Удивление перед жизнью - Виктор Розов 9 стр.


Мягкие кресла, приятная теплота. И глаза разбежались во все четыре стороны, вдаль за горизонт. Мы сели, притихли. И перед нами поплыла Америка.

Нет, не зря тогда в комнате иностранной комиссии вынырнула вздорная мысль! Умейте терпеть, друзья, и радость пожалует.

Я, к сожалению, не могу описать эту двухсполовиннотысячекилометровую дорогу, полную сказочных впечатлений, — нет умения, да и никогда нельзя в рассказе передать поразившее тебя зрелище. Точно определила народная мудрость: «Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать».

Сколько раз во время своих странствий я останавливался перед каким‑нибудь поразившим меня видом и думал: как я поведаю об этом родным и друзьям, как поделюсь с ними вот этим своим счастьем, которым нестерпимо хочется поделиться? Неразделенная радость — не радость. А с близкими — особенно. Кстати… Ох, я сейчас еще сделаю заход в сторону, но не могу не пройтись и по этой горькой тропинке.

Друзья юности

С первыми своими потерями близких я испытывал смутное чувство, будто и во мне самом что‑то отмирало, какая‑то часть моего «я» атрофировалась навсегда. Каждый дорогой тебе человек занимает свое положенное место в сердце — на дне его, сбоку, в середине. Сердце вместительно так же, как и глаза. И вот когда этот дорогой человек умирает, его место в сердце начинает опустевать. От этого сначала образуется боль, сильная, резкая, невыносимая, потом боль стихает, тупеет, но не умирает никогда, а становится частью тебя. Привыкаешь к ней, как я привык к своей хромой ноге и вспоминаю о ней только в очень сырую погоду.

Этот участок сердца незаполним никогда и никем. Мне не хватает всех моих ушедших близких. Что‑то невозможно высказать, чем‑то поделиться, что я мог бы рассказать только им. Я могу, конечно, изложить все и другим, но чего‑то не получу взамен, что дали бы только те, ушедшие, и рассказ мой будет без чего‑то, что я мог бы вложить туда только для них.

На войне был убит мой друг Кирилл Пржевуский, поэт и драматург. Я чаще пишу о незнаменитых людях. Но мой друг, может, был бы и знаменитым, если бы…

Об отце Кирилла знаю глухо: какой‑то большой военный начальник в сфере авиации, расстрелянный в двадцатых годах. Историки могли бы выяснить, за что был убит Василий Пржевуский.

Немного биографии Кирилла. Как и все молодые люди того далекого времени, мы мало интересовались «предками» — есть мама, папа, а уж ежели вдобавок и бабушка, то совсем богатство. У моего друга была только мама — хирург в больнице фабричного района. На работу она ходила пешком через весь город, так как городского транспорта в те годы в Костроме не было, только извозчики, а это, конечно, дорого. Знать я ее, разумеется, знал, так как бывал у Кирилла дома. Кстати сказать, несколько лет назад, будучи в Костроме, видя, что вся Овражная улица, где жили Пржевуские, сносится, я сфотографировал дом, где жил Кирилл. На следующий год приехал — дома уже нет. А у меня он остался.

Хозяйкой его мама, видимо, была неважной, так как однажды задумала нас угостить окрошкой, а кваса не достала и решила заменить его пивом — это было крайне своеобразное блюдо. Мы с Кириллом потихонечку хихикали.

В нашей большой костромской компании Кирилл выделялся довольно резко. Ну, красив и статен был не один он (я‑то в те времена был среди всех самый щуплый и тщедушный), но Кирилл обладал одной поражавшей нас особенностью: он мог жевать стекло. Поражал всех! Брал оконное стекло, клал в рот, с треском откусывал кусок, разжевывал и выплевывал. Все мы были в восторге. Я и в цирке не видывал подобного. В цирке фокус, а тут без всяких фокусов.

Был у него еще один природный дар — его до невероятности густые белокурые волосы. Мелко — мелко вьющиеся, они образовывали целый шар на его голове, огромный шар. Вот случай в кино: Кирилл сидит в кепке, женщина сзади него обращается с просьбой: «Молодой человек, снимите кепку». Кирилл снимает головной убор и вежливо спрашивает: «Так вам лучше видно?» — и ответ: «Нет, наденьте, пожалуйста, кепку обратно».

Когда мы ватагой шли стричься в парикмахерскую, Кирилл всегда говорил: «Ребята, смотрите, что будет». Садился в кресло. Парикмахер, обвязав его простыней, изящным жестом брал костяную расческу, красивым взмахом врезал ее в волосы Кирилла, делал рывок, чтобы прочесать их, и… расческа с легким треском переламывалась на две части. Большое это было для нас удовольствие!

Характер Кирилла был порывистый и порою непредсказуемый. Вот мелочь: приходит ко мне как‑то летом, и в руках у него две плошки с цветами. «Это откуда?» — спрашиваю я. «Шел мимо одного дома, окна открыты, на подоконнике цветы, я дотянулся и снял. Это тебе— ты цветы любишь». Я действительно любил с детства и люблю до сих пор цветы, развожу их на подоконнике. Но такой подарок!.. Нет, это не хулиганство, это озорство.

Однажды катались мы на байдарках и перевернулись, с хохотом стали барахтаться в воде, вытаскивая из носовой части байдарок свои пожитки. Кирилл стоял на пристани одетый празднично — белые брюки, белые прорезиненные полуботинки (роскошь тех лет), вышитая васильками рубашка — прекрасная работа его мамы. Он вскочил на перила и с криком: «За компанию!» — с размаху бросился в Волгу.

Один раз мы подрались, и так как он был сильнее, то пострадал я. Обиделся на него крепко. А через день я шел по улице и, можно сказать, нос к носу встретился со своим противником. Я отвел глаза в сторону, чтобы пройти мимо, не глядя на него. Кирилл загородил мне дорогу и — о кошмар! — упал на колени и произнес: «Извини меня!» Я в растерянности почти закричал: «С колен‑то хоть встань!» И все потекло, как прежде.

Погиб бесспорный талант. Кирилл писал. Писал стихи, рассказы, пьесы. Пьесы реалистические, фантастические, марсианские и африканские. Поэзию он любил страстно. В отличие от меня, он уже понимал Блока, Северянина, Пастернака, Хлебникова, Санникова, а я еще весь был в Пушкине, Лермонтове, Некрасове. Его читателями были возлюбленная, а позже жена Ирочка Златоустова и я.

Мы уже были взрослые, восемнадцатилетние, и работали в костромском ТЮЗе, который и основала группа молодежи под руководством режиссера костромского театра Николая Александровича Овсянникова. Какое было счастливое время! Нет, мы все жили бедно, но влюбленность в театр, увлечение спортом, Волга и конечно же буйство молодых сил делали нас счастливыми. Кирилл был хорошим артистом — целиком художественная натура. Ирочка Златоустова, вдова Кирилла, тоже участница костромского ТЮЗа, стала хорошей актрисой и чтецом, главным образом, чтецом. И к тому же отличным. Недаром вывешивались персональные афиши ее чтецких вечеров. Я не видел Иру несколько лет, она живет в Ленинграде, там же и их сын Саша, родившийся за год до войны. Видел его только совсем юным, а потом потерял из виду. Знаю, что хороший ученый. В последнюю нашу встречу с Ириной Владимировной в Ленинграде я попросил у нее стихотворение Кирилла, и она передала мне военное письмо, разрешив напечатать стихи из этого, может быть, последнего письма Кирилла. Оно помечено 5 июня 1942 года.

Попугай вытянул трагический билет: Кирилл Пржевуский был расстрелян в воздухе немцами, когда наши неудачно выбросили десант под Элистой.

Попугай вытянул трагический билет: Кирилл Пржевуский был расстрелян в воздухе немцами, когда наши неудачно выбросили десант под Элистой.

Я никогда не бывал в тех краях. Говорят— унылая степь. Много, очень много лет спустя я поехал в Астрахань. Мы прошли Волгоград, Черный Яр… Вечерело. Вдруг я почувствовал себя нехорошо, внутри начала расти тревога. Казалось, теплоход движется под гору. Река наклонилась, и он спускается куда‑то вниз, в пропасть. Сумерки стали сгущаться с неестественной быстротой. Все темней и темней, тревожней и тревожней. Может быть, у меня начинается очередной спазм сосудов сердца?.. А откуда эта тревога и в ушах — как будто далеко бьет канонада?

И я вспомнил Кирилла Пржевуского, моего друга детства и юности. Здесь, по правую руку от меня, вдали, степи Элисты… Там лежит он… Я сейчас близко от него. Как бы огромной тенью прошла его фигура вдоль пологого берега, головой упираясь в поднебесье. Вырезались из памяти куски жизни, связанные с ним, как будто бы их кто‑то выстригал ножницами. И пароход пошел ровнее, сумерки стали рассеиваться, тревога уходила прочь. Я сидел на палубе, смотрел вдаль и думал о нем. Его нет, а я вот тут еду куда‑то. Один, совсем один — одинешенек. А его нет. Потом и это чувство уплыло. Я пошел в каюту к жене и детям.

Стали налаживать вечерний чай. Хорошо. А минуту назад я был совершенно один.

В 1964 году в Москву приезжал один известный западногерманский писатель. В Доме литераторов на улице Герцена московские писатели устроили ему сердечный прием. Зал был полон народу. Было шумно и дружно, и вопросы сыпались наперебой. Как говорится, контакт с буржуазным писателем был полный. В разгар споров со стула поднялся незнакомый мне мужчина, видимо прозаик или переводчик, и спросил:

— Скажите, господин N, вы, кажется, воевали на территории Советского Союза?

Наступила тишина. Контакты разомкнулись. Пауза продолжалась и казалась нестерпимо долгой. Демон отчужденности плыл по залу.

— Да, — негромко ответил N.

Ну и все! Ну и будет! Люди вновь хотели вернуться к спору. Но стоявший мужчина продолжал:

— Не могли бы вы сказать, на каком участке фронта вы были?

— Я воевал под Дорогобужем.

Вопрошавший неожиданно радостно оживился.

— Представьте себе, — сказал он, — я воевал на том же направлении. Какое счастье, что я вас не убил!

Зал рассмеялся теплым смехом. Концы проволоки соединились, контакт возобновился, и споры вспыхнули с новой энергией.

И еще об одном своем старом друге хотел бы я вспомнить. Удивительное совпадение, но его тоже звали Кирилл. Кирилл Воскресенский.

Он пришел в нашу школу сразу в шестой класс, до этого времени он получал домашнее образование. Родители его вообще, видимо, не хотели учить детей в советской школе, они были из зажиточной семьи, имели до семнадцатого года в Костроме гостиницу и жили вполне обеспеченно. После революции гостиницу у них конфисковали, но оставили маленький деревянный домик в три окна, который размещался как раз напротив дома, где жила наша семья.

Новичок влился в класс абсолютно органично и по уровню образования, и по чисто человеческим, товарищеским качествам. И так как мы жили рядом, вернее, друг против друга, то в первый же день знакомства пошли пешком из школы вместе. И вот эта дорога вместе стала длиной во всю жизнь. Он умер здесь, в Москве, когда приехал навестить сына из Ленинграда. Задушила стенокардия. Навестив его в Первой градской больнице в очередной раз, я узнал, что его переводят в реабилитационный санаторий под Москвой, в этот день, в этот час. Проводив его до двери, я попрощался. Уже выходя, он обернулся, посмотрел на меня каким‑то особым взглядом, за которым угадывалось нечто потустороннее, и на мои слова: «Я тебя на днях навещу в санатории», улыбнулся и исчез за дверью навсегда.

Трудно словами объяснить, что такое дружба. Пожалуй, можно указать на ее особые приметы. Вот одна из них. Мы сидим в столовой их на редкость уютного домика, делаем уроки. Сделали, о чем‑то поболтали, занялись марками, потом просто сидим и молчим — долго. Наконец я говорю: «Будь здоров, я домой пошел». А он: «Посиди еще». Опять сидим и молчим, и как‑то хорошо на душе, уютно. Другой пример: идем в школу, болтаем, но не без умолку, с паузами. Шагаем молча. Говорю: «Я знаю, о чем ты думаешь». — «О чем?» — «Хорошо бы в воскресенье съездить рыбу половить». Смеется: «Верно». Третий пример: война разбросала нас в разные стороны: он на Дальнем Востоке, я свое отвоевал, живу в Москве. Года три с лишним от него ни одного письма, а потом пишет: «Виктор, здравствуй! Я тут женился, у меня сын родился…» — и так далее, как будто мы не виделись со вчерашнего дня.

Домашнее воспитание он получил не только учебное, но, что гораздо важнее, нравственное, никогда не жаловался на жизнь, вечно был доброжелательным. Понимание честности было, можно сказать, идеалистическим. От этого он понес определенный урон. Служа в армии — он был по профессии военный, закончил академию имени Ворошилова, — на Дальнем Востоке, он сошелся с женщиной, служившей официанткой в столовой, и женился на ней. Разница их интеллектуального уровня была громадной. Родители Кирилла, да и вся родня, были просто оскорблены этим мезальянсом. Образовалась своего рода блокада, блокада Нины — так звали его супругу, — это лично я считал всегда несправедливым. Такие действия, как брак, — дело только двоих. Например, мои родители не вмешивались в семейные отношения ни моего старшего брата, ни в мои. Никогда не забуду, как я, живя уже в Москве и женившись, поехал в Кострому навестить отца — мамы не было на свете. Сидим с отцом как‑то вечерком за столом, пьем чай, ведем беседу. Отец между прочим спрашивает: «Говорят, ты женился?» Я отвечаю: «Да», и разговор на этом прервался, тема была исчерпана. Это не было равнодушием отца ко мне или моим — к нему, это было личное мое дело. Так же считал и отец.

Нина была человеком неплохим, но в какой‑то степени действительно не ровней Кириллу Однажды я спросил его: «Почему ты женился на Нине?» И он ответил: «Видишь ли, когда я сошелся с Ниной, она сказала: «Теперь мы должны пожениться», и я подумал, нельзя же поступить иначе, если я уже сошелся с ней. Это было бы с моей стороны нечестно». Она умерла в один год с мужем, и прах их захоронен в стене Митинского кладбища в Москве.

С юности мы поверяли друг другу все свои мысли. Несколько лет подряд мы в летнее время спали в их доме, в парадных сенях — двери оттуда на улицу не открывались с незапамятных времен. Мать Кирилла, Анна Киприяновна, устроила там большие топчаны, на которых мы и почивали. Будучи уже молодыми людьми, мы иногда являлись в дом на рассвете и никогда не затевали разговор на эту, опять‑таки интимную, тему, не вторгались в святая святых. Вообще в те годы в среде, в которой я рос, не принято было даже мимоходом говорить с кем‑либо о своих любовных похождениях, это считалось нескромным. Жизнь шла нормально, и таким было наше поведение. Я совсем не хочу сказать, что Кирилл был святым или «недопеченным», нет, в его жизнь вторглась настоящая любовь, сильная, безрассудная, какой и полагается быть настоящей любви. В одну из наших с женой поездок в Ленинград Кирилл рассказал мне свою тайну — разговор у нас был серьезный, так как Кирилл просил моего совета: уходить ему от жены и семилетнего сына или нет?

Зная моего друга, я понял, каким жарким пламенем он объят. Мы долго бродили по ленинградским улицам, обсуждая сложившуюся ситуацию. Правильный я дал ему совет или нет, сам до сих пор не знаю. Может быть, кто‑либо и осудит меня. Вот что я ответил: «Кирилл, пожалуй, лучше будет, если ты не бросишь свою семью. У тебя маленький сын, у той женщины есть муж и тоже маленькая дочка, смотри, сколько будет страдающих. Твоя любовь тайная, пусть она тайной и останется». Я дал такой совет и потому, что незадолго до этого разговора, покупая в Москве на Центральном рынке грибы (торговый день уже подходил к концу), я увидел женщину, стоявшую не внутри рынка, а за прилавком вне его, возле нее лежала кучка грибов, а рядом, на этом же прилавке, лежал на спине с открытыми глазами мальчик лет восьми — девяти. Я спросил женщину: «Что, мальчик очень устал?» Она ответила: «Нет, он больной, у него разошлись отец с матерью, он помешался. Теперь он все со мной, с бабушкой». И я унес с рынка не только грибы, но и это тяжелое впечатление.

В разговоре с Кириллом я не упомянул об этом событии, но оно сидело в моей голове. И Кирилл согласился со мной. Я не могу сказать, что мой друг очень мучился сложившейся ситуацией, конечно, он понимал ее греховность, но по сияющим его глазам, когда он упоминал о своей возлюбленной, я понимал, что его любовь была настоящей, той, что называется божественной.

Она умерла раньше его. Умышленно не называю имени, так как, возможно, живы ее близкие.

Я уже писал, что мне везло на встречи с хорошими людьми, везло и на друзей. Прежних, с которыми связаны десятилетия, осталось совсем чуть — чуть. Но Кирилл был главным, долгим — долгим другом моей жизни. Скажу, пожалуй, еще об одной его черте: он никогда не жаловался на жизнь, был крайне нетребователен к бытовым благам. В Ленинграде он преподавал в Высшем артиллерийском училище и жил в совершенно невыносимых условиях. В ранние годы советской власти в Артиллерийском переулке был построен дом, я бы назвал его коммунистическим, экспериментальным. Дом был большой, а внутри коридоры с комнатами — клетушками. В каждом коридоре на всех жильцов, на все семейства— одна большая кухня. Дом — муравейник, некое воплощение сна Веры Павловны из романа Чернышевского «Что делать?». Комнатушка, в которой жил Кирилл с семьей, была крохотной, но никогда я не слышал от своего друга жалоб. Нина иногда взрывалась после какой‑нибудь кухонной схватки, переносила свой гнев на Кирилла, а он, не повышая голоса, успокаивающе ей говорил: «Не шуми, не шуми». Он знал, что другие люди живут в еще более скверных условиях— на чердаках, в подвалах, в сараях… И не требовал себе привилегий. Это был человек, которого я никогда не видел злым или даже раздраженным. С ним и в детстве, и в юности, и в старости было как‑то уютно, не суетно, спокойно.

Назад Дальше