В туманном зеркале - Франсуаза Саган 11 стр.


– Что случилось? – спросил он. – Ты поскользнулась?

– У меня иногда бывают перебои с сердцем, сердечные спазмы-систолы. Они у всех бывают, только я знаю название – систола. Сердце останавливается или кажется, что останавливается. Но всякий раз веришь, что…

Она улыбнулась, склонила голову. И Франсуа вдруг понял две очень важные вещи: во-первых, что внезапная и загадочная смерть Муны Фогель в объятиях незнакомца моложе ее, ее любовника (или смерть этого любовника), – единственный реальный конец их любви. И во-вторых, что это и впрямь любовь. Теперь он смотрел на Муну с растроганным удивлением, «удивлением пассажира, который не сразу понял, в какой класс на пароходе он попал», – подумал Франсуа и не мог удержаться от невольной улыбки. Муна тоже улыбнулась и погладила его по щеке с обычной своей ласковостью.

– Ты такой бледный, – сказала она. – Ты меня испугал, побледнел, как мертвец…

И Муна, Муна тоже смотрела на него с беспокойством. Может, она тоже опасалась за его жизнь? Почему бы и нет? Ведь самые обыденные, распространенные и самые жестокие драмы обычно упускают из вида. Любовников разлучает не смерть их любви, а автомобильная катастрофа, сердечный припадок, болезнь – миг, песчинка, которой довольно, чтобы превратить тебя в мраморное надгробие. По современной статистике, у него есть шанс распроститься со всем первым, первым из них троих. И он хотел, чтобы так оно и было. Хотя… может быть?.. Нет, потерять сейчас Муну ему совсем, совсем не хотелось. А жить без Сибиллы? Такого он вообще представить себе не мог. Ни за что! Никогда! Да, конечно, в детстве, например, он представить себе не мог, что сможет жить без матери. Но вот ее все-таки нет… Когда она умерла, ему хотелось покончить с собой. Но для того чтобы убить себя, мало стремиться к смерти, нужно еще и расхотеть жить, каждой жилкой устать от жизни и больше ничего уже у нее не просить, а это куда труднее.

– Скажи, – начал он, – а можно нам выпить еще что-нибудь? Похоже, что наш последний графин развеялся, будто сон… Хотя мне кажется, что сердечный спазм у тебя тоже от коктейля.

Муна Фогель испуганно посмотрела на него.

– Ты тоже так считаешь? Мой муж говорил, да, говорил, что я… я слишком много пью. Но ты знаешь, Германия… нет, не Германия, а Дортмунд… до того тоскливое место! А какой коктейль ты предпочитаешь? Позвать Курта, да?

Голос Муны, когда она звала Курта, звучал просто чарующе, особенно если довелось услышать и тот лай, который был способен издавать Курт. Впоследствии Франсуа опасался, как бы Курт мимоходом еще и не укусил его.

– Да, пусть Курт угостит нас тем, что сочтет полезным, – сказал он. – А ты завтракала? Хочешь, пообедаем вместе? Я повезу тебя в самый роскошный ресторан Парижа, хочешь?

Муна смотрела на него счастливыми глазами, она была счастлива, что он отделался шуткой от признания, которое мог бы принять всерьез и которое могло так ему не понравиться. Она еще не знала, на что был способен по своему обывательскому цинизму этот славный Франсуа Россе, да, славный, серьезный, интеллектуальный, демократичный Франсуа Россе…

А Курт был настоящим убийцей! Его коктейли лишали аппетита, зато множили сердечные спазмы, как господь бог хлеба! Муне следовало опасаться преданных мужчин, какое бы место в ее жизни они ни занимали: опасны все. Что она знает о Курте, кроме того, что до нее он был предан ее мужу и, действительно, до конца… До его конца, ее мужа… «Ну, разумеется, – сказал Франсуа, – странно было бы, если б он исчез до того, как нотариус огласил завещание». Что? Что? Он ужасный человек? Он, Франсуа? Да нет, ужасные люди – это она со своим мужем! Ну, например, как Муна может верить, что Курт отдал свое сердце очень симпатичному (развешенные там и сям по квартире фотографии тому свидетельство), так вот, что Курт посвятил всю свою жизнь очень симпатичному супругу Муны ради сомнительного удовольствия перестирывать его носки?! Да быть такого не может! Нет, нет и еще раз нет! Если человеку и нужны сомнительные удовольствия, множество сомнительных удовольствий, неистовых, сумасшедших, – и он просветит на этот счет в ближайшем будущем, – то они не имеют ничего общего со стиркой носков!

Франсуа собирался всерьез перейти к их совместным удовольствиям, но перейти он собрался не в спальню мужа Муны. Пусть даже этот муж никогда уже их не увидит. Франсуа предпочитал спальню для гостей, «его спальню» – с голубями, без мебели, без люстры и штор, – спальню с закрытыми ставнями. Она была самой подходящей для дневной любви, так в ней было темно и тихо. Но в ней было и светло, и спокойно, когда хотелось поработать. Пустое пространство, что окружало кровать, маленький столик и стул, – все это нисколько не смущало взгляда Франсуа, напротив, оно было притягательно для человека, который собирался переписывать пьесу, то есть у которого был уже один экземпляр готовой пьесы и начало будущей, иными словами, уже было очень много бумаги и ее должно было стать еще больше, и она требовала места и беспорядка – особого упорядоченного беспорядка, родного для каждого пишущего. Вдобавок человек, у которого в кармане лежал ключ от квартиры, куда он может приходить и откуда может уходить по собственному желанию, уже мог чувствовать себя наполовину спасенным (речь идет, естественно, о пишущем человеке), а если он к тому же еще и знал, где находится холодильник, и в заведомо респектабельном доме для богатых ему не грозила никакая неожиданная встреча, потому что никому из его друзей и в голову не придет его там встретить… И наконец, если этот человек знал, что хозяйка этой квартиры, этой земли обетованной, совсем не будет чувствовать себя в ней хозяйкой, поскольку чтит до безумия, до обожествления интеллектуальный труд, хозяйка, которая пустится бежать, если повстречает его в коридоре, словно увидев привидение, и ему придется ловить ее за руку и едва ли не связывать для того, чтобы она все-таки вспомнила, что они еще к тому же мужчина и женщина…

Короче, или наконец, или в конце концов, по мере того как жизнь выстраивала фразу, расставляя в ней союзы по своему желанию (и могла заменить со временем сочинительный союз подчинительным, а потом выбрать не причинный, а уступительный и довести до гибели чью-то жизнь), в общем, к шести часам вечера для Муны Фогель и Франсуа Россе стало очевидным, что на земле есть только одно-единственное место, где возможно осуществить их совместный замысел, и место это – та самая комната, где они находятся: шестой этаж, дом 123-Б, улица Петра I Сербского. И как большинство нормальных людей, а значит, людей романтичных, сентиментальных, чувственных и одиноких, они сочли, что эта комната, то солнечная, то затемненная, где их дожидалась постель для удовольствий и стол для трудов, – две возможности безумствовать, что она и есть земной рай.

Глава 13

Первые дни промелькнули, будто во сне. Франсуа очень увлекся работой над пьесой; в свое время, работая над трагедией, он переделывал по десять раз каждую реплику, чтобы передать все оттенки чувств, и теперь искренне радовался легкости, с какой трагедия превращалась в лихую комедию. Он работал в квартире Муны, но почти не видел хозяйки, хотя наверняка она была дома, и ему приходилось громко звать ее, прежде чем она появлялась. В Муне Франсуа обрел увлеченную слушательницу, и они так хохотали вместе, что любой директор театра мечтал бы о таком хохоте на поставленном им спектакле. Смеялись до икоты, до колик. Слезы текли по лицу Муны, размывая всю ее наиблагопристойнейшую косметику. Ее слезы трогали сердце Франсуа-писателя, Франсуа-любовника и Франсуа-друга, как растрогали бы, впрочем, и любого другого автора. Правда, у Франсуа иной раз возникало смутное ощущение предательства, казавшееся ему совершенно неоправданным, возникало как раз в тех эпизодах, которые, как он помнил, тоже вызывали слезы, но только у Сибиллы, и совсем не от смеха, и тогда они тоже его трогали чуть ли не до слез. Но вот что любопытно: смех заражает, и все одинаково тепло вспоминают, как весело вместе смеялись, тогда как слезы лишены этой счастливой объединяющей силы. Кто, говоря о фильме или пьесе, растроганно говорит: «А ты помнишь, как мы с тобой вместе поплакали?», или «Помнишь, как нам было горько, когда ее не стало…», или еще что-нибудь подобное… Франсуа, во всяком случае, что-то не припоминал четы, гордящейся совместно пролитыми слезами. Может быть, именно поэтому в Париже и шли «на ура» только те пьесы, что слыли или на самом деле были забавными? И выходило, что то, из-за чего он себя корил, было, по существу, общей для всех глупостью, вошедшей в современный быт, нравы, моду – той самой глупостью, которая сделалась потребностью наших дней и которой все труднее и труднее становилось избежать.

Работа над первым действием была идиллией – и уж до того безоблачной, что должна была бы внушать опасения. Муна не делала вид, она была на вершине блаженства: жизнь Франсуа, при которой она присутствовала, наполняла, казалось, смыслом и ее собственное существование. Отношения их были скорее дружественными, чем чувственными; любовь – редко страстной, чаще игривой, а порой проникновенной и очень нежной, и всегда на волосок от признания, которое они выражали друг другу прикосновениями, а не словами. Устаревшие словечки, жесты, ласки, которые проскальзывали у Муны (потому что и в физической любви существуют и мода, и свой снобизм), ничуть не шокировали Франсуа, а скорее умиляли. Все остальное время, которое они проводили вместе, они прекрасно ладили между собой, равновесие их сил, если только можно так это определить, было настолько очевидным, настолько естественным, что разница в годах, о которой порой говорили их лица или манера поведения, никак не влияла на их каждодневное обыденное существование. Казалось, они живут вместе давным-давно, что жили вместе всегда, и будь они братом и сестрой в средние века, будь любовниками при Бен Гуре, кузеном и кузиной во времена Лакло – ничто бы и никогда не нарушило их безоблачных и безмятежных отношений. И если бы одновременно существовало два Франсуа, и один Франсуа был всегда с Муной, а другой с Сибиллой, то любой сторонний наблюдатель был бы убежден, что подлинное согласие, понимание и равновесие царит именно между Франсуа и Муной, что именно они наилучшим образом подходят друг другу.

Работа над первым действием была идиллией – и уж до того безоблачной, что должна была бы внушать опасения. Муна не делала вид, она была на вершине блаженства: жизнь Франсуа, при которой она присутствовала, наполняла, казалось, смыслом и ее собственное существование. Отношения их были скорее дружественными, чем чувственными; любовь – редко страстной, чаще игривой, а порой проникновенной и очень нежной, и всегда на волосок от признания, которое они выражали друг другу прикосновениями, а не словами. Устаревшие словечки, жесты, ласки, которые проскальзывали у Муны (потому что и в физической любви существуют и мода, и свой снобизм), ничуть не шокировали Франсуа, а скорее умиляли. Все остальное время, которое они проводили вместе, они прекрасно ладили между собой, равновесие их сил, если только можно так это определить, было настолько очевидным, настолько естественным, что разница в годах, о которой порой говорили их лица или манера поведения, никак не влияла на их каждодневное обыденное существование. Казалось, они живут вместе давным-давно, что жили вместе всегда, и будь они братом и сестрой в средние века, будь любовниками при Бен Гуре, кузеном и кузиной во времена Лакло – ничто бы и никогда не нарушило их безоблачных и безмятежных отношений. И если бы одновременно существовало два Франсуа, и один Франсуа был всегда с Муной, а другой с Сибиллой, то любой сторонний наблюдатель был бы убежден, что подлинное согласие, понимание и равновесие царит именно между Франсуа и Муной, что именно они наилучшим образом подходят друг другу.

Счастлива была Муна, счастлив Франсуа, заваленная работой Сибилла тоже была счастлива, видя Франсуа довольным и спокойным. Озабочен был только Бертомьё, хотя, собственно, пока еще точно не знал, чем именно. Время от времени Муна Фогель передавала ему для прочтения десять-двенадцать страниц новой пьесы, будто вручала драгоценный подарок, и Бертомьё уже с грустью думал о чеке номер два, который вот-вот покинет своих собратьев по чековой книжке ради беспечного Франсуа Россе с таким легкомысленным выражением лица. «Долго это не протянется», – мрачно пророчествовал он, тем более мрачно, что ни перед кем не мог похвастаться своей прозорливостью получить одобрение – ведь он поклялся молчать, когда выведал тайну, поклялся Мальтийским орденом, которому, кто его знает, почему, был всерьез предан.

Троянским конем в нашей истории в результате оказалась «Фиата» с шашечками, крайне наивная и невинная на вид. Франсуа отвез ее в автосервис для серьезного техосмотра: она странно постукивала, трогаясь с места, при торможении, а иногда и на ходу, что, безусловно, требовало вмешательства специалистов. Когда Франсуа забрал ее из мастерской, постукивание уменьшилось, и он торжественно возвратил «Фиату» ее законной владелице Сибилле, позабыв под сиденьем перебеленный экземпляр новой редакции пьесы. Нечего и говорить, что Франсуа обыскал все в поисках пропавшего экземпляра, но, к сожалению, искал не там. Разыскивая рукопись, он строил до того устрашающие предположения, что сам же инстинктивно от них открещивался, но Сибилла, читающая новый вариант без всякой психологической подготовки, – это было хуже всего.

Пьеса лежала под сиденьем уже десять дней, и шансов, что кто-то ее оттуда похитит, было мало, скорее украли бы «Фиату». Мог на нее наткнуться и сам Франсуа, ища, например сигареты или кассету. Но нет, судьба уже завертела свои колеса, выбрав самый окольный путь… А ведь если хорошенько подумать, сколько было возможностей: какие-нибудь их общие друзья могли столкнуться с Муной и Франсуа в одном из ресторанов. Сибилла могла поднять голову и увидеть, как ее возлюбленный целует блондинку в окне пятого этажа дома на улице Петра I Сербского, или кто-то из знакомых мог сообщить об этом Сибилле. Словом, открытие могло бы произойти благодаря демону, обладающему даром речи, подученному злым умыслом, злобой, жестокостью или, наоборот, благодаря чистой, ангельски непосредственной случайности, бесполой и рассеянной, что так часто витает на уровне человеческих небес.

Но нет, открытие произошло благодаря сиденью немолодой машины в шашечку и оказанным этой старушке обычным для автомобилей заботам.

Однако между понедельником, когда Франсуа подложил под сиденье мину и бикфордов шнур начал, тлея, потрескивать, и средой, когда мина взорвалась, прошло ни много ни мало десять дней, счастливых, спокойных, но все-таки отмеченных кое-какими предваряющими взрыв событиями.

В тот же самый роковой понедельник Сибилла приехала на такси в бар Лоти, чтобы встретиться и взять интервью у Джона Керка, американского кинорежиссера, больше известного своими кинотеориями, чем кинофильмами. Керк принадлежал к тем теоретикам, что заправляют сейчас во всех видах искусства, и которые всегда наводили на Сибиллу либо скуку, либо ставили ее в тупик. По присущей ей добросовестности она приехала на встречу заранее, заняла столик и принялась терпеливо ждать. Перед стойкой спиной к Сибилле сидел какой-то высокий мужчина, и прошло минут пять, не меньше, прежде чем Сибилла узнала его, – до того он изменился за последние три месяца. Перед стойкой сидел Поль, бывший муж ее лучшей подруги Ненси, с которой она тоже не виделась, по крайней мере, с месяц. Об их разводе Сибилла знала только одно: подала на него Ненси, причем совершенно неожиданно для Поля, так что внезапное решение ее подруги было еще и жестоким, и толстяк Поль, обманщик и притворщик Поль, очень страдал. Но Сибилла и не подозревала, что страдал он до такой степени – до сих пор худоба была исключительной привилегией ее подруги, а теперь Поль исхудал настолько, что она с трудом узнала его. Он обернулся как раз в тот миг, когда Сибилла наконец его узнала, и, поскольку Сибилла нисколько не изменилась, Поль с радостным возгласом бросился к ней. Двадцать лет назад Поль был необыкновенно хорош собой – в нем тогда было что-то от породистого щенка: великолепные глаза, густые волосы, белоснежные зубы и веселый от природы нрав; вот и сейчас, когда он рванулся со своего места навстречу Сибилле, он был похож на поджарую охотничью собаку. Хотя нет, время не пощадило и его; торопясь мимо, оно обошлось с Полем со свойственной ему жестокостью: навстречу Сибилле потрусил сильно постаревший сеттер. В общепринятом смысле слова Поль Сибилле никогда не нравился, вернее, она не видела в нем мужчину просто потому, что он принадлежал другой, а она в силу присущей ей добропорядочности никогда не заглядывалась на чужое. Поль уселся напротив нее, оба они выразили свою радость и обменялись взаимными упреками. Прошло несколько минут, и Сибилла удивилась тому, насколько Поль стал привлекательнее. Вместе с изрядным количеством килограммов он утратил и апатичное безразличие, которое давно уже сделалось его неизменным спутником. Теперь Поль не казался несокрушимым монументом, зато стал подвижнее, колючее, острее на язык, словно стена между ним и жизнью рухнула, словно внезапно ему открылось многое, к чему раньше ему просто не было доступа. В общем, с бедой, в которую он внезапно попал и о которой помимо воли оповещал своим видом, он справлялся, хотя и лишился сейчас всего: положения, денег, подруги, друзей – словом, всего, что еще совсем недавно было для него если не счастьем, то благополучием. Пока они беседовали, на лице Поля иногда мелькала улыбка совершенно искренняя и веселая, может, несколько неожиданная, но без всякой фальши или нарочитости. Такой улыбки Сибилла у Поля еще не видела. Много лет она наблюдала, как он разыгрывает из себя счастливчика и баловня успеха, и теперь ждала, что он будет разыгрывать отчаявшегося страдальца, но нет – Поль был естественен, искренен, явно несчастен, но без малейшей рисовки и самолюбования. У людей, привыкших втискивать свою жизнь в общепринятые роли (втискивать даже тогда, когда гордость их встает на дыбы), ни чувственность, ни тщеславие, ни лень не одолевают этой привычки. И зная Поля именно таким, Сибилла удивилась естественности этого незнакомца, которого звали по-прежнему Поль. Во взаимоотношениях мужчин и женщин мало чувств, которые были бы длительны и постоянны, но равнодушие – одно из них: и если уж отсутствие взаимного влечения возникло и укоренилось, то оно практически непреодолимо. И тем не менее Сибилла с удивлением отметила, что любуется шеей и подбородком Поля, его скулами, волосами на висках, детскими ушами, видит красоту рук, которым так долго пели дифирамбы, утверждая, что он обладает всесильными руками творца, во что он и сам в конце концов поверил. Но теперь она видела мужские руки, мужчины-писателя, разумеется, изящные с длинными, ровными пальцами, но по-настоящему красивые, влекущие, мужественные, руки мужчины, любящего женщин, руки мужчины деятельного, что было вдвойне удивительно, потому что работал этот мужчина всегда спустя рукава, а женщинам приносил скорее горе, чем радость. И Поль впервые в жизни видел, что Сибилла, за которой он всегда без всякой надежды ухаживал, смотрит на него совсем другими глазами. В конце концов он ей об этом сказал, запинаясь, охваченный желанием, на которое уже считал себя неспособным из-за обрушившихся на него несчастий. Сибилла тоже вдруг остро почувствовала внезапное страстное желание Поля, похожее на любовное помрачение подростка. Очень быстро шепотом они обменялись телефонами, которые знали наизусть, и простились, пожав друг другу руки с внезапной неловкостью чужих людей, – они, которые были знакомы вот уже добрых двадцать пять лет. Расставшись, Поль и Сибилла разошлись в разные стороны, и каждый заглянул в бар поблизости, чтобы выпить рюмку чего-нибудь крепкого.

Назад Дальше