– Нет, как я мог позабыть? – отвечал он, но, как ему показалось, не слишком убедительно. – Я ведь знаю, как вы перегружены и работой, и успехами тоже. Мне очень понравилась пьеса Эсмонда. Уверен, что публике она тоже нравится.
– Но не настолько, чтобы не думать о следующей. Театр теперь не тот, что в былые времена, вы же знаете. Так, может, мы поужинаем вместе в ближайшее время? Не в самое, пожалуй, ближайшее – на будущей неделе. Как вы на это смотрите?
«Она не торопится», – меланхолически отметил про себя Франсуа. Но после двух месяцев молчания Муны ужин через неделю его не удивил. А он так заволновался, когда как-то случайно зашел в парфюмерный магазин и продавщица, открывая коробку, обдала его запахом рисовой пудры. Будто в свете вспышки он увидел и ощутил свою допотопную мумию. Когда-нибудь он расскажет Муне о рисовой пудре, если только им доведется дожить до дружбы, которая завязывается в Париже даже между очень непохожими людьми, – и чаще всего на почве совместного успеха… (Совместный провал укрепляет отношения куда реже…)
– Когда вам удобнее. Я целиком и полностью в вашем распоряжении.
– Ну, например, в четверг, в восемь часов. У меня появилась идея по поводу вашей пьесы, по-моему, замечательная… Так что же? Я записываю: четверг, 17-го, господин Россе, да? Разумеется, во избежание случайностей в четверг утром вы мне позвоните.
– Хорошо… непременно… договорились… – отвечал Франсуа, так и не собравшись задать еще один вопрос.
Его задала Муна, окликнув его, когда он уже приготовился повесить трубку.
– Мы ужинаем вдвоем, втроем или вчетвером? Я должна знать заранее – Бертомьё всегда так занят!
– Вдвоем, если вас это устроит, – услышал Франсуа свой ответ, и ему показалось, что голос у него звучит вполне нейтрально… и светски.
Ну что ж, если в дальнейшем возникнут какие-то осложнения, он не будет чувствовать себя ни при чем…
Счастливая случайность или нет, но 17-го числа Сибилла должна была ехать в Мюнхен на премьеру балета. И еще – взять интервью у Дальдо Монтерана, которого газеты называли «новым чудом из Большого», гением танца, с нажимом еще и на то, что женщин он предпочитает мужчинам. Говорили вдобавок, что он необычайно хорош собой, называли его из-за красоты чуть ли не дьяволом, соблазнителем, распространяющим вокруг себя запах адской серы, что на деле свидетельствовало только о том, что наше время окончательно сбилось с толку, потому пугали и страшили самые естественные наклонности танцовщика. Сибилла должна была уехать дня на три: она хотела еще подробно описать картины мюнхенской пинакотеки для французских женщин, которым не посчастливилось проживать в Мюнхене. Отдавая должное серьезности ее культурной и интеллектуальной миссии, главный редактор вознамерился отрядить с ней двух фотографов: аса съемки, который виртуозно работал с цветной пленкой, и второго, умевшего придать новый ракурс даже самому избитому сюжету, – его талант Сибилла ценила куда больше мастерства первого. «Что ж, несколько дней разлуки пойдут нам с Франсуа на пользу», – великодушно думала она. В последнее время оба они стали так раздражительны, а Франсуа вдобавок еще и каким-то вялым и отстраненным. Он уже не так мрачно смотрел на их будущее, зато ко всему стал относиться фаталистически – позиция, в глазах Сибиллы, малодостойная и затягивающая в трясину. Но она давно привыкла к неровному характеру Франсуа и не придавала большого значения перепадам, зная, что по натуре он беззаботен, впечатлителен, великодушен и добр. Сибилла не верила, что он может внезапно совершенно перемениться и стать равнодушным и нечистоплотным обывателем. Нет, эти добродетели были не по нему.
– Что будешь делать? – спросила она ласково утром в день отъезда, глядя на Франсуа, потягивающегося в их кровати.
Она видела его ребра, старую футболку, в которой он спал, и он казался ей мальчишкой-худышкой, правда, с легкой проседью где-то за ухом… Он хорошо смотрелся бы в прошлом веке: фрак, длинные узкие панталоны, белая овальная манишка, а то и крахмальный пластрон, которые по бедности надевали прямо на голое тело. Где же она читала про воротнички и бедность? У Золя? Какой же он молодой, Франсуа, на вид совсем подросток, вот только кожа стала тоньше и уязвимее, чем десять лет назад. В приливе нежности Сибилла сбросила черную шелковую ночнушку прямо в раскрытый чемодан, присела на край кровати и обняла Франсуа.
– Мой большой-пребольшой мальчуган, – прошептала она, – милый мой, мой любимый…
Она прижалась к Франсуа и по-детски что-то лепетала. Солнечный луч пробрался в щелку между ставен и задержался, слепя открытые неподвижные глаза Франсуа. Потом, смущенный собственной нескромностью, солнечный луч исчез. Но солнце в это утро было слишком уж ярким и скрылось оно не настолько быстро, чтобы не затуманить чем-то вроде пелены зеркало глаз лежащего в объятиях Сибиллы мужчины.
– Так что ты будешь делать сегодня вечером?
День только-только начинался, но уже потемнело из-за наплывающих грозовых туч.
– Ничего, – ответил Франсуа, – абсолютно ничего не буду делать. Лягу спать пораньше, а то голова у меня раскалывается… Похоже, простудился.
На самом деле вечером он ужинал с Муной и, разумеется, не только мог, но и должен был бы сказать об этом Сибилле. Но ведь идея Муны насчет пьесы могла ему не понравиться. И встреча их могла окончиться ровно ничем. Так что зачем заранее готовить очередную неприятность? Зато если дело пойдет на лад, Сибиллу по возвращении будет ждать приятный сюрприз, и они вместе отпразднуют победу. Только поэтому, когда зазвонил телефон и незнакомый голос известил Сибиллу, а она машинально повторила известие вслух, что рейсы в Мюнхен как «Эр-Франс», так и всех других авиакомпаний отложены из-за грозы, Франсуа ощутил раздражение. Он почувствовал себя мужем под каблуком у ревнивой жены. И не сумел скрыть своего недовольства, оно было настолько явным и откровенным, что не могла его не заметить и Сибилла, даже не могла сделать вид, что не заметила. Оба понимали неловкость возникшей ситуации, только у Сибиллы не было чувства вины: она стояла посреди их спальни, она повернулась к Франсуа спиной, виски у нее заломило от напряжения. Она искала выход из положения, выход для Франсуа, выход для них обоих.
– Знаешь, – наконец сказала она, – хотя меня очень беспокоит твоя простуда, но ехать мне просто необходимо. Как ты думаешь, ведь есть, наверное, и поезд?
Она вполне могла полететь в Мюнхен завтра с утра, рано утром в Мюнхене делать ей было нечего, тем более что от идеи картинной галереи в журнале отказались, и она это прекрасно знала, точно так же, как знал это и Франсуа, но они должны были как-то выйти из неловкого положения, в которое сами себя поставили (неловкость сама по себе не имела никакого значения, дело было не в ней, а в какой-то подспудной ситуации, Сибилла сразу поняла это, но если ситуация серьезная, то у них еще будет время с ней разобраться). Пока, по крайней мере, Франсуа должен был отдать хотя бы должное ее изобретательности, потому что благодаря ее пусть лишь правдоподобной выдумке они избавлялись от семейной сцены, то есть от потока вопросов, то есть от инстинктивного следствия, какое мгновенно провела бы ревнивая женщина. Сцены опасны всегда, вне зависимости от того, есть для них основания или нет. Вокруг влюбленных, даже любящих так, как любили они, сохраняя на протяжении долгих лет взаимное влечение, – всегда бродит слепая сила, о которой любящие и не думают, которую не ощущают даже подспудно, но для которой достаточно случайного толчка, чтобы проснуться и заставить их вцепиться друг в друга, орать, кусать и травить до скончания дней. Неведомая сила, демон, дремлющий в каждом, демон невольной, но смертельной обиды на своего партнера по любви, такой, в конечном счете, несовершенной. Демон обиды на то одиночество, в котором один любящий непременно оставлял плутать другого, за то ужасное ледяное одиночество, которое они иногда делили, даже говоря о любви…
Сердце Сибиллы громко стучало, но она не говорила ни слова. Франсуа стоял у нее за спиной и не подозревал о ее внезапном ужасе и о той жестокости, которую всегда порождает ужас. И в ту самую секунду, когда Сибилла осознала собственную жестокость, поняв, что может уйти, может оставить Франсуа, что непоправимое может случиться, что лицо Франсуа может исчезнуть из ее жизни и его может заменить лицо другого мужчины, в ту секунду, когда она с цинизмом глубоко оскорбленной невинности, цинизмом, какого она в себе и не подозревала, представила свой уход, их двойное убийство, как вполне естественную закономерность, как равнодушный террор справедливости, – подбородок Франсуа лег на ее плечо, и его правая щека прижалась к ее левой. И прижавшись, показалась слишком горячей.
– Ты правда болен, да? – спросила она виноватым шепотом, подкошенная одной только мыслью о болезни Франсуа… У него, может быть, даже воспаление легких, а она тут выдумывает пошлые мелодрамы!
– Ты правда болен, да? – спросила она виноватым шепотом, подкошенная одной только мыслью о болезни Франсуа… У него, может быть, даже воспаление легких, а она тут выдумывает пошлые мелодрамы!
– Что ты! – И Сибилла щекой почувствовала его улыбку. – Что ты, я – идиот, конечно, но я не болен, а если и болен, то чуть-чуть, не беспокойся…
Наконец он отвечал так, как должен был отвечать десять минут, десять лет, десять жизней, десять веков назад, завершив свой ответ спасительной фразой, которую Сибилла сама невольно ему подсказала:
– Поезжай лучше на поезде, мое солнышко. Я так не люблю, когда ты летаешь.
Сибилла откинула голову, прижалась спиной к его груди и несколько секунд покачивалась с носка на пятку, словно бы выздоравливая. Большого зеркала у них в спальне не было, и они смотрели через застекленную дверь в сад, уже немного потрепанный, с пожухлой травой, – смотрели, но не видели.
По счастью, поезд со спальными вагонами «Париж – Мюнхен» нашелся, он отходил в семь часов вечера и прибывал ранним утром. По счастью, потому что гроза, что все собиралась грянуть над Парижем, гнала и гнала на восток тяжелые черные тучи, нагруженные молниями и ливнем, и их свирепые отряды настигли бы самолет Сибиллы гораздо раньше, чем он долетел бы до Мюнхена. В воздухе пахло серой, а в небе стоял тот мертвенно-оранжевый свет, который очень бы беспокоил Франсуа, лети Сибилла на самолете. Франсуа внес чемодан Сибиллы в купе, положил его в сетку. Он охотно поздравил бы себя с выпавшим ему счастливым случаем, если бы не знал, что устроил этот счастливый случай сам. Потом он стоял на перроне, смотрел на Сибиллу, которая улыбалась ему через грязное стекло, кричал и писал пальцем на этом грязном стекле, чтобы она непременно позвонила как только приедет, забывая, что телефонный звонок может не застать его дома или застать не в одиночестве… Поезд дышал, будто огромный пес в жару, потом испустил вздох преждевременной усталости, вздрогнул, встряхнулся и потихоньку стал отделяться от перрона. Франсуа быстро-быстро замахал рукой, которую поднял слишком рано.
Когда он вышел из здания вокзала, битва на небесах уже разгорелась всерьез: молнии с грохотом раздирали небо и обрушивали громы на крыши. Город, замерший, насторожившийся, похожий на черно-белую гравюру, пах по-деревенски озоном, травой и влажной листвой, что предвещало близкий дождь. Франсуа побежал бегом, чтобы не попасть под ливень, но ливень застиг его прежде, чем он успел добежать до противоположного конца площади – прямо посередине. Не потоки воды, а один плотный поток хлынул на Франсуа с яростным и равномерным гулом водопада, будто суровое возмездие природы, которая иногда карает без конца досаждающих ей людей. За всю его жизнь не обрушивалось на Франсуа столько воды, и домой на бульвар Монпарнас он вернулся промокший до костей. Франсуа зажег свет. Дом без Сибиллы был, как всегда, пустым и грустным. Франсуа присел на край кровати, огляделся, пожалел себя немного и стал искать полотенце, чтобы вытереться, и что-то сухое, чтобы переодеться.
Вот уже примерно с месяц Сибилла не наводила порядок в его гардеробе, твердо заявив, что больше не намерена тратить силы на эту неблагодарную работу. Что ведет он себя, как неряха-подросток или взрослый, которому совершенно наплевать на старания других. Поэтому она и пальцем больше не шевельнет и не будет без конца убирать за ним.
Однако один вполне пригодный для выхода темный костюм у него остался, предназначался он для театральных премьер, обедов с иностранными издателями и первых причастий, на которых ему приходилось бывать ежегодно благодаря семейству Сибиллы, состоящему из тридцати девяти взрослых и примерно шестидесяти детей (тридцать из них были пуатовенцами, а тридцать – славянами), – обе ветви жили совершенно независимо друг от друга, но одинаково гордились своей редкостной плодовитостью. «Я из семейства кроликов, – смеясь, говорила Сибилла, – и не просто кроликов, а очень набожных кроликов: и пуатовенцы, и славяне одинаково плохо говорят по-французски, так что телевизор смотреть им скучно, и любовь для них единственное развлечение, они занимаются любовью, но ничего не делают, чтобы избежать последствий… Похоже, что обе мои невестки соревнуются, кто скорее… Настоящее сумасшествие, правда? Просто жуть! Думаю, что их мужьям эта любовь уже поперек горла!» Сама Сибилла тоже выросла под сенью деревенских лип и в юности сильно отставала от современных нравов: ее первым любовником стал тот, кто был ее первой любовью.
Глава 9
Была уже половина восьмого, а между половиной девятого и девятью он должен был быть у Муны. Без четверти девять Франсуа поднимался по лестнице. Взглянув в зеркало, он нашел себя вполне элегантным, несмотря на то, что его ботинки чавкали на каждой ступеньке. Он позвонил и улыбнулся, внезапно обрадовавшись, что сейчас увидит Муну, старинную свою приятельницу. Муна открыла дверь, темное шерстяное платье классического покроя удивительно шло ей. «Воплощение семейных добродетелей», – подумал Франсуа. Она радушно усадила его в просторной гостиной и предложила выпить виски.
– Сегодня без «Бисмарка», – сказала с улыбкой Муна, – мой дорогой Курт отдыхает.
О «Бисмарке» таким образом вопрос был закрыт. Себе Муна налила шерри, села напротив Франсуа, и разговор о театре, простой и непринужденный, потек, словно они расстались вчера, словно всегда только и делали, что разговаривали, симпатизируя друг другу. Обстановка гостиной и на этот раз понравилась Франсуа. Единственное, чего ему недоставало, так это запаха рисовой пудры. Наверное, он не чувствовал его из-за насморка, но невольно время от времени искал, потягивая носом, очевидно, не слишком красиво, однако Муна не обращала внимания на его сопенье и увлеченно и очень здраво высказывала свои суждения о пьесе:
– Пьеса прекрасная, – говорила она, – но слишком жестокая… и… и, как бы это сказать, неудачно… не очень удачно выстроенная. Вы не находите?
– Может, и так, пожалуй, вы правы, – промямлил он. – Вот уже почти год, как я… как мы бьемся над ней, стараясь придать ей побольше… побольше живости. Но чем глубже постигаешь ее достоинства, тем отчетливее понимаешь, как трудно ее поставить и надеяться на успех. Огорчительная ситуация, не так ли?
– Ее нужно сократить, – предложила Муна, – и безжалостно! Думаю, что вы и сами это понимаете. Сократить и еще – изменить побудительные мотивы героя. Сделать его менее безупречным – и более смешным. Вы согласны? А что скажет на это… мм… Сибилла?
Муна не знала, как назвать ее: мадемуазель Дельрей или Сибилла, и выбрала все-таки имя. Зовет же она по имени Франсуа. Ну что ж, замечательно, все встало на свои места: пьеса, их добрые отношения… но Франсуа почему-то стало до противности скучно. Ему хотелось повеселиться, наделать глупостей, закатиться в какую-нибудь старинную русскую кафешку, пошляться бог знает где. Или пойти потанцевать с Муной в «Берлин» или еще куда-нибудь, но только непременно танго…
– Если говорить начистоту, – начал он решительно, – все проблемы с пьесой мне понятны. Я первый сказал Сибилле, что ее невозможно ни переделать, ни поставить как есть. И если говорить еще откровеннее, то сам обвинил Сибиллу в святотатстве, когда она заговорила о необходимости переделок: просто не могу себе представить, что опять работаю над ней. Думаю, вы меня понимаете?
– Нет. Неужели вы отговорили Сибиллу от переделок? Отговорили, понимая, что это единственное спасение? Ох уж эти интеллектуалы! – вознегодовала Муна. – Несчастные интеллектуалы!
Она утомленно откинулась на спинку кресла, словно главным мучением ее жизни были одержимые и раздираемые противоречиями интеллектуалы.
– Вы вкладываете в это слово раздражение, восхищение или насмешку? – уточнил Франсуа.
– По отношению к вам, дорогой Франсуа, я произношу это слово с безусловным уважением и приязнью… да, с большой, с огромной приязнью… поверьте, с приязнью, с уважением и…
Что-то перехватило Франсуа горло или яростно забурлило в крови, что-то непредсказуемое по своей неистовости. «Что-то, в чем никогда не раскаиваются, – подумал он, – и тем более никогда не объясняют».
– Хватит говорить со мной в таком тоне, – заявил он бесстрастно, но под этим бесстрастием клокотала такая ярость, что Муна невольно отпрянула. Она всерьез испугалась и, защищаясь, даже инстинктивно подняла руку, словно он собирался ее ударить.
«У бедняжки мания преследования, честное слово», – подумал Франсуа. Хотя чувствовал, что секунду назад он не только мог, но и охотно бы ее отколотил. Он сидел раздраженный, пристыженный, но пристыженный не всерьез, чувствуя вину, но не свою. На самом деле он никогда бы не ударил женщину просто потому, что считал это страшной вульгарностью, пусть бы даже мужчина едва дотягивался женщине до подбородка. Между ними воцарилось молчание. Вполне объяснимое, потому что объяснимой была и вспышка, и ее нетрудно было уладить. Только от Муны зависело принять или не принять правду: Франсуа влюблен в Сибиллу, а не в нее, в Муну. И только от Франсуа зависело принять или не принять реакцию Муны, которая могла быть и такой: «Ваши отношения мне совершенно безразличны, меня они не интересуют. Главное – трезвость, здравомыслие и логика». Да, их взаимоотношения с Муной именно таковы, и Муна поняла это раньше него. Франсуа рассмеялся и похлопал Муну по руке. Без снисходительности, но и без нервозности, похлопал и задержал ее руку в своей, и в его ласковом неторопливом прикосновении не было ни малейшей бесцеремонности. Ведь оба они были так чувствительны к нюансам…