– Где бы вы хотели поужинать, Франсуа? – донесся голос Муны из маленькой гостиной вместе со звоном льдинок в стаканах и хлопком пробки: лучшей музыкой для Франсуа, который понял, что всерьез простужен. И, конечно, лечить его некому, разве что бедная Муна за неимением «Бисмарка» предложит ему таблетку!
– Вас все еще мучает жажда?
– Просто мечтаю что-нибудь выпить!
– И это после того, как вам досталось столько воды! Трудно поверить! (Она еще и издевается!) Держите, Франсуа, старое доброе виски. И примите таблетку аспирина. Серьезно, прошу вас. Вы весь красный, а под глазами круги. Примите, сразу станет лучше. А ужинать мы отправимся к «Доминику».
Муна спускалась по лестнице впереди него, мурлыкая «Две гитары», а когда они вышли на улицу, указала ему на темную, блестящую от дождя машину.
– Вы водите, Франсуа?
Франсуа с сомнением оглядел великолепный «Мерседес», устаревший ровно настолько, чтобы казаться еще элегантнее. Длинный, коричнево-вишневый, с сильным и явственным запахом кожи в салоне.
– Таких ракет мне давно не доводилось водить, – сообщил он для очистки совести и сел за руль.
Муна пожала плечиком. Было совершенно очевидно, что в ее глазах дороги, километры, автострады, автосервис и все прочее в том же духе принадлежало и повиновалось мужчинам. Франсуа быстро разобрался во всех рычагах и переключателях, не нашел только рычажка включения фар, и Муна молча зажгла их, как только заметила, что именно он ищет. Машина тронулась с места, Рон-Пуэн и площадь Согласия они пролетели стрелой и ехали уже по бульвару Сен-Жермен – вдоль иссиня-серебристых деревьев. Муна, очарованная Парижем, таяла от восхищения.
И правда, завеса ливня упала, и над городом вновь расстелили чисто вымытую синеву ночного неба, ее высушили, ее отгладили раскаявшиеся прилежные ангелы, и, несмотря на сверкание в ней ледяных искорок, она манила теплом, пленяла романтикой и после долго бушевавшей грозы наполняла сердце и взгляд смутным чувством, похожим на счастье. (Счастье, приходящее так редко, необъяснимое, бессмысленное, – и физическое, и поэтическое одновременно, – счастье, что родился в безумии звездных вихрей, в мощных потрясениях миллионов былых катастроф, счастье чувствовать себя частичкой могучего, своенравного, непостижимого и неведомого мира.) Иногда Франсуа доводилось отчетливо ощущать, как сквозь него одновременно текут два временных потока – одно время бежало быстро-быстро, другое тянулось медленно-медленно. А сам он тогда становился состарившимся младенцем, хрупким и уязвимым.
С невольной улыбкой Франсуа подумал, что и Муна знает о двух потоках времени и что живет она молодой и старой дольше него, потому что она его старше, а значит, сильнее и надежнее. Эти смутные откровения и восторг перед сверкающей синевой неба осенили Франсуа не по дороге к «Доминику», а на обратном пути, после не одной поднятой и выпитой рюмки водки.
Но если в воздействии водки не было ничего непривычного, то что-то еще в самом Франсуа будило чувство, родственное любви. Хотя их ужин с Муной мог быть их сотым ужином и за ним могло последовать еще сто точно таких же как бы случайных и совершенно невинных в глазах любого постороннего человека…
Франсуа вышел из автомобиля, обогнул его и помог Муне Фогель выйти. Поддерживая ее под руку, он провел ее через арку до двери, и она повернулась к нему. Мутный свет новых парижских фонарей как нельзя лучше подходил к прощанию.
Франсуа наклонился, поцеловал Муну в шею, вдохнул, ища запаха рисовой пудры, но не нашел. Нос был забит. Он ничего не чувствовал, не ощущал никакого запаха и вдобавок плохо ее видел… Старый, глупый и к тому же пьяный осел…
– Я поеду домой, – сказал он быстро. – У меня страшный насморк. Остановка такси направо, да?
– В двух шагах, – подтвердила Муна своим обычным ровным голоском.
И, приподнявшись на цыпочки, вежливо коснулась губами его подбородка, достала ключи и мигом проскользнула в холл. Муна исчезла, а он отправился на поиски такси, совершенно не понимая, удался ли ужин или провалился.
Муна Фогель понимала еще меньше и, войдя в спальню, долго и холодно изучала себя в зеркале – себя, свое такое простое и такое изумительное платье, свое ожерелье, тоже простое и тоже изумительное – тот безупречный, исполненный достоинства стиль, какой она выбрала для себя на этот вечер. И который не выберет больше никогда! Никогда в жизни!
Глава 10
Телефон молчал. Франсуа не смог заснуть, его знобило, он успел забыть ощущение космического счастья и чувствовал только серую ночную тоску, такую же безнадежную, как безнадежен был и мутный, мертвенный свет, освещавший их лужайку. Он признался себе, что если и предполагал полную невинность вечера с Муной, несмотря на возникшее недоразумение с Сибиллой, то сейчас чувствовал себя опустошенным – он словно бы лишился некой направляющей силы, того импульса к будущему, какой возникает благодаря любому ожиданию, сопряженному вдобавок с точной датой, как бы смутно и неопределенно это ожидание ни было. «Впрочем, – говорил он себе, – все дело в Муне». Она ни единым жестом не намекнула на прошлое. Хотя ужинали они вдвоем, но ее безупречно добродетельное платье, доброжелательно-любезный разговор отстраняли его. А когда они попрощались, она мгновенно ушла. Нет, если у нее и возникло влечение к нему, то как короткая, слишком короткая вспышка, не предполагающая никаких последствий. А зачем тогда этот ужин? Или присутствие в его жизни Сибиллы усложняло для Муны их отношения? Или Муна была директрисой, всерьез влюбленной в свой театр и готовой на все ради его успеха? (Таких директрис Франсуа в своей жизни еще не встречал: актрисы – да, они были готовы на все ради роли, режиссеры – ради фильма, но директорам театров, занятым больше экономикой, чем творчеством, постоянно озабоченным доходами и налогами, такой безудержный энтузиазм был неведом.) И потом, той пьесы, которую хотела Муна, еще не существовало. А если и нужно было кого-то уговаривать на переделки, то Сибиллу. Так что нет, не профессиональный интерес заставил Муну ужинать с ним. Значит, ее все-таки тянуло к нему, когда она лежала в гостиной на своем канапе, но, возможно, только благодаря «Бисмарку», а сегодня из-за отсутствия коктейля, отсутствия желания все замерло. А он сам? Он хотел ее? Франсуа задумался. Да, в нем возникло бы желание в ответ на ее влечение к нему, если бы он почувствовал, что он ее волнует, а не просто сидит за столом, исполняя заранее отработанную роль, без права изменить сценарий. Ну что ж, тем лучше, что ему нечего добавить к этой роли. Хватит ему неприятностей с Сибиллой и глупейших измен! Зачем ему еще одна из-за чистого тщеславия?
Франсуа уселся за машинку: время еле ползло, а его статья для рубрики «Текущие события», на этот раз о политике ООН, еще не была написана. Когда главный редактор предложил ему эту тему, он разозлился и, возражая, даже начал заикаться от злости, зато теперь злость оказалась хорошим подспорьем, она помогала ему писать, наверное, потому, что горячность была в его натуре, она его подстегивала, будоражила. А вообще-то он старел. Сидел за своей машинкой в домашнем мятом халате и чувствовал, как ноет у него спина, а еще больше затылок, как всегда, когда он работал за журнальным столиком. От окна дуло. Ему не хватало Сибиллы за спиной, ее волос, падающих на скуластую щеку. Сибиллы и ее ровного дыхания. Он опять лег. Хорошо бы поспать, хотя бы часа два, а потом снова можно будет засесть за статью. Он улегся поперек кровати и, как малый ребенок, уткнулся носом в соседнюю подушку – подушку Сибиллы. Но насморк не имел предпочтений – ничего, ни малейшего запаха, только немного шершавое полотно наволочки, и Франсуа улегся на своей половине.
– Алло! Простите, могу я попросить господина Россе?
Голос был не из знакомых, но когда Франсуа узнал его, он показался ему самым успокоительным и родным из всех возможных.
– Муна, – сказал он.
– Вы не спите?
Он взглянул на часы: половина второго, а расстались они в двенадцать, так что впереди оставалась, а вернее, им принадлежала почти целая ночь. Но Муна и внимания не обратила…
– Конечно, нет, я не сплю.
– Я была уверена, что вы точь-в-точь как я, что вам тоже не спится. С тех пор как вернулась, я все брожу и брожу по квартире, «такой интимной, такой роскошной», – прибавила она с восхищенной и глуповатой интонацией, удивив его, и тут же пояснила: – Как твердит повсюду Адриен Лекурбе, этот телеграфный столб, он ведь автор моего интерьера. – В голосе прозвучала такая безнадежность, что Франсуа не мог не улыбнуться.
– А почему вы не поискали кого-то еще? Хотя интерьер у вас и правда очень хорош, мне не в чем его упрекнуть…
– Мне тоже, – сказала она. – Это-то и обидно. К тому же несчастный Лекурне был так рад, что я не мешаю ему хвалиться всюду, где только можно. Бедняжка Лекурбе, который всегда вынужден скромничать и оставаться в стороне… Какое все-таки ремесло…
– Конечно, нет, я не сплю.
– Я была уверена, что вы точь-в-точь как я, что вам тоже не спится. С тех пор как вернулась, я все брожу и брожу по квартире, «такой интимной, такой роскошной», – прибавила она с восхищенной и глуповатой интонацией, удивив его, и тут же пояснила: – Как твердит повсюду Адриен Лекурбе, этот телеграфный столб, он ведь автор моего интерьера. – В голосе прозвучала такая безнадежность, что Франсуа не мог не улыбнуться.
– А почему вы не поискали кого-то еще? Хотя интерьер у вас и правда очень хорош, мне не в чем его упрекнуть…
– Мне тоже, – сказала она. – Это-то и обидно. К тому же несчастный Лекурне был так рад, что я не мешаю ему хвалиться всюду, где только можно. Бедняжка Лекурбе, который всегда вынужден скромничать и оставаться в стороне… Какое все-таки ремесло…
– Вашего дизайнера зовут Лекурсе.
– Лекурсе?! – воскликнула она, словно Лекурсе было именем куда более забавным, чем ее предыдущие Лекурне и Лекурбе.
Муна расхохоталась так звонко, что Франсуа позавидовал ее соседям по улице Петра I Сербского: больше всего он любил звучащий в ночи женский смех.
– Я должна устроить прием, – продолжала Муна, – отпраздновать новоселье, но и, конечно, спектакль, думаю, где-то в конце месяца, – голос ее опять звучал уныло. – Старые друзья, новые знакомые, да, в общем, вот так…
Франсуа спросил себя, а что было бы, если бы и у «Доминика» Муна вот так тосковала, а потом смеялась, как сейчас? У него вдруг защемило сердце.
– Вам тоскливо? – спросил он.
– Что вы! Просто налетела какая-то меланхолия сегодня вечером, – сказала она так виновато, что он невольно поднял руку, преграждая готовый политься поток извинений, которые ни за что на свете не должны были предназначаться ему.
Будто Муна могла видеть его поднятую руку, которой он защищал ее…
– И все-таки, – голос Муны звучал тише, – благодаря вам я развеселилась у «Доминика», я ведь люблю посмеяться, – закончила она с нескрываемым удовлетворением гурмана, который признается не только в своем пристрастии к лакомым блюдам, но и в своей готовности приносить жертвы своей страсти.
– Я тоже, – подхватил он с небольшой заминкой.
Франсуа отметил у себя некое несовпадение между произносимыми словами и сопровождающими их движениями. Он улыбнулся в пустоту, чувствуя, что рот у него кривится, нос вздергивается, и наконец он все-таки яростно чихнул, потом еще и еще. Балконная дверь была открыта, по комнате гулял сквозняк, и его вновь забила неприятная дрожь от озноба, пока он шарил правой рукой под подушкой, ища бумажные платки и надеясь, что положил их туда, прежде чем улечься. Тихий обеспокоенный голос Муны время от времени доносился из трубки между чиханиями Франсуа. Рекорд чихания он поставил в Риме: двадцать два раза. Почему в Риме? Откуда он знает…
– Франсуа, вдыхайте очень глубоко и очень медленно, а потом очень медленно выпускайте воздух, – учила его Муна, – попробуйте, прошу вас, необходимо привести в порядок ваши дыхательные пути.
Теперь он уже не чихал, а кашлял, ему не хватало воздуха, он задыхался: славный бронхит, а то и пневмонийка… Он умрет в одиночестве на этой измятой постели, в старом халате, в ледяной комнате… И вместе с тем он всегда знал, всегда чувствовал, что бессмертен…
– У меня с утра не топят, – сказал он наконец, – жутко холодно.
– А где же Сибилла?
Вопрос прозвучал сурово. Муна сердилась на Сибиллу за то, что она так плохо следит за Франсуа. Странные все-таки существа женщины!
– К счастью, в Мюнхене, – сообщил он сочувственно. – Иначе мне пришлось бы переселить ее в гостиницу.
– Переселяйтесь в гостиницу сами и немедленно. Иначе вконец разболеетесь.
– Ни за что! Да! Мне тут холодно, тоскливо, но все-таки я дома, и мне хорошо. Выходить на ледяной ветер только для того, чтобы оказаться в чужой зловещей комнате без единого друга? Спасибо за совет!
Пожалуй, он хватил через край, признал и сам Франсуа, все сказанное им было вымогательством, причем грубым, неделикатным; так жалобно он не говорил ни с одной женщиной, а эта совершенно равнодушно оставила его два часа назад и, напевая, ушла – оставила по своей собственной воле…
– Ну а если, – голос Муны звучал устало, – вы возьмете такси и приедете ко мне? У меня две спальни и есть витаминизированный аспирин, а главное, у меня топят. Я живу по-прежнему в доме 123-Б, на пятом этаже.
– Спасибо, – поблагодарил он.
Он не мог не поздравить себя с успехом своих детских уловок и упорством, благодаря которым в два часа ночи он все-таки отправится на другой конец Парижа, отвратительно себя чувствуя, измотанный и разбитый. Вообще-то Франсуа всегда относился к себе критически, особо собой не восхищался, но и не презирал тоже, но если он и ценил в себе что-то, то именно вот такие неразумные, бессмысленные порывы; ему нравилось, что его рассудок вдруг становился слугой фантазии, верным зрителем ее творений, всегда удивляющих неожиданностью, но не всегда талантом. Франсуа натянул водолазку прямо на пижаму, обнаружил, что натянул задом наперед, ругнулся, стал переодеваться, запутался, устал, прилег, в конце концов все-таки переоделся и добрел до двери. Вспомнил, что не вызвал такси, вернулся, позвонил и ждал еще полчаса на улице, чувствуя, что вот-вот умрет.
Когда Муна открыла ему, он, в прямом смысле, падал с ног, и она, подставив ему плечо, довела до спальни для гостей, где в камине уже горел огонь. «Браво, – смущенно сказал себе Франсуа, – прибавим по двадцать лет каждому из действующих лиц и будем считать, что мы разыгрываем „Беса в крови“».[2] Он уселся на кровать и смотрел на огонь, ему уже не было ни холодно, ни страшно, ему не хотелось ни чихать, ни кашлять, он не был одинок, не был несчастен. Муна, которая вскоре вернулась с грогом – половина чашки чая, половина рома, – увидела обращенное к ней благодарное, разгоревшееся от жара лицо. И когда Франсуа протянул к ней руки, она, конечно же, подошла к нему, и тогда он раздвинул полы ее шелковистого лиловатого халатика, мягкие и скользящие, спрятался под ними и в душистых потемках лилового шатра прижался щекой к ее животу, вдохнул запах нежной кожи и рисовой пудры.
Глава 11
Спальня выходила окнами в тихий двор, главными обитателями которого были болтливые голуби, и они уже ворковали в туманном молоке, приникшем к ставням. Франсуа чувствовал толщину и надежность окружавших его стен, – все стены в квартале Плен-Монсо, где вырос и он сам, были прочными и надежными. Проснулся он напротив окна, лежа на боку, подогнув к животу колени, пижама уютно и тепло согревала ему спину. Ни жара, ни головной боли он не чувствовал. Зато чувствовал успокоительное присутствие Муны у себя за спиной – женщины, которая приютила его в своем доме, потом в своих объятиях, согрела своим теплом, лечила, доставила удовольствие. Мысль о том, что она здесь, на противоположном краю кровати, волновала его, туманила нежностью, благодарностью, не имевшими ничего общего с грубым и мимолетным сладострастием. Больше того, мысль о близости Муны будила в нем неожиданные для него самого картины: «что-то старинное, идиллическое, в духе Милле – наивное, набожное… да, да, идиллическое…» Пастушка Муна и пастушок Франсуа прогуливаются в Булонском лесу в семь часов вечера… колокол призывает к вечерней молитве: Франсуа снимает свой берет. Муна откидывает вуаль, и оба молитвенно складывают руки, дожидаясь, когда наступит пора отправиться к Муне и выпить по «Бисмарку»… У Франсуа вырвался неуместный смешок, похожий на икоту: знай Муна, куда могут завести его мысли, она, наверное, поостереглась бы укладывать посреди ночи к себе в постель интеллектуала. Франсуа закрыл глаза, пытаясь снова заснуть. Но голуби ворковали так громко и так близко – протяни руку и достанешь, – и словно бы подначивали его.
– Совсем с ума сошли эти голуби, – произнес он тихо-тихо, словно в кровати их было трое: Муна, которой он жаловался на голубей, неведомо кто, кого нельзя было будить, и он сам. Или, может, он все-таки не хотел будить Муну?.. Интересно, сколько сейчас времени? В любом случае Сибилла приедет только к вечеру, если вообще сегодня приедет. Вчера, вернувшись домой, он не завел часы и теперь нервничал.
– Муна, – позвал он громко, отведя взгляд от окна и перевернувшись на спину.
Он взглянул на противоположный край кровати: еще десять минут назад – он мог поклясться – там спала Муна, но теперь никого не было.
– А-а… – начал он обиженным и жалобным тоном.
Потом торопливо обшарил простыню, на которой должна была лежать его любовница, и только тогда окончательно признал, что ее нет.
Да, Муны не было. Он был один в спальне с воркующими голубями, не знал, сколько времени, не знал, что ему и думать. Следующие десять минут он строил всевозможные предположения. Конечно, он мог бы немедленно встать и отправиться на поиски Муны, но, во-первых, на нем была только пижамная куртка, и хотя она была длинная, и вид у него был вполне пристойный, ему совсем не хотелось наткнуться в коридоре на верного Курта, прибывшего из Дортмунда, и, во-вторых, он не знал ни расположения комнат, ни привычек, ни распорядка дня Муны, что могло повлечь за собой какую-нибудь нежелательную встречу – нежелательную, в первую очередь для Муны. Его одежда наверняка осталась в ванной, но какая из дверей ведет в ванную? Франсуа чувствовал, как он смешон, но пенять было не на кого: он сам сделал все, чтобы приехать сюда, сам вынудил Муну принять его и оставить у себя. А что, если она привыкла к таким ночным визитам? Что, если уже уехала в театр, оставив ему в прихожей записку? А он так и пролежит все утро один в комнате, которую Муна еще не успела до конца обставить, слушая, как воркуют сумасшедшие голуби, и не зная, на что решиться?