– К сожалению, сеньора. К величайшему сожалению.
– И еще я заметила, – добавила она, помолчав, – что вы очень необычный фехтовальщик.. У вас есть то, что знатоки называют… кажется, sentiment du fer [26]. Я правильно произнесла? Этим редким качеством владеют лишь особенно одаренные фехтовальщики.
Дон Хайме рассеянно кивнул, давая понять, что ему это безразлично; но в глубине души он был тронут проницательностью доньи Аделы.
– Это всего лишь результат большого труда, – ответил он. – Подобное свойство – нечто вроде шестого чувства; оно словно продлевает чувствительность пальцев, держащих рапиру, до самого острия… Это особый инстинкт, который предупреждает о намерениях противника и иногда всего за долю секунды позволяет предотвратить его укол.
– Я бы тоже хотела этому научиться, – сказала она.
– Невозможно, сеньора. Это приходит с опытом. Здесь нет никакого секрета; ничего, что можно было бы приобрести за деньги. Чтобы развить в себе это умение, нужна целая жизнь. Такая, какую прожил я.
Казалось, она что-то вспомнила.
– Кстати, об оплате, – произнесла она, – я хотела бы знать, что вас больше устраивает: наличные или чек, который у вас примут в любом банке? В Итальянском банке, например. Я хотела бы продолжать заниматься с вами в течение еще некоторого времени после того, как я освою технику укола.
Дон Хайме вежливо запротестовал: для него было бы честью предложить свои услуги даме, в деньгах он не нуждался, посему разговор о них был просто неуместен.
Посмотрев на него холодно, она напомнила ему, что собирается воспользоваться его профессиональными услугами и его занятия с ней должны строиться на тех же условиях, как со всеми другими учениками. Затем, считая разговор завершенным, она ловким и быстрым жестом собрала волосы на затылке и скрепила их заколкой.
Дон Хайме надел куртку и проводил свою новую ученицу в кабинет. Служанка ждала на лестнице, но Ад ела де Отеро, казалось, не торопилась. Она попросила стакан воды, затем довольно долго с откровенным любопытством изучала корешки книг, стоявших на полках.
– Я отдал бы мою лучшую рапиру за то, чтобы узнать, кто обучал вас фехтованию, сеньора де Отеро.
– И что же это за рапира? – спросила она, не оборачиваясь; стоя возле полки, она бережно провела пальцем по корешку «Мемуаров Талейрана».
– Миланский клинок работы самого д’Аркади. Она прикусила губу, словно прикидывая, выгодна ли ей предложенная сделка.
– Заманчивое предложение, но я не могу его принять. Если женщина хочет быть привлекательной, она должна окружать себя тайной. Скажу лишь одно: это был превосходный учитель.
– Я уже имел честь убедиться в этом. А вы оказались способной ученицей.
– Благодарю.
– Это чистая правда. Если вы позволите мне высказать кое-какие догадки, осмелюсь предположить, что ваш учитель – итальянец. Некоторые ваши действия типичны для этой достойнейшей школы.
Адела де Отеро прижала палец к губам.
– Поговорим об этом в другой раз, маэстро, – произнесла она вполголоса тоном заговорщика. Она осмотрелась и кивнула на диван. – Я могу сесть?
– Прошу вас.
Она опустилась на вытертую, табачного цвета, кожу софы, и ее юбки мягко зашелестели. Дон Хайме стоял перед ней, чувствуя некоторую неловкость.
– А где вы, маэстро, обучались фехтованию? Дон Хайме посмотрел на нее удивленно.
– Ваша наивность очаровательна, сеньора: вы отказываетесь рассказать мне о вашей юности, а в следующий миг задаете мне тот же самый вопрос… Разве это справедливо?
Она мягко улыбнулась.
– По отношению к мужчинам все справедливо, дон Хайме.
– Звучит жестоко, сеньора!
– И искренне.
Дон Хайме посмотрел на нее задумчиво.
– Донья Адела, – произнес он неожиданно серьезно, с такой обезоруживающей простотой, что его слова прозвучали без малейшего оттенка светскости. – Я отдал бы все на свете, чтобы иметь возможность собственной рукой написать вызов и отправить секундантов к тому человеку, который вложил в ваши уста столь горькие слова.
Она взглянула на него сперва растерянно, потом, когда поняла, что ее собеседник не шутит, – удивленно и благодарно. Она хотела что-то сказать, но замерла с приоткрытым ртом, словно услышанные только что слова доставили ей невыразимое наслаждение.
– Это, – произнесла она, – самый изысканный комплимент, какой мне когда-либо доводилось слышать.
Дон Хайме облокотился о спинку кресла. Он был слегка обескуражен и хмурился. Ему вовсе не хотелось заигрывать с ней, он просто выразил вслух свое чувство. А что, если он выглядит в ее глазах смешно? В его-то годы!
Она почувствовала его замешательство и, желая исправить положение, как ни в чем не бывало вернулась к исходной теме разговора.
– Вы собирались рассказать мне, дон Хайме, когда вы начали заниматься фехтованием.
Маэстро благодарно улыбнулся.
– Когда служил в армии, – ответил он с готовностью.
Она посмотрела на него с интересом.
– Вы были военным?
– Совсем недолго.
– Наверное, форма вам очень шла. У вас и сейчас превосходная фигура.
– Сеньора, прошу вас, не надо тешить мое тщеславие. Мы, старики, очень чувствительны, и такие вещи, особенно когда их произносит хорошенькая молодая женщина, чей муж, без сомнения…
Он умолк, внимательно наблюдая за ее реакцией: она вот-вот должна была проговориться. Но Адела де Отеро спокойно смотрела на него, ожидая, чем закончится фраза. В следующий миг она достала из сумки веер, но так и не раскрыла его. Когда же она заговорила, взгляд ее снова стал холодным.
– Значит, вы считаете меня хорошенькой женщиной?
Дон Хайме смутился.
– Разумеется, – проговорил он со всей искренностью, на какую был способен.
– Такой вы собираетесь описать меня вашим друзьям в казино?
– Видите ли, сеньора де Отеро… Вероятно, мой долг сообщить вам, что я не хожу в казино и у меня нет друзей. Однако даже в том предполагаемом случае, если бы оба эти обстоятельства имели место в моей жизни, я никогда бы не опустился до того, чтобы упоминать имя дамы.
Она задумчиво посмотрела на него, как будто размышляя, насколько искренни его слова.
– Так или иначе, – добавил дон Хайме, – всего мгновение назад вы изволили назвать мою фигуру превосходной и тем не менее не обидели меня. И я не спросил вас, употребите ли вы это слово, рассказывая обо мне вашим подругам за чаем.
Адела де Отеро весело рассмеялась, и дону Хайме не оставалось ничего другого, как последовать ее примеру. Веер соскользнул на ковер, и маэстро поспешно поднял его и протянул ей, все еще стоя на одном колене; в этот миг их лица сблизились почти вплотную.
– У меня нет подруг, и я не пью чай, – ответила она, и дон Хайме, замирая от восторга, заглянул в глаза фиалкового цвета, которые он никогда раньше не видел так близко. – А у вас были когда-нибудь друзья, я хочу сказать, настоящие друзья, люди, которым вы могли бы доверить вашу жизнь?..
Он неторопливо поднялся. Чтобы ответить на этот вопрос, ему не требовалось напрягать память.
– Это была не совсем дружба… Я имел честь провести несколько лет в обществе маэстро Лусьена де Монтеспана. Он обучил меня всему, что я знаю.
Адела де Отеро шепотом повторила это имя; было очевидно, что она слышит его впервые. Дон Хайме улыбнулся.
– Ну конечно, вы ведь еще так молоды… – Он посмотрел куда-то вдаль, затем снова обратил свой взгляд на нее. – Лусьен де Монтеспан был лучшим фехтовальщиком, какого я когда-либо знал. В те времена никто не мог с ним сравниться. – Мгновение он, казалось, обдумывал свои слова. – Ни один фехтовальщик.
– Значит, вы учились во Франции?
– Да. Чтобы стать учителем фехтования, я учился целых одиннадцать лет. Я вернулся в Испанию в середине века, в тысяча восемьсот пятидесятом году.
Глаза фиалкового цвета смотрели на него пристально; можно было подумать, что их владелице доставляло какое-то болезненное удовольствие извлекать на свет сокровенные воспоминания старого маэстро.
– Наверное, вы скучали по родине. Я хорошо знаю, что это такое.
Дон Хайме ответил не сразу. Он понимал, что Адела де Отеро принуждает его говорить о себе самом, к чему он по своей природе совершенно не был склонен. Но сидящая перед ним женщина обладала таким обаянием, что он поддался ее чарующей власти и все больше проникался к ней доверием.
– Да, сеньора, со мной действительно происходило что-то подобное, – проговорил он, покоряясь магической силе, исходящей от его собеседницы. – Но на самом деле все это было… несколько сложнее. Мое путешествие я бы скорее назвал бегством.
– Бегством? Вы не похожи на тех, кто устраивает свою судьбу подобным образом.
Дон Хайме улыбнулся, чувствуя нарастающую тревогу. В нем мягко и властно оживали воспоминания, и он вовсе не собирался впускать в них Аделу де Отеро.
– Я говорю образно, – добавил он осторожно. – Наверное, я несколько преувеличил. Хотя после всего, что со мной тогда произошло, это, возможно, и было самым настоящим бегством.
– Я говорю образно, – добавил он осторожно. – Наверное, я несколько преувеличил. Хотя после всего, что со мной тогда произошло, это, возможно, и было самым настоящим бегством.
Она прикусила нижнюю губу, по-видимому, сгорая от любопытства.
– Расскажите мне об этом, маэстро.
– Быть может, я расскажу вам эту историю чуть позже. Как-нибудь потом… На самом деле это для меня не слишком приятное воспоминание. – Он умолк, словно внезапно что-то вспомнив. – И вы ошибаетесь, считая меня непохожим на тех, кто спасается бегством. Все мы однажды убегаем. И я не исключение.
Адела де Отеро задумалась; губы ее были приоткрыты, она разглядывала дона Хайме так внимательно, словно пыталась на глаз снять с него мерку. Затем она сложила руки на коленях и посмотрела на него с нескрываемой симпатией.
– Да, давайте вернемся к этому как-нибудь в другой раз. Я имею в виду вашу историю. – Она сделала паузу, наблюдая явное недоумение дона Хайме. – Не могу понять, как такой известный человек… Поймите, я не хочу вас обидеть… Конечно, я понимаю, что вы знали в жизни и лучшие времена…
Дон Хайме с достоинством выпрямился. Вероятно, как она только что заметила, у нее не было ни малейшего желания обидеть его. И тем не менее он был задет.
– Наше искусство интересует людей все меньше, – произнес он, почувствовав укол самолюбия. – Все реже честь защищают с помощью холодного оружия; пистолет проще в обращении и не требует такой строгой дисциплины, как шпага. Фехтование превратилось в праздное и легкомысленное занятие, – последнее он произнес с презрением. – Теперь его называют «спорт»… Словно речь идет о гимнастике!
Она раскрыла веер ручной работы. Его опахальная часть была усеяна множеством белых крапинок, изображающих цветущий миндаль.
– Вы, конечно, против такого подхода к фехтованию…
– Разумеется. Я преподаю искусство и отношусь к нему так, как когда-то учили меня самого: серьезно и с уважением. Я классик, сеньора.
Она взмахнула веером и рассеянно покачала головой. Быть может, перед ее взором возникли образы, которые только она могла видеть и понимать.
– Вы поздно родились, дон Хайме, – сказала она спокойно. – Или же просто не умерли в надлежащий момент.
– Как странно, что вы мне такое говорите.
– Что именно?
– О смерти в надлежащее время. – Дон Хайме потупился, словно принося извинения за то, что он еще жив. Беседа казалась ему забавной, однако было очевидно, что все это говорилось всерьез. – В нашем веке умереть в надлежащее время становится все сложнее.
– Интересно, маэстро, что вы называете «смертью в надлежащее время»?
– Вряд ли вы сможете это понять.
– Вы так думаете?
– Я не совсем уверен; может быть, вы и поймете что-то, но мне это безразлично. Такие серьезные вещи не принято обсуждать…
– …с женщиной?
– Вот именно.
Адела де Отеро сложила веер и медленно поднесла его к лицу, закрыв шрам в уголке рта.
– Вы, наверное, очень одинокий человек, маэстро.
Дон Хайме пристально посмотрел на собеседницу. В его серых глазах больше не было оживления; их блеск потух.
– Да, вы правы, – произнес он устало. – Таков мой собственный выбор. Видите ли, в одиночестве есть своя прелесть, свое очарование. Его можно сравнить с прогулкой по старой, всеми забытой дороге, по которой уже давно никто не ходит… Простите, сеньора… Вероятно, для вас мои слова – лишь старческий бред.
Она отрицательно покачала головой. Ее взгляд внезапно потеплел.
– Нет. Но меня смущает отсутствие у вас практического взгляда на жизнь, маэстро.
Хайме Астарлоа поморщился.
– Я считаю своим достоинством, сеньора, то, что этот так называемый практический взгляд на жизнь мне чужд. Конечно, вы весьма проницательны… Однако у меня нет ни малейшего желания выдавать отсутствие подобного взгляда за нечто высокоморальное. Для меня это, скажем так, вопрос эстетики.
– Эстетику на хлеб не намажешь, маэстро, – пробормотала она, усмехнувшись. Казалось, ее переполняли соображения, которые она не осмеливалась высказать вслух. – Я неплохо разбираюсь в практической стороне жизни, уж поверьте мне.
Дон Хайме взглянул на носки своих туфель и робко улыбнулся; он казался юношей, сделавшим неуместное признание.
– Если вы, как это ни прискорбно, знаете в ней толк, могу вам только посочувствовать, – произнес он тихо. – Признаюсь откровенно: незнание ее помогает мне без стыда смотреть на свое отражение в зеркале, когда я бреюсь по утрам. А это, дорогая моя, стоит гораздо больше, чем мнение всех знакомых, вместе взятых.
* * *
В сумерках зажигались первые фонари; улицу заливал бледный газовый свет. Фонарщики с длинными шестами выполняли свою работу неохотно, частенько останавливались, чтобы зайти в таверну и утолить жажду. В районе Восточного дворца небо все еще было светлым, и виднелись силуэты домов, стоящих рядом с Королевским театром. Окна, открытые навстречу нежному вечернему ветерку, освещались дрожащим светом масляных фонарей.
Проходя мимо соседей, сидевших в плетеных креслах на углу улицы Бордадорес и занятых оживленной беседой, дон Хайме вежливо поздоровался. Утром в окрестностях площади Майор собрались студенты; ничего особенного, однако, не произошло – так считали члены тертулии в кафе «Прогресо», рассказавшие ему последние новости. Дон Лукас предположил, что компанию смутьянов, кричавших «Прим! Свобода! Долой Бурбонов!», без труда разогнал вооруженный отряд блюстителей порядка. Разумеется, версия Агапито Карселеса (презрительные нотки в голосе, вздох, изображающий порыв к свободе) сильно отличалась от мнения сеньора Риосеко, который считал смутьянами даже алчущих справедливости патриотов. Карательные отряды, единственная опора пошатнувшейся монархии «ее величества» (издевка в голосе, коварная усмешка) и ее злосчастной камарильи, саблями и плетьми вновь подавили святое дело народа… и так далее. Значит, решил про себя дон Хайме, парочка конных жандармов, этих грозных призраков в блестящих треуголках, все еще разгуливает по окрестностям.
Подойдя ко дворцу, дон Хайме увидел вооруженных алебардами солдат, стоящих в карауле. Остановившись, он облокотился об изгородь, тянувшуюся вдоль сада. Летний замок был сплошным темным пятном, над которым ночь пощадила последнюю бледно-голубую полоску. Вдоль изгороди неподвижно стояли любители вечерних прогулок, задумчиво глядя, как последний отсвет заката торжественно и печально гаснет на темных небесах.
Внезапно дона Хайме охватила глубокая меланхолия, объяснения которой он не находил. Будучи по своему складу человеком, живущим скорее воспоминаниями о прошлом, чем событиями, происходящими в настоящем, он любил созерцать свою грусть; но в этом созерцании, как правило, не было страдания; не испытывая боли и тоски, дон Хайме уносился в мир приятных грез с завораживающим горьковато-сладким привкусом. Он погружался в это блаженное состояние осознанно и, пытаясь иногда осмыслить свои переживания, воспринимал их как единственное накопленное им за целую жизнь сокровище, которое когда-нибудь уйдет с ним в могилу, угаснет вместе с его душой. Эти воспоминания и ощущения, которые он бережно хранил, заключали в себе целый мир. В отстраненном созерцании прошлого видел дон Хайме залог ни с чем не сравнимого состояния, называемого им спокойствием, душевным миром, единственным плодом мудрости, который могла пожать полная несовершенства человеческая природа. Перед его глазами проплывала целая жизнь – безмятежная, бесстрастная и доступная его пониманию; в ней не было места сомнениям и неуверенности; она походила на устье широкой полноводной реки. Но вот незадача: стоило появиться фиалковым глазам – и хрупкий мир преобразился, явив свою истинную мятежную природу.
Он пока не знал, насколько велика была грозящая ему опасность. Так или иначе, его дух был далек от страстей, мгновенно охватывавших душу во времена молодости; к донье Аделе он испытывал лишь зрелую позднюю нежность, порождавшую безотчетную тоску. «Неужели это все?..» – растерянно спрашивал он себя, ощущая разом и облегчение, и разочарование. Облокотившись на ограду, он задумчиво созерцал наступление сумерек. Горизонт стремительно темнел. «Значит, на большее я уже не способен?..» Он улыбнулся, уйдя в размышления о себе самом, о своей бодрости, энергии, о силе своего духа, старого и усталого, но все же способного восстать против апатии, возраставшей из-за неуклонного ветшания тела. И в этом тяготившем его смутном чувстве, смешанном с тревогой и томительным предощущением опасности, дон Хайме угадал ту самую легендарную лебединую песнь, последний мятеж все еще гордого духа.