Серые души - Филипп Клодель 13 стр.


– Мальчуган со мной всего парой слов перемолвился за все то время, что я с ним пробыл. Все плакал, как Магдалина. А потом примолк. Я ему сказал, что надо идти. Когда мы пришли в кабинет мэра, нам показалось, что там Сахара, из-за жары. Прямо пекарня. В камине было в три раза больше поленьев, чем надо, красных, как петушьи гребни. Полковник и судья сидели с набитым ртом, вытянув бокалы. Я по-военному отдал честь. Они в ответ подняли бокалы чуть выше. Я недоумевал, куда это мы попали.

Завидев снова этих двоих паяцев, маленький бретонец вышел из оцепенения. Начал стонать, а потом снова завел свою волынку: «что?» да «что?». Это немного подпортило Мьерку хорошее настроение. Тогда между двумя кусками паштета он как ни в чем не бывало сообщил арестанту в нескольких словах о смерти печатника. Маленький бретонец, который этого не знал, как, впрочем, и сам Деспио, воспринял новость, будто ему швырнули камнем прямо в лицо. Пошатнулся и чуть не упал. Деспио успел его подхватить.

– Вот видишь, – сказал ему полковник, – твой сообщник не вынес того, что вы сделали. Предпочел уйти.

– У него по крайней мере хоть какая-то честь была, – добавил судья. – Так чего же ты ждешь, чтобы во всем сознаться?!


Настала тишина, не очень долгая. Деспио мне сказал, что мальчуган посмотрел на него, потом на Мьерка, потом на Мациева, и вдруг завыл. Такого воя судья с полковником, похоже, никогда не слышали, и даже Деспио сказал, что никогда не думал, что человек способен так выть. А что еще хуже, маленький бретонец никак не унимался, не останавливался, впору было спросить себя, откуда у него берутся силы, чтобы так выть. Остановила его тросточка полковника, хлестнувшая арестованного по лицу наотмашь. Полковник ради этого даже нарочно встал. Маленький бретонец внезапно умолк. Толстая фиолетовая полоса протянулась через все его лицо, и на ней капельками выступила кровь. Мьерк кивком дал понять жандарму, что арестанта можно снова отвести в подвал, но когда тот козырнул, собираясь исполнять приказание, его остановил голос Мациева.


– Я придумал кое-что получше, – сказал он. – Отведите-ка его во двор, чтобы в голове проветрилось… Может, так память скорее к нему вернется.

– Во двор? – переспросил Деспио.

– Да, – подтвердил Мациев, указав на внутренний дворик. – И у вас там даже что-то вроде столба найдется, чтобы его привязать. Исполняйте!

– Но, господин полковник, там же холодно… мороз даже… – отважился возразить Деспио.

– Делайте, что вам говорят! – оборвал его судья, отделяя кусок ветчины от кости.


– Мне было двадцать два года, – сказал мне Деспио, когда мы выпили по второму перно. – А что можешь сказать или сделать в двадцать два года?.. Я отвел малыша во двор и привязал к каштану. Было, наверное, часов девять. Выйдя вдвоем из кабинета, где можно было подохнуть от жары, мы оказались в полной темноте, на десяти-, а то и двенадцатиградусном морозе. Я собой не гордился. Малыш рыдал. «Лучше тебе во всем сознаться, если это ты сделал, и все будет кончено, вернешься в тепло», – шепнул я ему на ухо. «Но это же не я, не я…» – клялся он мне тихонько, будто жалуясь. Во дворе было черным-черно. На небе – десятки звезд, а еще, прямо перед нами – освещенное окно мэрова кабинета, и через это окно мы видели нереальную сцену, где, словно фигурки детского театра, беззаботно пировали за уставленным яствами столом два типа с ярко-красными рожами.

Я вернулся в кабинет, и полковник велел мне подождать в соседней комнате, когда они меня позовут. Я пошел. Сел там на какую-то скамейку и стал ждать, выкручивая себе руки и ломая голову, что мне делать. Там тоже было окно, и оттуда тоже был виден двор и привязанный к дереву арестант. Я сидел в темноте. Не хотелось зажигать свет, чтобы он меня увидел. Мне было стыдно. Хотелось убежать, смыться оттуда, но честь мундира не позволяла. Сегодня-то мне ничто бы не помешало, наверняка! Временами я слышал голоса, смех, а потом донеслись шаги мэровой служанки, которая принесла дымящиеся кушанья, которые вкусно пахли. Но тем вечером этот запах превратился в сильнейшую вонь, которая так и застряла в носу. У меня был комок в животе, точно пушечное ядро. Я злился, что я человек.


Луизетта тогда сделала немало ходок.


– В такой холод и собаку на улицу не выгонишь! – жаловалась она мне.

Застолье длилось много часов. Мьерк и Мациев никуда не торопились. Наслаждались трапезой и всем остальным. Луизетта, входя в комнату, смотрела в пол. Это у нее манера такая. Глаза всегда опущены к ногам. А в тот вечер еще больше обычного.


– Они меня и так-то пугали, а тут еще и пьяные!

Маленький бретонец был во дворике, она его не видела. Иногда так даже лучше – не видеть.


Время от времени полковник выходил, лишь для того, чтобы сказать узнику несколько слов. Наклонялся к нему и что-то говорил на ухо. Маленький бретонец стучал зубами от холода и стонал, что это не он, не он, что он ничего не сделал. Полковник пожимал плечами, потирал руки, дышал на них, вздрагивал от холода и поспешно возвращался в тепло. Деспио все это видел, окруженный темнотой и словно сам привязанный к дереву.

Около полуночи Мьерк и Мациев, губы которых еще блестели от желе из свиных ножек, доканчивали сыры. Говорили все громче, иногда пели. Стучали по столу. Они выпили шесть бутылок. Всего-навсего.

Оба вышли во двор, словно чтобы подышать воздухом. Мьерк в первый раз приблизился к арестанту. Для Мациева это был уже пятый визит. Они покрутились вокруг маленького бретонца, словно того там и не было. Мьерк задрал голову к небу. И заговорил о звездах, будто беседуя. Показывал на них Мациеву, называл по именам. Звезды были одним из главных увлечений судьи. «Они утешают нас, людей, своей чистотой…» Это его собственные слова. Деспио слышал все – и их беседу, и клацанье зубов узника, похожее на стук камня по стене. Мациев достал сигару, предложил судье, но тот отказался. Они еще поразглагольствовали немного о звездах, о луне, о движении планет, запрокинув лица к далекому своду. Потом, будто их что-то кольнуло, подошли к пленнику.

Тот уже три часа провел на морозе. И не просто на морозе. Он успел-таки полюбоваться ими, прежде чем его веки окончательно склеились из-за замерзших слез.

Полковник несколько раз провел раскаленным кончиком сигары у него под носом, задавая ему все тот же вопрос. Парнишка уже даже не отвечал, только стонал. В конце концов, эти стоны вывели полковника из себя.

– Ты человек или животное?! – заорал он ему прямо в ухо.

Никакой реакции. Тогда Мациев бросил сигару в снег, сграбастал за грудки привязанного к дереву узника и стал трясти. Мьерк наблюдал за этой картиной, дыша себе на пальцы. Мациев выпустил дрожащее тело маленького бретонца, потом осмотрелся, словно ища что-то. Но ничего не нашел, кроме идеи – прекрасной подлой идеи в своей гнилой башке.

– Может, тебе еще слишком тепло, а? – сказал он на ухо мальчишке. – Так я тебя малость освежу, приятель, мигом образумишься!

И достал из кармана складной охотничий нож. Раскрыл его и стал срезать пуговицы с куртки маленького бретонца, методично, одну за другой, потом с его форменной рубашки, потом распорол сверху донизу исподнюю. Брезгливо стянул с него одежду. Во мраке двора оголенный торс бедняги маячил большим светлым пятном. Закончив с верхом, Мациев проделал то же самое со штанами, кальсонами и трусами. Разрезал шнурки на башмаках и медленно стащил их, насвистывая свою «Каролину» с ее лаковыми туфельками. Мальчишка кричал, тряс головой, как сумасшедший. Мациев выпрямился: арестант валялся у его ног совершенно голый.

– Так лучше? Уютнее себя чувствуешь? Уверен, что теперь память к тебе быстро вернется…

Он повернулся к судье, и тот сказал:

– Вернемся, а то я что-то мерзнуть начинаю… – Оба засмеялись этой доброй шутке. А потом вернулись в мэров кабинет, как раз поспев к еще горячему блинному пирогу с яблоками, который Луизетта поставила на стол вместе с кофе и бутылкой мирабелевки.


Деспио смотрел на июньское небо, дышал его прелестью. Ночь подкрадывалась мелкими шажками. Я только слушал да порой подзывал официанта, чтобы наши стаканы не пустели. Вокруг нас на террасе сидело много народа, легкомысленного и веселого, но, думаю, мы там были единственными, кто вздрагивал от холода.

– Я стоял перед окном, отступив немного, – продолжил Деспио. – Не мог оторвать глаз от тела мальчишки. Он по-собачьи свернулся калачиком на корнях дерева, и мне было видно, как он шевелится, дрожит, не переставая. Тут я заплакал, клянусь, слезы потекли сами по себе, а я даже не старался их остановить. И вдруг он завыл, как зверь, говорят, так волки выли, когда они еще водились в наших лесах, и уже не останавливался, а судья с полковником смеялись за стенкой все пуще, я их слышал. А завывания мальчугана вонзались мне в сердце как клыки.

Я представляю себе Мьерка и Мациева стоящими лицами к окну, спинами к огню, с рюмками дорогого коньяка в руках. Их животы готовы лопнуть от избытка жратвы, а они болтают об охоте на зайца, об астрономии или о переплетном деле, поглядывая на голого мальчишку, который корчится на земле. Я всего лишь воображаю это, но не думаю, что слишком ошибаюсь.

Деспио смотрел на июньское небо, дышал его прелестью. Ночь подкрадывалась мелкими шажками. Я только слушал да порой подзывал официанта, чтобы наши стаканы не пустели. Вокруг нас на террасе сидело много народа, легкомысленного и веселого, но, думаю, мы там были единственными, кто вздрагивал от холода.

– Я стоял перед окном, отступив немного, – продолжил Деспио. – Не мог оторвать глаз от тела мальчишки. Он по-собачьи свернулся калачиком на корнях дерева, и мне было видно, как он шевелится, дрожит, не переставая. Тут я заплакал, клянусь, слезы потекли сами по себе, а я даже не старался их остановить. И вдруг он завыл, как зверь, говорят, так волки выли, когда они еще водились в наших лесах, и уже не останавливался, а судья с полковником смеялись за стенкой все пуще, я их слышал. А завывания мальчугана вонзались мне в сердце как клыки.

Я представляю себе Мьерка и Мациева стоящими лицами к окну, спинами к огню, с рюмками дорогого коньяка в руках. Их животы готовы лопнуть от избытка жратвы, а они болтают об охоте на зайца, об астрономии или о переплетном деле, поглядывая на голого мальчишку, который корчится на земле. Я всего лишь воображаю это, но не думаю, что слишком ошибаюсь.

А вот что точно: немного погодя Деспио заметил, как полковник вышел во двор еще раз и, подойдя к узнику, потрогал его носком сапога, трижды слегка постучав по спине и животу, как проверяют, сдохла ли собака. Мальчишка пытался схватить сапог, наверняка умоляя, но Мациев оттолкнул его, пнув каблуком в лицо. Маленький бретонец застонал, потом взвыл еще пуще, когда полковник вылил ему на грудь воду из кувшина, который держал в руке.

– Его голос, слышали бы вы его голос, впрочем, это был уже не совсем человеческий голос, да к тому же он выкрикивал какие-то бессвязные, просто идущие одно за другими слова, которые ничего не значили, а потом вдруг, в самом конце этой литании, заорал, что да, да, да, это был он, и он признается во всем, в убийстве, во всех убийствах, это он убил, точно он… Его уже было не остановить.


Деспио поставил стакан на стол. Он смотрел на его дно, словно надеясь отыскать там силы, чтобы продолжить историю. Его позвал полковник. Мальчишка крутился на земле, рвался во все стороны, твердя одно и то же: «Это я, это я, это я!» Его кожа совершенно посинела, была местами в красных пятнах, а кончики пальцев на руках и на ногах уже начали чернеть от обморожения. Лицо было белым, почти как у мертвеца. Деспио укутал его одеялом и помог зайти в дом. Мациев вернулся к Мьерку. Они чокнулись за удачное завершение своей затеи. Мороз победил-таки маленького бретонца. Деспио все никак не удавалось заставить его замолчать. Он дал ему горячего питья, но тот не смог его проглотить. Он просторожил его всю ночь, хотя вообще-то уже не сторожил. Некого было сторожить. Мальчишка обратился в ничто.


Июньский вечер заставляет надеяться и землю, и людей. Почти. От девушек и деревьев исходит столько запахов, и воздух вдруг делается таким ласковым, что хочется все начать заново, протереть глаза, поверить в то, что зло – всего лишь сон, а боль – обман души. Наверное, отчасти из-за всего этого я и предложил отставному жандарму где-нибудь перекусить. Он посмотрел на меня, словно я обругал его, и покачал головой. Может, после того, как он разворошил всю эту золу, у него пропал аппетит. По правде сказать, мне и самому уже расхотелось есть, я предложил ему это, в основном, чтобы еще немного задержать наше расставание. Но раньше, чем я успел заказать следующую порцию выпивки, Деспио встал. Распрямил длинный костяк, отряхнул ладонями пиджак, поправил шляпу и посмотрел мне прямо в глаза. Думаю, он впервые посмотрел на меня так, во всяком случае, я впервые заметил в его взгляде эту колкую искорку.


– А вы-то сами, – спросил он меня чуть резковато, и это прозвучало как упрек, – где были той ночью?


Я застыл, продолжал стоять перед ним, как дурак. Но очень скоро ко мне пришла Клеманс. Я посмотрел на нее. Она была все такая же красивая. Прозрачная, но такая красивая. Что я мог сказать Деспио? Он ждал моего ответа. Стоял передо мной, а я застыл с открытым ртом, глядя на него, глядя в пустоту, где только мне была видна Клеманс. Деспио пожал плечами, нахлобучил шляпу, потом повернулся ко мне спиной и ушел не попрощавшись. Ушел со своими угрызениями совести, оставив меня наедине со своими. Мы оба знали, что и с ними можно жить. Как в какой-нибудь стране. В стране угрызений.

XIX

К Клеманс меня отвела госпожа де Флер. Я знал ее в лицо. Она принадлежала к очень старинному роду В… К высшему обществу. К миру Дестина. Ее муж, майор, погиб в сентябре четырнадцатого года. Помню, что злился на нее, думая, что вдовство пойдет ей, как вечернее платье, что она начнет играть в него, чтобы еще больше возвыситься на вечерах у префекта и благотворительных распродажах. Я порой бываю так глуп и несправедлив, во всяком случае, веду себя не лучше других. А она вскоре захотела стать полезной. Покинула В… Бросила свой дом, огромный, как Версаль, и приехала к нам, в госпиталь. Некоторые говорили: «Она тут и трех дней не протянет, от вида крови и дерьма в обморок хлопнется!»

Она осталась. Несмотря на кровь и дерьмо, заставив людей забыть о своей знатности и богатстве благодаря безграничной доброте и простым поступкам. Спала в комнате для прислуги и все время, дни и ночи, проводила у изголовья умирающих и выживших. Война устраивает бойню, калечит людей, оскверняет их, марает, разлучает, потрошит, кромсает и убивает, но порой ставит некоторые часы на верное время.

Госпожа де Флер взяла меня за руку и повела. Я не сопротивлялся. Она извинилась:

– У нас в палатах больше нет мест…

Мы вошли в огромную общую палату, заполненную хрипами, где витал кисловатый запах повязок, гноя и грязи. Это был запах ран и страдания, но не запах смерти, которая чище и отвратительней. Там было, наверное, коек тридцать, может, сорок, все занятые, на них иногда можно было различить только какие-то неясные продолговатые, слегка шевелившиеся контуры под повязками. В самом центре с потолка свисали четыре белые простыни, образуя некий легкий и зыбкий альков. Там-то и находилась Клеманс, недоступная взорам солдат и не знавшая об их присутствии.

Госпожа де Флер раздвинула простыни, и я ее увидел. Она лежала лицом вверх, глаза были закрыты, руки сложены на груди. Дышала с величавой медлительностью, ее грудь поднималась и опускалась, но черты оставались совершенно безучастными. Рядом с койкой стоял стул. Я скорее упал на него, чем сел. Госпожа де Флер мягко положила руку мне на лоб и погладила, потом сказала:

– С ребенком все хорошо.

Я посмотрел на нее, не понимая.

Она добавила:

– Я вас покидаю, оставайтесь сколько захотите. – Она отодвинула простыню, как делают иногда в театре. И исчезла за этой белизной.

Я просидел с Клеманс всю ночь. Смотрел на нее. Не отрывая глаз. Не осмеливался говорить с ней, чтобы кто-нибудь из раненых, окружавших ее, словно приближенные телохранители, не услышал мои слова. Касался рукой, чтобы ощутить ее тепло и поделиться своим, потому что убеждал себя, что она почувствует мое присутствие и это даст ей силы – силы вернуться ко мне. Она была красива. Быть может, немного бледнее, чем накануне, когда мы расстались, но зато более кроткая, безмятежная, словно глубокий сон, в котором она блуждала, изгнал все тревоги, заботы и огорчения дня. Да, она была красива.

Я никогда не знал ее ни подурневшей, ни дряхлой, ни морщинистой. Все эти годы я живу с женщиной, которая так и не постарела. Сам-то я сутулюсь, кашляю, растрескиваюсь и разрушаюсь, но она остается прежней, без малейшей морщинки и изъяна. Хоть это оставила мне смерть. И это уже ничто не сможет у меня отнять, даже если время украло у меня ее лицо, которое я упорно пытаюсь вновь обрести, таким, каким оно было на самом деле. Порой я все-таки бываю вознагражден, и мне удается мельком увидеть его в отсветах вина, которое пью.

Всю ночь солдат, лежавший слева от Клеманс и скрытый от моих глаз натянутой простыней, бормотал какую-то историю без начала и конца. Иногда напевал, иногда выходил из себя. Но, несмотря ни на что, его голос по-прежнему оставался ровным. Я не очень-то понял, к кому он обращался – к приятелю, к родственнику, к подружке или к самому себе. В его монологе смешалось все на свете: война, конечно, а также спор из-за наследства, покосные луга, требующая починки крыша, свадебный обед, утопленные котята, побитые гусеницами деревья, приданое для ребенка, плуг, маленькие певчие, наводнение, колка дров, кому-то одолженные, но так и не возвращенные матрасы. Это была какая-то мельница для слов, которая безостановочно перемалывала эпизоды жизни раненого и вываливала их один за другим без всякого порядка, превращая в бесконечное, лишенное всякого смысла повествование – в сущности, по образу самой жизни. Время от времени он повторял одно имя: «Альбер Живональ». Предполагаю, что оно было его собственное, и ему требовалось произносить его вслух, чтобы доказать самому себе, что он еще жив.

Назад Дальше