— Да.
— Сколько ракет?
— Четыре.
— Попали хоть раз или проспали?
— Два попадания. Один мираж задымил и ушел за канал, Второй, кажется, упал в районе Исмаилии.
— Кажется или упал?
— Сейчас разведка уточняет. Но было видно, что ракета попала в цель. В сопло самолета.
— Кто это видел?
— Я сам видел, собственными глазами, — отвечает молодой капитан.
Так мы и говорим втроем, давая засевшему в окопах генералитету наглядный урок мужества. Краем глаза я вижу там и моего слегка смущенного Веденина, прежде не раз демонстрировавшего свое бесстрашие… Видимо, как выражались в моем детстве, дело пахнет керосином, но бравый Гавашелия продолжает расспросы, что без моего участия просто невозможно.
— А… вот и наш полковник Веденин… — подмигивает моему шефу генерал Гавашелия и проходит с командиром дивизиона дальше, я за ними. Снаряды же рвутся и рвутся — теперь уже не у нас за спиной, а на одной линии с нами, только правее, в метрах ста от нас, а то и ближе, будто нащупывая маневрирующую цель…
Наконец разговор окончен, арабский капитан отдает честь, и генерал-лейтенант в знак особого уважения протягивает ему руку для пожатия.
— Ну, а теперь можно и на командный пункт, — говорит он, доставая из кармана пачку папирос «Казбек». — Где там наша свита?
С наступлением темноты возвращаемся той же дорогой вдоль оросительного канала. Черные тени эвкалиптов на фоне серебряной россыпи звезд. Млечный путь дымится точно поперек нашего пути. Кажется, что оттуда кто-то смотрит на нас.
Часть 2
Я не видел ее недели две после 8 марта, когда в здании лэповцев были танцы. И вот утром после ночного дежурства, когда я, отпустив шофера, довезшего меня до дома, пошел купить апельсины, в лавочке у зеленщика мы столкнулись лицом к лицу. Она была в легком шелковом платье, выше колен, по моде того времени, ноги загорелые, стройные, волосы светлые, двумя золотыми лентами падающими вдоль высокой шеи, загорелые плечи прикрыты только двумя тоненькими лямками, сухие сильные ключицы — торс легкоатлетки, лицо узкое, щеки впалые, губы по-негритянски вперед (признак натуры чувственной и лиричной), глаза голубые. Голубой глаз в виде всяческих амулетов по египетским поверьям защищает от демонов. А демоны здесь повсюду — даже образованный египтянин, прежде чем зайти в ванную или туалет, спрашивает на то разрешение у демонов. Эталон красоты здесь — голубоглазая блондинка, Мэрилин Монро. Коран строг, никто не пьет, и вожделение, которое, похоже, испытывают тут все поголовно, ищет себе выход за рамками веры — на чужой территории. Женщинам из России в Каире непросто. Чуть наклоняясь, она держала за руку маленькую рыженькую девочку двух лет. Другая ее рука была отягощена хозяйственной сумкой. В сумке на двух толстых пятернях бананов лежали оранжевые ядра апельсинов.
— О, господи! — сказал я, радуясь встрече, которой подсознательно ждал все эти дни. В то же время мой возглас можно было объяснить и тяжестью ее сумки, которую я немедленно взял у нее.
— Спасибо, — сказала она, словно я и в самом деле появился куда как кстати, и пошла рядом со мной, стройная, легкая, на высоких каблуках, пружинящим шагом бывшей спортсменки. Рыженькая, в папу, девочка семенила рядом, не выпуская ее руки, и задирала ко мне голову, морщась от солнца. Папа был из гражданских спецов, обслуживающих ЛЭП — линии электропередач, идущие от недавно пущенной Асуанской плотины. Они, лэповцы, жили в соседнем с нами, военными, доме.
— Как тебя зовут, малышка? — спросил я. Она не ответила и закрылась от меня своей маленькой, какой-то безумно белой ручкой, цвета корешков, прорастающих на пережившем зиму картофельном клубне. Мы обошли еще несколько лавочек и нас, естественно, везде принимали за супружескую пару, ибо ни одному арабу даже в голову не пришло бы вот так прогуляться с чужой женой.
— Рядом с мужчиной совсем иначе себя чувствуешь, — сказала она. — Одной тут лучше не появляться. Такого наслушаешься. Только дочь меня и выручает.
— Вы понимаете по-арабски?
— Что они говорят, в переводе не нуждается.
— Просто вы им нравитесь, а они народ открытый.
— Они нас просто не уважают. Мы чужие. Притом все сексуально озабочены. Им что, жен не хватает?
— Далеко не каждый может позволить себе жену. Ее надо кормить и содержать. Просто вы красивая. Красивым везде приходится туго.
Я хотел проводить ее до самого дома, даже, может быть, до самой двери, но она решительно покачала головой и протянула руку за тяжелой сумкой:
— Давайте лучше здесь. А то увидят меня с вами…
— Муж выбежит с топором…
Она засмеялась:
— Мужа дома нет. Но соседки… Им до всего есть дело.
Когда она брала сумку, я задержал ее руку в своей:
— Мы не можем увидеться?
— Можем, — беспечно повела она плечом, глядя мимо меня вдаль, где плели сети из узкой листвы голоствольные эвкалипты. А малышка ее, задрав головку в рыжих кудряшках, внимательно смотрела на меня, словно запоминала для папы наш разговор. — Или не можем…
Потом она внезапно уедет, не попрощавшись, и я так никогда и не узнаю, что же ее потянуло ко мне — скука, одиночество, отсутствие живых впечатлений, любопытство, любовная неудовлетворенность — муж работал в Танте, в шестидесяти километрах на север от Каира, возле дельты Нила, и наезжал только в выходные дни — попытка ли обрести самое себя среди осатанелого однообразия быта в чужой стране, где нет ничего твоего, хотя многое можно купить, мечта ли о другой — яркой и полнокровной жизни, столь заманчивой, если судить по многочисленным голливудским фильмам, шедшим в кинотеатрах Каира. А, может, ее ко мне и не тянуло, и на моем месте мог оказаться любой другой, посмотревший на нее тем же арабским проголодавшимся взглядом молодого холостяка. Но им оказался я, потому что выпал из обычного графика, потому что стал жить один, сутки на дежурстве, двое — дома, с утра все хабиры, то бишь специалисты, все лэповцы на работе, только их жены не знают, куда себя деть, даже если у них дети.
Она была из тех чувственных, простодушных и отчаянных в любви женщин, которых, увы, так мало встретилось на моем пути. Они бесстрашны, щедры и терпимы и если отдаются чувству, то без всякой задней мысли, им не свойственны капризы, они самокритичны, а любимых — напротив, наделяют всяческими достоинствами. И если они понимают, что час их миновал, то уходят без слез и упреков. Мечта поэта. Я бы осмелился предположить, что это не русский тип женщины, а, скажем, латиноамериканский, колониальный, где мужчина, мачо, — это все, но если бы я хоть что-нибудь в этом понимал.
Дабы оказаться с ней вдвоем в Гелиополисе в ночном клубе «Merry Land», — он недавно был выстроен на месте ипподрома — мне для начала пришлось взять такси на одном конце Наср-Сити и подобрать ее на другом конце, где нас никто бы не узнал. Завидев ее, я велел водителю притормозить. Она заметно волновалась. Я открыл заднюю дверцу, махнул ей, предусмотрительно не вылезая, и она, быстро перебрав разделяющее нас расстояние молодыми ногами в туфельках на высоких каблуках, прыгнула в машину, опустилась рядом и сама захлопнула за собой дверь, как бы продемонстрировав свою безоглядную решимость.
— Вперед! Алатуль! — сказал я шоферу, и тот, словно поняв правила игры, рванул с места как в каком-нибудь американском боевике.
— Уф! — перевела она дыхание. — Чуть не умерла от страха.
— Не бойтесь, — сказал я. — За нами никто не гонится.
Мы были еще на «вы».
— Все равно страшно. Такого еще со мной не было. За два года здесь я еще ни с кем не убегала от мужа.
Как только дверь за ней захлопнулась, я почувствовал, что она моя, и положил ей руку на плечо. Она была в блузке и короткой кожаной юбке, высоко открывавшей ее ноги, и в ее бедре, на поворотах касающемся моего, чудилось столько беспечной радостной силы, что голова моя наполнилась звоном, а чресла жаром.
Прежде я уже был в Мэриленде и чувствовал себя хозяином положения. В тот раз мы пили там всей нашей переводческой кодлой. Да, только пили да говорили — а арабы танцевали со своими арабками. Приглашать арабок никто из нас не рискнул, мы, иноверцы, даже под шафе помнили, что такое шариат, и не лезли на рожон. Чтобы танцевать с арабками, были другие злачные места, здесь же был просто респектабельный ночной клуб для средних буржуа с европейским воспитанием, но тоже блюдущих закон шариата.
Мне тогда понравилось в Мэриленде, и вот я вез туда Ольгу. В тот раз мне не понравился лишь фотограф со свой вспышкой. Он все время околачивался возле нас, предлагая фото на память, и хотя мы отмахивались, все щелкал и щелкал бесплатно, слепя своим магниевым светом. Я отворачивался, когда успевал, будучи уверен, что он работает на египетскую контрразведку.
И вот я сидел рядом с красивой женщиной, своей, европейской, больше того — русской, и водитель вез нас в сгущающихся сумерках к островку другой жизни под названием «Веселая земля».
… По красной ковровой дорожке мимо кланяющихся раисов в синих, расшитых золотом халатах мы поднялись на второй этаж этого круглого, как шайба, здания, вставшего посреди сада, где вокруг пруда, в котором плавали лебеди, вились садовые дорожки, иногда взбегая на островок с беседкой, в которой также можно было занять столик, но мы предпочли сидеть внутри, так как в конце марта к вечеру становилось свежо, к тому же нам хотелось потанцевать. На втором этаже был полусвет, лившийся откуда-то из-под карнизов, но вскоре и его выключили, а на каждом столике зажегся розовый светильник, да по потолку иногда пробегали всполохи желтых и красных огней — это над кругом танцевальной площадки тихо вращался шар, выклеенный зеркальной мозаикой.
В ту пору во всех ресторанах мира звучали песни «Биттлз». Впрочем, арабский ансамбль, вооруженный европейскими музыкальными инструментами пел и на других языках — французском, итальянском, греческом… Европа была рядом, по ту сторону Средиземного моря, и отсюда казалась гораздо ближе, чем из моей страны. До Италии было просто рукой подать.
Еды мы с Ольгой не заказывали — только фрукты, зато пили, но так, чтобы вино не мешало ногам. Мы не пропускали ни одного танца — Ольга двигалась легко, красиво, и я старался соответствовать ей. На нас посматривали, за нами следили — в тот вечер мы были здесь единственными европейцами. Танцевали же все примерно одинаково — что-то в духе еще модных тогда твиста и шейка. Но был и медленный фокстрот, когда можно было, как в старые добрые времена, обнять, прижать к себе свою женщину, вдохнуть аромат ее кожи, ее французских или еще слаще — арабских духов.
Внизу за окнами совсем стемнело, и все, кто сидел снаружи, перебрались к нам. А там по черным лагунам среди цветов и беседок скользили белые призраки лебедей, и казалось, что они плывут прямо по поверхности черной бездны, пока вдруг не вспыхивал, обнаруживая водную гладь, серебристый отблеск фонарей или брызг от неслышно работающих лапками птиц. Самих же перепончатых желтых лапок не было видно — так они неустанно перебирали, перемешивали теплую черную субстанцию, чтобы та не остыла, загустев словно желе.
Мы не клялись в любви друг к другу, но в этот вечер мы друг друга любили. И чем дальше шел наш разговор, тем больше нам казалось, что мы созданы друг для друга, и чтобы устранить ту жизнь, в которой мы наверняка не будем вместе, я заказывал еще вина, и вежливый официант с отменным артистизмом вновь наполнял наши бокалы.
О, музыка, чудо-музыка, ничто не сравнится с тобой — одна ты владеешь нашей тайной, тайной нашего сердца, тем тонким миром, который ведь никак иначе и не обозначить, как только мелодией. Что же ты обещаешь нам, чем морочишь нам голову, зачем смущаешь наши души?! Ведь уже проверено, что того, что ты внушаешь, на свете нет. И если даже есть, то мы не в силах увидеть, войти, объять и быть объятым — потому что все это существует в другом измерении. Но вот беда — не можем мы обойтись без этого другого измерения, не можем, да и все тут! Что-то нужно нам, то, что не имеем и иметь не можем. Но нужно, как хлеб. Это и есть хлеб — хлеб души. Мечта, надежда, глупость мечты, дурость надежды. Словно мы жители двух миров, а может, и трех, и только благодаря этому мосту из звуков, слагающих мелодию, можно попасть в тот, другой, мир. И хорошо бы не возвращаться, или хотя бы поменять миры — чтобы из того, прекрасного, тонкого, иногда, для контраста и обновления чувств, заглядывать в этот — жестокий и грубый. Вот и Египет оказался для меня таким тонким миром, уже два месяца я живу в другой реальности, и чтобы быть счастливым окончательно и бесповоротно, я привел в него женщину. В том мире у нее были муж и ребенок, рыженькая девочка двух лет, а в этом мире у нее есть только я один.
Тем временем европейская музыка смолкла, на маленькой чуть приподнятой сцене появились новые музыканты — в галабеях, с щипковыми, струнными и ударными инструментами, расселись в кружок, ударили в бубен и запиликали, забренчали, застонали, и выбежала знаменитая Заки, в ту пору одна из лучших в Египте исполнительниц танца живота, и, как говорят, самая богатая женщина Каира. Танец живота в эпоху насеровского строительства социализма — а ведь так пропаганда и утверждала — танец этот пострадал от цензуры и стал чуть ли не целомудренным, хотя истинная его природа как раз и заключалась в том, чтобы выражать желание, и, выражая, разжигать его.
Заки была полноватой соответственно арабским канонам женской красоты, у нее было круглое лицо, чуть приплюснутый нос с резкими крыльями ноздрей, что придавало страстность ее лицу, и прекрасные волосы, длинные и тончайшие, льющиеся как черный водопад. Она была босиком, в лифе и трусиках, но вместе с тем тело ее свободно облегал тонкий прозрачный шелк, а точнее — газ. Шаровары ее с бахромой, падающей на полные, но стройные бедра, были из такого же газа. Она была хороша, особенно ее воздетые полные руки, и бедра ее, которыми она встречала, как бы ловила, каждый падающий удар бубна. Танец живота — это танец волн, их чередование, прибой и отбой, когда вслед идущая сшибается с той, что уже прянула вспять… Но это только начало, потому что нет предела прихотливости ритмов, в которых женское соединяется с мужским. Мужское — это бубен, он повелитель и халиф, он приказывает, он ведет — и бедра послушно отзываются на каждый выпад-удар, но вот они замышляют бунт, непокорные, — пропускают атакующие удары, сначала каждый второй, а потом и несколько кряду, капризничают, то откликаясь, то нет, словно накапливают энергию, которая вдруг разряжает себя в ответной бисерной дрожи…
Пора-пора, сколько я тебе должен, уважаемый, да, нам понравилось, ну, конечно, мы непременно сюда еще придем, мы будем приходить каждый день, нет, каждый не получится, потому что я дежурю в Гюшах, а на выходные приезжает ее муж. Да, кстати, зачем ты вышла замуж, выходи лучше за меня, хорошо, я выйду за тебя, куда ты меня ведешь, милый, я веду тебя в сад, где благоухают ночные цветы, и плавают ночные лебеди, где цветет огневым цветом акация, недаром ее здесь зовут на французский лад «фламбойант», где я сам как в огне, иди ко мне, дай обнять тебя, губы твои, как рахат-лукум, и маленькие груди твои с заострившимися сосками, как два послушных птенца.
Желание было таким пронзительным, что тут же на садовой дорожке, в тени ночных кустов и деревьев, я снял с нее трусики. Они были такие маленькие, что даже на ладони им было просторно. Я уже положил их в карман, но еще смаковал в памяти, как она легко оперлась на меня и послушно, без слов, вынула из них сначала одну ногу в туфельке, затем другую. Теперь ничто не разделяло нас, кроме ее короткой юбочки из мягкой замши. И, поцеловав ее горячее бедро у изножия и встав с колен, я уже начал уверенно поднимать эту юбочку, как вдруг сбоку от нас, в сплошной почти темноте, возник силуэт арабского человека с длинной палкой, и этот силуэт на плохом английском сказал нам:
— Здесь вам нельзя, мистер и мисс. Идите домой, там можно.
— Спасибо за совет, — хмыкнул я, нимало не смутившись, — до того ли было! — обнял за плечи свою послушную подругу, и мы пошли по дорожке к выходу.
Когда он успел нас засечь? Они теперь шныряют по всему саду, шпионят, блюдут. Какого рожна им надо? Напоят, станцуют животом, а потом — низзя, мущмумкен! А где можно? Завели бы кабинеты, что ли…
Я остановил такси, и мы сели.
— Наср-Сити итнын, — сказал я таксисту. Он послушно, чуть наискось, кивнул, и мы поехали. Во мне звучала музыка — то ли бубнов со смычковыми, то ли битлов со щипковыми, и еще я думал, что вот она, моя милая, так и едет без трусиков, а между тем не такой уж теплый вечер, и кожа сидения холодна.
Возле поворота к Наср-Сити я велел таксисту повернуть направо:
— Дильвати йамин.
Его лысина озадачилась, и он обернулся, удивленно вынув правую кисть, щепоткой пальцев вверх:
— Там ничего нет, мистер… Вон Наср-Сити…
— Направо, — сказал я. — Лязем! — То есть, надо.
Он положил руки на руль и в полном недоумении свернул направо, на пустынную дорогу, по которой я ездил на дежурства в Гюши.
— Истанна! Стой! — сказал я возле недостроенного стадиона.
— Ле? Почему? — спросил он, полагая, что я не ведаю, что говорю.
— Истанна! Халас! Все, приехали! — сказал я и протянул ему деньги.
— Что ты придумал? — спросила Ольга, впрочем, готовно вылезая за мной.
— Так нужно, — сказал я.
Шофер постоял на всякий случай, светя в темноте салоном и фарами, словно поджидая, не взбредет ли мне в голову еще какая-нибудь идея, а затем медленно поехал вперед — одинокая машина на пустынном ночном шоссе, где слева под звездным небом темнела чаша недостроенного стадиона, а справа виднелись еще какие-то спортивные сооружения, вроде трибун теннисного корта. Я обнял подругу за плечи и повел ее направо. За трибунами, с тыльной стороны, была довольно большая зеленая поляна, отгороженная от них кустами. Середина поляны была залита водой — вода блестела в лунном свете. Огромную лужу облюбовали лягушки, и оттуда доносился их дружный хор. Лягушки не только квакали, но и пели сопрановыми голосами.