— Куда ты меня ведешь? — беспечно спросила подруга, поспешая рядом спортивной подпрыгивающей походкой.
— К тебе же нельзя, — сказал я, зная, что там дежурит ее приятельница, на которую она оставила свою дочку. Чтобы было веселее, подруга должна была привести и своего ребенка.
— И что мы будем здесь делать?
— На звезды смотреть, — сказал я. — По очереди.
— Почему не вместе?
Я нашел у кустов укромное сухое местечко с мягкой травой-муравой, скинул куртку и, обняв свою подругу, хотел опустить ее на землю.
— Я сама, — сказала она и присобрала юбку на бедрах, так что заголились ее красивые свежие сильные ноги, ноги двадцатисемилетней женщины, почти моей ровесницы, учившейся в школе всего на один класс старше, чем я, — она присобрала юбку на бедрах и, торопливо глянув через плечо вниз, для точности, аккуратно вписала свой прохладный гладкий задок в шагреневое поле моей куртки.
В моей подруге была какая-то удивленная готовность, словно хотя все это и было ей до мурашек внове, ее неумолимо тянуло вперед, как путешественника или ныряльщика за губками или жемчужинами. Ей хотелось туда, где она еще не была. Видимо она была Стрельцом по знаку зодиака. Или просто она была спортсменкой и привыкла принимать мяч, посланный в ее сторону. Это был игровой азарт.
Переполненный желанием, я расстегнул брюки — уверенность я черпал в ней, ничуть не сомневаясь в своих действиях, и сразу же погрузился в горячее, упругое, влажное, готовно отвечающее, без всех этих мелких женских ухищрений и заморочек, — отвечающее открыто и простодушно, как отвечают, когда испытывают наслаждение. Открытие этого радостного животного партнерства пронеслось над моей головой ночной молчаливой птицей, и я впился в губы подруги, просовывая язык между ее зубами, чередуя его погружение во влажную полость рта с другим погружением, радуясь силе и молодости наших тел, соединенных теперь как бы по их собственной воле, будто наша роль была лишь в том, чтобы свести их, соединить, а потом уж они сами… Неподалеку в огромной непросыхающей луже, похожей скорее на прудик, сладострастно верещали лягушки, занимаясь тем же самым, что и мы, только в полный голос, мы же молчали, обмениваясь только дыханием, и по ее дыханию я понимал, что она чувствует, как она — по моему. И еще я помнил, что нас освещает луна, и в помощь ей светят все звезды. И хотя трава суха, видимо, брюки у меня на коленях слегка позеленеют, но снять их совсем в тот момент мне почему-то показалось нелепым. Да и вообще я, кажется, впервые в жизни я лежал между коленей, поднятых не к потолку, а к звездному небу.
И вот, в этот момент полной гармонии со своей подругой, с природой и даже с лягушачьим братством, я услышал шаги — как бы хлопки плотной материи по лодыжкам, или сандалий — по пяткам, и, прервав поцелуй, поднял голову и глянул перед собой над запрокинутым лицом своей любимой, полагая, что такое невозможно, и что мне просто послышалось. Но мне не послышалось — в пяти шагах от себя я увидел фигуры двух человек, спешащих к нам. Видимо, из меня вырвалось какое-то слово — испуга, брани или проклятия — я его не помню. Помню только, что мы стремительно разъединились, распались на две отдельные особи, на два начала, мужское и женское, инь и ян, и вот уже два араба стояли над нами, заслоняя собой небо со звездами, а мы сидели на траве, ибо состояние нашей одежды не позволяло нам встать, хотя, слава аллаху, вид сверху у нас был вполне пристойным.
Черт, полиция! Проклятый таксист — его, стукача, работа.
— Что вы здесь делаете? — спросил по-арабски один из арабов, он был в галабее с длинной палкой в руке. Второй полицейский был в форме.
— Отдыхаем, — сказал я как можно беспечнее. Терять мне или нам было нечего. Сейчас нас отведут в полицию, выяснят, кто мы такие, позвонят в посольство и выдворят из Египта в двадцать четыре часа. Впрочем, я не знал, в какой фазе нас застукали — в лежащей или уже в сидящей. Моя любимая так стремительно изменила свою позу, как возможно только в миг смертельной опасности.
— Кто вы такие — немцы, русские, чехи? — спросил араб, держа палку наготове, чтобы выглядеть внушительно.
— Чехи, — сказал я, мгновенно решив, что на установление арабами разности наших славянских языков я выиграю какое-то время.
— И мадам чехи?
— Чехи, — кивнул я, как бы оговаривая таким образом наши чешские права, не вписывающиеся в местные законы.
— Здесь нельзя находиться, — сказал араб.
— Почему? — простодушно удивился я. Сам факт того, что вместо того чтобы действовать, полиция ввязалась в разговор, меня несколько ободрил. Да и вообще пора бы им знать, что для нас, чехов, целоваться на природе, пусть даже в лежачем положении, это в порядке вещей. Мы все-таки не мусульмане. У нас нет шариата. И никто в полиции не докажет, что мы занимались каким-то непотребством.
— Потому что вы нарушили законы, — сказал араб. — Где вы живете?
— В Гелиополисе, — сказал я, потому что в Наср-Сити мне чехи не попадались.
Надо сказать, что невыгодность своего положения сидящего рядом со стоящим, которое я не мог изменить, не надев предварительно брюк, я инстинктивно старался чем-то компенсировать. За эти два месяца я все-таки привык к своему несколько привилегированному положению в арабском мире бедности, как бы положению среднего буржуа, эфенди, и нотки человека, знающего свои права, прорывались в моем голосе, а некоторое присущее мне от природы высокомерие, пусть на самом деле оно и было лишь защитной маской, так вот высокомерие это как бы настаивало на том, что я и полицейские — мы стоим на разных ступеньках социальной лестницы. И — я это чутко уловил — полицейские признали сей факт. Во всяком случае, они были не слишком решительны. Разговор наш длился и был похож на словесную перепалку, в которой каждая сторона настаивает на законности своих притязаний. И складывалась картина, когда подвыпившие супруги чешской национальности решили ради экзотики развлечься не в собственной постели, а на природе в укромном уголке, и теперь не очень врубались в то, что от них хотят представители местной власти. Но полицейские были настроены серьезно, и казалось, что египетская судьба наша висит на волоске.
— Сейчас мы отведем в участок, — сказал араб, с палкой в руке, в то время как второй, в форме, продолжал хранить молчание.
— Пожалуйста, — пожал я плечами, с видом, что там-то как раз и разрешится данное недоразумение.
Арабы стояли над нами выжидаючи.
— Тогда отойдите немного, — сказал я, — мадам должна привести себя в порядок. Словами этими я признавал, чем мы тут занимались, но у меня не было выбора.
Арабы переглянулись, перекинулись парой фраз и отошли на несколько шагов, оказавшись за кустом, из-за которого я видел только их головы.
Собственно, моей милой нечего было приводить в порядок, она только оправила юбку, и тем же движением поправила волосы, а я застегнул молнию на ширинке, затянул брючный ремень, надел распяленную на земле куртку, на которой уже выветрилось тепло ягодиц моей милой.
Я глянул в сторону арабов — они тихо переговаривались между собой, полностью отвернувшись от нас.
И вдруг я почувствовал, что у нас есть шанс:
— Беги! — шепнул я Ольге, и она, тотчас поняв меня, кивнула, мгновенно сняла с себя лодочки на тонких каблуках и, ступив за зеленую ограду кустов, стремительно, как молодая лань, припустила в сторону шоссе. Страх и жажда жизни были в ее легком почти неслышном беге.
Я помедлил секунду, смиренно поджидая своих полицейских, но они еще не обернулись ко мне, видимо, полагая, что на приведение себя в порядок у нас уйдет больше времени. И голос во мне тихо, для меня одного крикнул: «Что же ты стоишь?! Сам беги!» И я побежал. Ночной воздух ударил мне в лицо, и я почувствовал, что им меня не догнать, как не догнать им и моей милой. Так мы и бежали вдоль живой изгороди кустарника, по разные его стороны, слыша друг друга.
— Быстрей! — призывал я милую, и она бежала быстрей.
Кустарник, разделяющий нас, кончился, и я схватил ее за руку, увлекая к полотну шоссе. Мы поднялись на него, пересекли и, спустившись в небольшой ров, побежали по той стороне, уже невидимые для глаз полицейских.
Только теперь мы осознали, что нас никто не преследует, и на бегу, еще судорожно держась за руки, расхохотались.
Почти три месяца я буду ходить к ней по ночам, и мы будем ненасытно предаваться любви.
Часть 3
Мой срок в Хургаде, без малого два месяца, подошел к концу — сентябрь, пора домой, в Каир. Приехал мой сменщик, разворотистый моторный хлопец Бунчиков, коллекционер смятых в комки бумажек под своей кроватью, быстрые мозги и стремительная речь, за которой я едва успеваю. Он нервничает и хорохорится одновременно — привыкший первенствовать, он ни за что не покажет, что ему страшно. Собственно говоря, если бы не жара, я бы еще остался. Но плюс сорок пять по Цельсию — это слишком. Если бы не жара и более чем скудное питание.
Часть 3
Мой срок в Хургаде, без малого два месяца, подошел к концу — сентябрь, пора домой, в Каир. Приехал мой сменщик, разворотистый моторный хлопец Бунчиков, коллекционер смятых в комки бумажек под своей кроватью, быстрые мозги и стремительная речь, за которой я едва успеваю. Он нервничает и хорохорится одновременно — привыкший первенствовать, он ни за что не покажет, что ему страшно. Собственно говоря, если бы не жара, я бы еще остался. Но плюс сорок пять по Цельсию — это слишком. Если бы не жара и более чем скудное питание.
Да, проблема питания имеет место.
— Ничего — говорю, — будешь рыбу ловить…
— Рыбу? — вытягивается лицо у Бунчикова. — Что, так серьезно?
Если хочешь быть суперменом, думаю я, тут тебе все условия….
Я уезжаю, даже не успев попрощаться с капитаном Ахмедом и майором Закиром. В Каир ходит только один автобус в сутки, в семь утра, когда на дороге еще можно дышать. Автобус обычный, гражданский, рейсовый, и из военных — я один, если, конечно, меня можно считать военным. Я решил быть в форме — так сразу всем понятно, кто я такой, и безопасней. Как никак человек приехал из далекой страны вечных снегов и медведей, чтобы помочь арабам в их правом деле. Обычно в цивильной обстановке я никому не говорю, что я переводчик-мутаргим. Это здесь не понимают. Переводчик — это не специальность, не профессия. Каждый культурный человек, помимо своего, должен как минимум знать еще какой-то язык… Меня спрашивают о моей специальности. Объяснять, что я пытаюсь переводить художественную литературу, поэзию? Уж лучше говорить, что я учитель.
Я устраиваюсь поудобней, справа от водителя, где из-за неплотно закрытой передней дверцы — встречный ветерок, и можно беспрепятственно смотреть вперед на бесконечную ленту дороги. Ехать далеко, километров четыреста, восемь часов пути по раскаленному шоссе, — справа море, слева — горы, без малейшего намека на растительность, лишь измученные пеклом голые растрескавшиеся камни. Каждые два часа остановка и снова в путь А что если Ольга вернулась из Танты. Говорила, что будет наезжать. Даже квартиру им оставили… И сегодня ночью, если мужа ее нет, я снова поднимусь к ней, и мы будем вместе, и я буду ее любить, и она будет извиваться подо мной своим гибким телом, чтобы не упустить ничего из того, что я могу дать ей, — жажду четырех разлучных мксяцев.
Проехали Рас-Гариб — полпути позади. Ольга, Ольга… я опускаю веки, они дрожат у меня от любви и нежности, а когда открываю их, то вижу впереди в метрах ста от автобуса танк. Он на всем ходу появляется из-за поворота и идет прямо на нас посредине шоссе, как бы зная, что мы ему должны уступить дорогу, и водитель, отчаянно затормозив, дает право руля и прижимается к обочине. Но танк дает лево руля и продолжает двигаться на нас, будто решив попугать. Я слышу какой-то сухой треск и спустя мгновение понимаю, что это пулеметная очередь. Видимо, это патруль по какой-то причине недовольный маневром нашего автобуса. Проверка документов? Все, кто был в автобусе, вдруг разом начинают кричать, указывая на танк. И это крик ужаса. Глянув еще раз, я вижу на броне танка израильский магендоид. Трофейный танк? Но почему все так страшно кричат, а кто-то молится, поминая аллаха? И тут меня словно электрическим током пробивает — израильтяне! На нашей стороне! Не сбавляя скорости, танк приближается, лязгая гусеницами по асфальту, и резко останавливается в метрах двадцати от нас, клюнув стволом и подняв облако желтой пыли, которую тут же сносит морским ветром через дорогу… Ствол его пушки смотрит прямо в наше лобовое стекло. Сейчас выстрел, и больше меня не будет — опережая страх, мелькает последняя мысль. Но как же так, так нельзя, это невозможно, при чем тут я? Это следующая мысль, потому что выстрела еще нет, и я еще жив. Десяток рук машет из окошек автобуса белыми и не белыми платками, тряпками…Вопли, стоны, что это? Это мы сдаемся на милость победителя. Мы, гордые арабы, от каждого из которых я хотя бы раз, но слышал, как он вернет Синай и выпьет вина победы или крови, если вина нельзя, из черепа врага…. Но танк медлит, словно смакуя наше унижение, предсмертную агонию наших мыслей…Я слышу какие-то арабские слова из громкоговорителя на танке. Я не понимаю этих слов, но наш водитель, судя по всему, их понимает, — по его лицу, темному, как маслина, но теперь ставшему зеленым, как оливка, струится пот, высунувшись из окна кабины, он кричит что-то в ответ, указательный палец его левой руки тычет через его плечо в направлении салона, и я почему-то понимаю, что он указывает на меня. Я тут единственный военный, русский, советский хабир. Затем водитель поворачивается ко мне, открывает передо мной переднюю дверь и кричит «Алатуль». И хор арабских голосов повторяет за ним: «Алатуль! Алатуль!» То есть мне предлагают выйти и самому разбираться с тем, к чему все остальные, мирные жители Хургады, не имеют никакого отношения. Дрожа от копчика до макушки, выскакивает догадка, что стороны просто нуждаются в моих переводческих услугах, как-никак я говорю на английском, языке международных конвенций. Восприятие моей работает странно — картина происходящего целиком не укладывается в моей голове, и я вижу лишь дискретные кадры, вырванные из чего-то общего и страшного, что мне недоступно. Нет, никакого посредничества не требуется. Теперь я уже окончательно понимаю, о чем спросил танк — есть ли в автобусе военные, и все указали на меня. Правда, я без погон и знаков отличия, но явно не турист. Про туристов тут забыли.
Танк смотрит на меня — разглядывает в оптику прицела.
— Ты арабский офицер? — слышен жесткий вопрос по-арабски.
— Я русский переводчик, — на плохом арабском отвечаю я. Это может произнести любой русскоязычный человек: Ана руси мутаргим, и повторяю на английском — I am Russian interpreter. — Этот мой английский, как соломинка, за которую я цепляюсь…Не скажу, что мне страшно, что я испугался — для этого нужно какое-то человеческое измерение. Но я вне его, в ситуации абсурда, того, чего не может быть. Возможно, это называется шоком, или лунатизмом, я стою на краю карниза, сам того не осознавая… И если я сейчас погибну, то даже не замечу этого.
— Русский переводчик? — неожиданно, как голос бога, слышу я русский язык. Или это слуховая галлюцинация?
— Да, я русский переводчик, — отвечаю я по-русски и снова добавляю по-английски: «I am Russian», — начиная чувствовать, что именно в этом магическом слове «русский» заключено мое спасение.
Громкоговоритель некоторое время молчит — я слышу только фон внутри танка, приглушенный гул мотора и какие-то отдельные слова на иврите, будто говорят по рации. Да, где-то там консультируются, решая мою судьбу. Еще недавно я хотел умереть. Нет, я хочу жить! Никогда еще я так не хотел жить, как в минуту той паузы. Затем в громкоговорителе зашуршало, и тот же голос по-русски сказал:
— Садитесь в автобус и уезжайте. И передайте своим русским, чтобы убирались в Москву. Вам тут нечего делать..
— Хорошо, я передам, — киваю я, разворачиваюсь на месте, как после получения приказа, и иду к автобусу, откуда смотрит на меня два десятка окаменевших лиц. Какую весть я им несу? Я встаю на ступеньку, захожу внутрь и говорю водителю: «Поехали! Израиль говорит — можно ехать. Мумкин».
— Нет огонь? — переходит на мой уровень арабского водитель, переводя взгляд с меня на танк за лобовым стеклом. Он боится, что я мог что-то не понять. С него льет пот.
— Нет, — говорю я. — Мафиш огонь. Можно ехать Каир.
— Айуа! — сверху вниз делает водитель полукруг головой, арабский жест абсолютного согласия, и так жмет на газ, что колеса автобуса, с визгом прокрутившись в обочинном щебне с песком, выносят нас на середину шоссе. В автобусе дружный вздох облегчения. Все всё поняли. И я все понял. Они меня предали, сдали на растерзание. А я их спас. Теперь они должны на меня молиться до конца своих дней…
Но героем я себя не чувствую. Глаза мои сами по себе закрываются, мне не удержать веки. Господи, как я устал.
Автобус несется, а нервишки тормозят… На выбоине так встряхивает, что я в страхе открываю глаза — выстрел? Нет…Просто дорога разбита. Тут и там на ней дымятся простеленные или раздавленные легковушки и грузовики. Не видно, остались ли в них люди. Некоторые автомобили под гусеницами танка превратились в груды мятого железа. Может, люди успели сбежать и прячутся теперь в складках растрескавшихся гор? Больше на шоссе нам никто не попадается — ни души, только разбитая техника, тут и там, да еще со стороны моря, с побережья, где дислоцированы воинские части, что-то скупо дымит, догорая в ослепительном свете дня. Дорога — это кладбище, мы несемся мимо его железных могил без малейшего намерения кому-то помочь, кого-то спасти. Вцепившись в руль, выпучив глаза, водитель мчится к Каиру. Но где наши? Где наша авиация, танки, бронетранспортеры, где наши зенитки, пулеметы, береговая охрана, локаторы, военные катера? Куда все делось, куда все разбежались, как в сказке Чуковского про таракана? Что, не справиться с одним танком? Или тут не один танк?