На следующий день устно перевожу на командном пункте ПВО полковнику Тарасову официальное сообщение для нас: «Вечером 9 сентября израильтяне предприняли операцию на египетской территории с использованием морских, воздушных и сухопутных, в том числе танковых, сил. Под покровом темноты израильские войска высадились с самоходных паромов на западный берег Суэцкого залива и прошли около 50 километров, разрушая сторожевые посты и военные сооружения, в том числе ракетные установки СА-2. Ударный отряд ни разу не вошел в соприкосновение с египетскими силами и в середине следующего дня, то есть 10 сентября, отступил со всем своим снаряжением на свою территорию».
То, что противник отступил, избежав боя с египетскими силами, подается как признак нашей мощи. Однако из неофициальных источников уже известно, что все просто побросали оружие и разбежались, кто куда. Число погибших не называлось. А еще выяснилось, что утром, зная о моем следовании в Каир, из штаба звонили Коломейцу, чтобы предупредить об израильской диверсии, но я уже был два часа как в пути…И пока я не объявился собственной персоной, в списках живых я едва ли значился.
Неделю я ходил в героях, как-никак спас не только себя, но и целый автобус ни в чем не повинных мирных арабов. Там же был 21 человек, включая водителя, — очко, счастливое число. Я был двадцать вторым…А потом меня вызывали в спецотдел, или как это там у нас называется — контрразведка, внешняя разведка нашей агентуры с территории дружественных стран, военная разведка… Нашего особиста я видел впервые, хотя по роду службы околачивался и штабе ПВО, и на командном пункте в Гюшах. Особист принял меня с оживлением в бровях и во взгляде, как если бы нетерпеливо ждал нашей встречи, чтобы выразить мне свое восхищение. Может, и медаль дадут? — суетно подумал я в первую минуту. А что? За какое-нибудь там мужество и военную доблесть? Как будто я не презирал еще недавно всяческие награды.
— Расскажите, как же все-таки это было на самом деле? — выйдя из-за своего стола, порывисто поздоровался он со мной и сел рядом, подчеркивая неформально-доверительный характер нашей беседы. В его повадке читались пройденные уроки психобработки клиента. — Ведь согласитесь — это же, пардон, не жук накакал: вот так стоять перед танком и разговаривать. «Жук накакал» — это и был психологический прием, чтобы я расслабился, почувствовал себя в своей тарелке. Я готовно ухмыльнулся — пусть он считает себя хозяином положения, каковым и без своих дешевых заготовок несомненно являлся.
— Ничего особенного не было, — сказал я. — Просто командира танка интересовало, есть ли в автобусе военные, и водитель указал на меня.
— И вы подтвердили, что вы военный, — сказал особист, посмотрев на меня так, словно всеми фибрами души ожидал от меня положительного ответа.
— Конечно, — сказал я. — Тем более что на мне была военная форма.
Я думал, что особист посмеется и одобрительно похлопает меня по плечу, но он вдруг нахмурился и, встав со стула, заходил по кабинету, заложив руки за спину.
— Напрасно, — сказал он..
Мне стало не по себе. Я молчал и выдерживал паузу. Я знал психологическую силу паузы и не хотел чувствовать себя виноватым. Наконец особист повернулся ко мне, и я увидел в его невыразительном, каком-то ускользающем лице человека, старающегося остаться незаметным в толпе, огромное желание придать подозрительную значимость тому, что произошло со мной, расшифровать произошедшее с какой-то особой, недоступной рядовому разуму стороны. Я вдруг осознал, что ему просто нечем здесь заниматься, как только следить за своими, что он изнывает от безделья и вот теперь рапортом в Москву готов обозначить свою важность и оправдать свое пребывание здесь.
— Очень напрасно, — повторил он.
— Я бы ничего не сказал, если бы меня не спрашивали, — уточнил я на всякий случай. — А если бы нас раздавили или расстреляли, как другие машины?
— Вы считаете, что вас не тронули, потому что вы русский?
— Скорее всего, — сказал я.
— Вы ведь, вроде, общались по-русски? — вскинул он брови, как если бы этот вопрос наглухо припирал меня к стенке.
— Да, сначала я ответил ему по-арабски, а потом по-русски и по-английски.
— И он вам сказал? — брови снова пошли вверх.
— Он сказал, чтобы я передал своим…
— Чтобы русские убирались в Москву! — закончил за меня особист, демонстрируя свою осведомленность.
— Да, — сказал я.
— И вы передали всем эту фразу…
— Да, передал.
— Кому именно?
— Ну, с кем я работаю.
— Зачем?
— Просто так. Я не придал ей особого значения. Это даже смешно…
— А нам не смешно! — остановился поодаль особист, больше не желавший поддерживать дистанцию абсолютной доверительности. — Нам совсем не смешно.
Я не стал спрашивать, кому это «нам». Я молчал, пытаясь сообразить, куда он клонит.
— Вы понимаете, что разгласили государственную тайну?
— Какую тайну?
— Сами подумайте.
— Никакой тайны я не разглашал.
— Тайну, что вы советский офицер. Тайну своего пребывания на территории противника Израиля. Тайну нашей военной помощи дружественной нам стране.
— Какая же это тайна — сказал я. — Об этом и так всем известно, в египетских газетах можно прочесть.
— Молодой человек! — остановился передо мной особист, — товарищ лейтенант! — и в голосе ее зазвучал металл. — Местные газеты могут писать о чем угодно. Но газета «Правда» об этом не пишет. Вы тут находитесь в составе группы военных советников, осуществляющих миссию подготовки и поддержки вооруженных сил дружественной нам арабской страны. И все, что относится к военному ведомству, является секретом для противника, военной тайной. И решение Политбюро ЦК КПСС на этот счет — оно тоже секретное. Понятно?
— Понятно, — сказал я. Вот оно как повернулось… Теперь меня скорее всего вышлют отсюда. Вот тебе и медаль за личное мужество.
— Но у меня не было выбора, — сказал я.
— Выбор всегда есть, молодой человек.
— Вы бы предпочли, чтобы меня расстреляли или взяли в плен? — усмехнулся я, решив, что терять мне больше нечего и мысленно уже прощаясь с Египтом.
— Ну-ну, полегче, — чуть сбавил тон особист. — Что я предпочитаю, о том будет доложено в Москву. — А пока вы свободны.
На этом наш разговор окончился. Я ждал решения из Москвы, но так и не дождался. Пронесло. А может, то, что больше я не вернулся по контракту в Египет, и было тем самым решением…
* * *Я прихожу к ней заполночь. Для этого мне нужно преодолеть два кордона — две дежурки в двух домах, нашем и лэповском. Да, нас охраняют, уж не знаю, от кого — от израильских коммандос, что ли? — но охраняют. И это нас устраивает, в частности и меня, кроме как в таких вот случаях, как сейчас. Внизу, как в родной студенческой общаге, в коморке дежурного горит свет — сам он увлеченно говорит по телефону и мне удается незаметно выскользнуть из дома. Между нашими домами метров пятьдесят — миновав это расстояние, я оказываюсь с тыльной стороны дома лэповцев, то есть спецов, тянущих высоковольтную линию электропередач от Асуана. Подъезд, как и у нас, огорожен временной кирпичной кладкой — многие дома в Каире окружены барьерами из мешков с песком, откуда подчас торчит дуло пулемета, но здесь — просто двухметровая стенка, которую я вполне могу одолеть. Что я и делаю, стараясь не запачкаться, поскольку на мне белая рубашка, не лучший камуфляж. Одолев стену, я оказываюсь уже за дежуркой, стекла которой смотрят на вход, и с замирающим от волнения сердцем, неслышными шагами пантеры устремляюсь на заветный шестой этаж. Лифт не вызываю — он может только выдать меня… На шестом, стараясь унять дыхание и умерить удары сердца, тихо скребусь в дверь. Ни стук, ни звонок невозможны — на лестничную площадку выходят еще три двери, и за каждой из них может оказаться наш разоблачитель и стукач… Она сразу открывает мне, потому что ждет. Она знает, когда я приду, и стоит за дверью. На ней халат, а под ним на ней ничего. Едва она закрывает за мной, как я обнимаю ее, прижимаю к себе, впитывая сквозь шелк халата ее горячую гибкую наготу, опускаю голову ей на плечо, глажу щекой ее шею, вбираю в себя воздушный запах ее вымытых рассыпающихся волос. Она послушно замирает, положив ладони мне на грудь, как бы вымеряя кончиками пальцев уровень моего волнения, а потом я нахожу ее губы, и когда мы целуемся, она прижимается ко мне низом живота, замыкая цепь двух наших желаний, и я ощущаю ее лобок, ее сильные бедра, и эта простодушная открытость ее чувства опять пронзает меня. Просто любить, без всяких там почему, зачем и видов на будущее, — любить, потому что любится — такого, кажется, еще никогда не было в моей жизни.
Она вспыхивала как порох и не нуждалась в предварительных ласках. «Скорей, скорей, не могу больше терпеть» — вот ее рефрен. Взяв за руку, вела в спальню — дочка спала в соседней комнате — одним движением скинув халат, ложилась навзничь, протягивая ко мне руки и раскрывая согнутые в коленях ноги, — оставалось только войти в эту купель бесхитростной телесной страсти, которую нам долго было не утолить, пока где-то под утро уже к десятому соединению наших тел, она не начинала заговариваться, чуть ли не в бреду, а потом, спохватившись, все же возвращалась в точку нашего свидания и со стыдливым смешком охолаживала себя: «Ой, мамочки, что это я…». Она была честной и равноправной партнершей, считая, что должна отвечать оргазмом на оргазм, и в конце, когда силы ее были на исходе, и мое вторжение уже не вызывало прежней высокой степени остроты, она, извиняясь, говорила «подожди, я сама», и держа одну руку на моей груди, словно с повелением «замри!», принималась раскачиваться надо мной, разыскивая в своих недрах еще неразбуженные потаенные уголки чувственности, и, двигаясь, как на тренажере, целенаправленно, с некоторой пыткой самоистязания ради поставленной цели, все же находила опору, чтобы за несколько финальных вздрогов возвести на ней ослепительную арку оргазма, тут же истаивающую под стоны и слезы, и спазмы, словно сама земля, а скорее — весь мир или вселенная, уходили из-под ног…
Она вспыхивала как порох и не нуждалась в предварительных ласках. «Скорей, скорей, не могу больше терпеть» — вот ее рефрен. Взяв за руку, вела в спальню — дочка спала в соседней комнате — одним движением скинув халат, ложилась навзничь, протягивая ко мне руки и раскрывая согнутые в коленях ноги, — оставалось только войти в эту купель бесхитростной телесной страсти, которую нам долго было не утолить, пока где-то под утро уже к десятому соединению наших тел, она не начинала заговариваться, чуть ли не в бреду, а потом, спохватившись, все же возвращалась в точку нашего свидания и со стыдливым смешком охолаживала себя: «Ой, мамочки, что это я…». Она была честной и равноправной партнершей, считая, что должна отвечать оргазмом на оргазм, и в конце, когда силы ее были на исходе, и мое вторжение уже не вызывало прежней высокой степени остроты, она, извиняясь, говорила «подожди, я сама», и держа одну руку на моей груди, словно с повелением «замри!», принималась раскачиваться надо мной, разыскивая в своих недрах еще неразбуженные потаенные уголки чувственности, и, двигаясь, как на тренажере, целенаправленно, с некоторой пыткой самоистязания ради поставленной цели, все же находила опору, чтобы за несколько финальных вздрогов возвести на ней ослепительную арку оргазма, тут же истаивающую под стоны и слезы, и спазмы, словно сама земля, а скорее — весь мир или вселенная, уходили из-под ног…
— Так со мной еще никогда не было… — бормотала она потом, приткнувшись рядом, с мокрым от слез лицом. — Ты лучший в мире любовник.
«Любовник» — сонным монотонными эхом повторялось во мне ее слово — «любовник, любовник». Мне уже хотелось большего. Хотелось не только телесной радости, но душевного страдания, душевной боли. Мне хотелось чувствовать ее дальше, за тем пределом, когда все физические чувства были уже истощены. Но для душевного страдания не хватало материала. Он и не успел накопиться.
Что у нее там было с мужем — не знаю. Обычная, нормальная семья. Да и в постели она не имела к нему претензий. — только, невольно сравнивая, говорила, что столько раз, столько со мной, у нее с ним никогда не было. Немудрено. Семья все же. Секс они должны были ровно распределить на все годы своей благополучной совместной жизни… А я крал, я торопился, я брал, сколько мог унести за раз, так как прекрасно знал, что будущего у нас нет.
Часть 4
Мне нужен новый костюм, это актуально. Старый, из шерсти, отдан уборщику, а новый, из какой-нибудь легкой ткани, порой просто необходим. Есть такие ситуации, когда новых джинсов и нескольких новых сорочек мне явно недостаточно.
— Костюм ты здесь себе не купишь, — обрадовали меня мои коллеги, уже прожившие в Египте по году-два и знавшие здесь все и вся. — Сшей себе. Это недешево, зато сердито. Арабы шьют хорошо, по лекалам из итальянских журналов, по последней моде.
Один из бывалых переводчиков вызвался мне помочь — сходил со мной в лавку контрабандных тканей, где я выбрал себе нечто роскошное, серебристое, в почти невидимую полоску, модное и посейчас. А потом проводил меня к портному, который работал с утра до вечера, обшивая и наших переводчиков. Кстати, лишь они, молодые люди, щеголяли в легких современных костюмах, не в пример своим советникам, одетым в мешковатую отечественную продукцию.
Ателье мало чем отличалось от наших — такое же тесное, душное, заваленное выкройками, с манекенными бюстами, безглаво несущими на своих плечах сметанные на живую нитку образцы мужской моды 69-го года. Меня обмерили, оценили по достоинству купленный мной отрез «made in Italy», блескучий, как изнанка листьев эвкалиптов под солнечным ветром, похвалили и материал на подкладку и попросили деньги вперед. Вместе с материалом все это обходилось мне чуть ли не в половину моей месячной зарплаты, но правило есть правило, и я честно заплатил.
— Когда будет готово? — спросил я.
— Через неделю, — был мне ответ. — Первая примерка через три дня.
Такая оперативность окончательно примирила меня с резким похудением моего кошелька. У нас бы такой пошив занял месяца два-три, так что я покинул ателье довольный и удовлетворенный. Еще больше был доволен сопровождавший меня переводчик. Ему было приятно покровительствовать таким, как я, — это поднимало его в собственных глазах. Я поблагодарил его, угостив пивом в ближайшем кафе, и на прощанье он мне сказал:
— Теперь сам будешь ходить, я тебе не нужен. Адрес запомнил?
Не только запомнил, но и записал, как и имя портного, его звали Махди — пожилой низкорослый араб, лысый, бледный, как бы навечно пришитый портновской иглой к этому затхлому помещению с голыми лампочками и бесконечным цикадным стрекотом столетней давности швейных машинок фирмы «Зингер».
Три дня не срок, и в назначенное время я снова был в ателье. Однако оказалось, что примерять еще не чего, так как заказ даже еще не раскроен, потому что нет нужных лекал.
— И когда теперь? — спросил я.
— Через неделю, — сказал мне утомленный больше прежнего Махди. — Через неделю, мистер, все будет, как надо.
Неделя прошла в разъездах по боевым позициям, когда я не снимал с себя полевой формы, — как же хочется потом переодеться в цивильное: в джинсы, новую пижонскую сорочку, переобуться в легкие мокасины на тонкой кожаной подошве, как радостно ехать потом в Каир, вдыхая воздух праздной гражданской жизни…
Однако в ателье моему появлению никто не обрадовался. Махди не было — простуда или того хуже — воспаление легких, а где мой заказ и в каком он состоянии никто, кроме закройщика Махди, не знал. Я хотел спросить у его помощников, молодых арабов за швейными, с ножным допотопным приводом, машинками, нашлись ли лекала, но забыл, как это будет по-арабски, и никто меня не понял, или не хотел понять. Когда я уходил, мне показалось, что на меня смотрят уже не так, как когда я платил за пошив, словно моя история уже закончилась.
Махди появился через три недели — выглядел он неважно, но глаза в запавших и еще более потемневших глазницах горели праведным огнем портновской чести, он клятвенно заверил меня, что через три дня примерка, и я поверил ему. И, как оказалось, не напрасно!
И вот я стою, поворачиваясь туда-сюда, перед большим, от пола, зеркалом, и Махди с булавками в черных сухих распашистых губах, обхаживает меня со всех сторон, обдергивает полы будущего пиджака, разглаживает плечи, где-то закалывает булавкой, где-то, выдернув нитку, наметывает заново…
— Куайс? Хорошо? — приспосабливает он последнюю булавку, чувствуя мой поднявшийся как на дрожжах тонус.
— Куайс кетир! — отвечаю я, надеясь, что похвала сработает в мою пользу. — Когда будет готово?
— Завтра! — почти хвастливо объявляет Махди.
— Не может быть! — говорю я. — Так не бывает.
— Бывает! — торжественно выпячивает впалую грудь Махди. — Быстро работаешь, больше получаешь. — Как будто это не он динамил меня уже второй месяц.
Но я, наивный, просто забыл, что завтра, то есть букра, обозначает вовсе не завтрашний день, букра — это даже не послезавтра, и не через неделю, букра может быть даже и никогда, потому что это целая философия отношения к миру, где все, что мешает беспечной сладости настоящей минуты, отправляется в букра… Этим словом здесь отмахиваются от насущных дел, как от назойливой мухи, — необходимость решать, предпринимать, думать, двигаться, заботиться, тревожиться оскорбляет исконное чувство покоя, отрывает от созерцания красоты вечности, — букра такое же универсальное средство защиты от суеты настоящего, как и иншаалла… А тут я, руси хабир, настырный мутаргим, с каким-то своим жалким костюмчиком.
Завтра, конечно, ничего хорошего меня не ждало, потому что Махди с озабоченным, но ничуть не виноватым выражением лица, полушепотом сообщил мне, что не успел, потому что получил заказ от другого очень важного мистера, которому костюм нужен не позже чем через три дня, а кроме него, Махди, никто в Каире не шьет костюмы за три дня, и костюм будет сшит, потому что важный мистер заплатил за скорость вдвое больше обычной цены… Если бы я заплатил столько же, то давно бы…
— Дудки, — сказал я, — это уже обдираловка и разводка. На это я не поведусь. — То есть я, конечно, иначе сказал, потому что не знал по-арабски таких слов, но Махди меня прекрасно понял и в ответ только развел руками, ладонями вверх. Классический жест святой непричастности и чистоты помыслов…
Не знаю, что там было дальше с важным мистером, но ни через неделю, ни через десять дней мой собственный костюм так и не был готов, и увидел я его на себе, точнее, только пиджак, еще спустя две недели. И вид это меня не очень обрадовал… На плечах и груди сидел он, вроде, ничего, но вниз от талии странно расширялся, будто расфуфыренный хвост токующего глухаря.
— Почему здесь так? — закачал я головой, обозначая ладонями расширяющуюся книгу трапецию. — Почему не прямо? — обозначая ладонями длинные стороны прямоугольника. — Вот мой пояс, мое бедро, — обозначал я анатомические подробности своей фигуры, — от талии прямо вниз, как у мужчины. Почему ты мне сделал здесь, как у женщины?