Том 4. Торжество смерти. Новеллы - Габриэле д Аннунцио 10 стр.


Отовсюду веяло грустью старинного фамильного замка, куда некогда дон Бартоломео Челаиа, единственный уцелевший представитель рода, уже на пороге старости ввел свою подругу и где появился на свет его наследник.

Образ молодой женщины с бескровным ребенком на руках витал перед глазами Джорджио, пока он поднимался по лестнице. Оба эти существа казались ему бесконечно далекими, заключенными в комнату, куда не мог проникнуть ничей взгляд. Один момент ему захотелось даже вернуться назад, и он остановился как вкопанный на середине пустынной белой лестницы, сознание действительности снова рассеивалось, снова он чувствовал себя во власти необъяснимого ужаса, как и несколько минут тому назад, перед открытой дверью комнаты. Но вот послышался какой-то шум, потом голос человека, кого-то преследующего, и сейчас же вслед за этим сверху лестницы покатился серый заморенный щенок, задев Джорджио при своем падении, а на верхней ступени с шумом появился лакей, преследовавший беглеца.

— Что такое? — спросил взволнованно Джорджио.

— Ничего, ничего, синьор. Я выгоняю собаку, отвратительную беглую собаку, каждый вечер она пробирается в комнаты, неизвестно как, будто привидение.

Этот незначительный эпизод, в связи со словами лакея, вызвал в душе Джорджио смутную тревогу, похожую на суеверный страх, и побуждаемый этим чувством, он спросил:

— А что, Лукино здоров?

— Да, синьор, слава Богу.

— Он уже спит?

— Нет, синьор, еще не ложились.

Сопровождаемый лакеем, он пошел по амфиладе обширных, как будто нежилых комнат с симметрично расставленной старинной мебелью. Ничто не говорило здесь о жизни, помещение казалось необитаемым. Джорджио объяснил себе это тем, что Христина не любила этого жилища и не приложила к его устройству своего природного вкуса ко всему изящному. Все оставалось здесь таким, каким было в день свадьбы, когда новобрачная впервые вступила в дом, всегда царил порядок, заведенный ее предшественницей, — последней хозяйкой замка Челаиа.

Неожиданное посещение Джорджио обрадовало сестру, она была одна и собиралась укладывать своего ребенка.

— О, Джорджио, как хорошо, что ты пришел! — воскликнула она, с неподдельной радостью, обнимая и целуя его в лоб, согретое нежностью, мгновенно растаяло застывшее сердце брата.

— Смотри-ка, Лукино, смотри, это твой дядя Джорджио. Что же ты с ним не поговоришь? Ну, поцелуй же его скорей.

Слабая улыбка появилась на бледных губах ребенка, он нагнул свою головку так, что свет падал на него сверху, и длинные светлые ресницы бросали трепетную тень на бледное личико. Джорджио, взяв его на руки, невольно содрогнулся, почувствовав под руками это худенькое детское тельце с еле заметными признаками жизни. Ему сделалось жутко, и казалось, что самого легкого прикосновения вполне достаточно, чтобы задушить эту жизнь. Такую же жалость, смешанную со страхом, испытал он однажды, держа в своих руках пойманную им испуганную птичку.

— Он легок как перышко, — сказал Джорджио. Голос его дрожал, что не укрылось от Христины. Посадив ребенка к себе на колени и ласково гладя его по голове, он спрашивал:

— Ты меня очень любишь, да?

Сердце его было переполнено нежностью, и ему безумно захотелось вызвать улыбку на бледном, болезненном личике ребенка, хоть раз увидеть на его щечках, слабый проблеск румянца, малейший признак существования крови под этой прозрачной кожей.

— Что это у тебя такое? — спросил он, заметив, что один пальчик его перевязан белой тряпочкой.

— Обрезался недавно, — сказала Христина, внимательно следя глазами за каждым движением брата. — Пустяки, а вот не заживает пока.

— Покажи-ка, Лукино, — сказал Джорджио, мучимый любопытством и принужденно улыбаясь из желания вызвать улыбку у ребенка. — Я подую и заживет.

Ребенок, удивленно смотря на него, позволил развязать больной пальчик. Джорджио, под тревожным взглядом матери, очень осторожно принялся за дело. Конец бинта прилип к ранке, и он не решился его оторвать, по краям ранки выступила беловатая жидкость, похожая на молоко. Губы Джорджио дрожали. Он взглянул на сестру и заметил, что она, сильно изменившись в лице, напряженно следит за малейшим его движением, как будто вся истерзанная душа ее сосредоточилась в ладони этой крошечной ручки.

— Пустяки, — сказал он.

Неестественно улыбаясь, он подул на ранку, в угоду ребенку, ожидавшему обещанного чуда. Затем, с прежними предосторожностями, снова забинтовал пальчик.

Теперь ему вспомнилась его странная тревога на лестнице, выгнанная собака, слова лакея и его собственные расспросы, внушенные суеверным ужасом, все беспричинное смятение, только что пережитое им.

Христина, заметив его смущение, спросила:

— О чем ты задумался?

— Так, ни о чем.

Потом, не сообразив хорошенько, желая заинтересовать чем-нибудь полусонного ребенка, он сказал:

— А знаешь что? Сейчас на лестнице я встретил собаку… — Дитя широко раскрыло глаза.

— Говорят, она приходит каждый день…

— Ах да, — сказала Христина. — Джованни говорил мне.

Но она вдруг умолкла при виде расширенных, испуганных глаз ребенка, готового расплакаться.

— Нет, Лукино, нет, нет, этого не было! — вскричала она, схватив ребенка с колен Джорджио и сжимая его в своих объятиях. — Нет, это неправда. Дядя пошутил.

— Конечно, конечно, пошутил! — повторял Джорджио, поднявшись с места, взволнованный этими слезами, так не похожими на детские слезы, казалось, они уносили с собой жизнь этого несчастного создания.

— Ну перестань, перестань, — говорила мать ласковым голосом, — теперь Лукино пойдет спать.

Она направилась в соседнюю комнату с плачущим ребенком на руках.

— Пойдем и ты с нами, Джорджио!

Джорджио стал смотреть, как Христина укладывала ребенка, она раздевала его медленно, с бесконечными предосторожностями, как будто боясь причинить ему повреждение, с каждым движением ее рук постепенно обнажалась худоба этого крошечного тельца, являвшего все признаки неизлечимого рахита. Шея была длинная, изогнутая, будто стебель увядшего цветка, грудная клетка, ребра, лопатки выступали под кожей, образуя глубокие впадины, где сгущались тени, еще более подчеркивая общую худобу.

Благодаря узловатым выпуклостям колен ноги казались кривыми, несколько вздутый живот делал еще более заметной остроту бедер. Когда ребенок поднял ручки, чтобы помочь матери сменить ему рубашку, сердце Джорджио болезненно сжалось: он увидел, какое громадное усилие затрачивали при таком обычном движении эти хрупкие детские плечики, как боролось с леденящим дыханием смерти это тельце, заключавшее в себе такую слабую искорку жизни.

— Поцелуй его, — сказала Христина Джорджио и поднесла к нему ребенка, перед тем как уложить его в постель. Потом она, взяв его ручку, на которой была повязка, подняла ее ко лбу, опустила на грудь, сделала ею движение с левого плеча на правое в знак крестного знамения, наконец сложила обе ручки вместе и проговорила:

— Amen.

Во всей этой процедуре было что-то зловеще-торжественное. Ребенок в своем длинном белом балахоне напоминал покойника.

— Спи спокойно, мое сокровище. Мы посидим около тебя.

Брат и сестра, еще раз сближенные общим чувством грусти, сидели по сторонам изголовья. Оба примолкли. В комнате стоял запах лекарств от пузырьков, расставленных на ночном столике у кровати. Одна муха, сорвавшись со стены, полетела на огонь лампы и с резким жужжанием уселась на одеяле. Среди тишины раздался треск мебели.

— Он засыпает, — шепотом произнес Джорджио.

Оба сосредоточенно наблюдали за спящим ребенком, а перед глазами обоих носился призрак смерти. Какое-то оцепенение постепенно охватывало их, и они невольно погружались в созерцание этого призрака.

Прошло некоторое время.

Вдруг ребенок испустил крик ужаса, широко раскрыл глаза и приподнялся как бы преследуемый страшным видением.

— Мама! Мама!

— Что с тобой, мое сокровище?

— Мама!

— Что с тобой, дорогой мой?

— Прогони ее! Прогони ее!

VI

Диего умышленно не появился за ужином, но не обвинение ли его в смягченной форме прозвучало в словах Камиллы: «С глаз долой и из сердца вон!» А в речах матери — о, как скоро она забыла его слезы после их разговора там, у окна! — разве в речах ее не звучало порой то же самое обвинение?

Джорджио думал не без горечи: «Каждый здесь по-своему осуждает меня. В сущности, никто из них не может простить мне, во-первых, моего отречения от прав старшинства, во-вторых, наследства, полученного от дяди Деметрио. По их мнению, мне следовало поселиться здесь и следить за поведением отца и брата в целях благополучия всей семьи! Они воображают, что при мне не могло бы случиться ничего подобного. Следовательно, всему виновник — я. И вот мое искупление!»

По мере своего приближения к вилле, где укрылся неприятель и куда его принудили отправиться самыми крайними средствами, аналогичными беспощадным ударам дубины, он все более и более страдал от тяжести совершенного над ним насилия и негодовал против несправедливости подобного поступка. Ему казалось, что он является жертвой жестоких, неумолимых палачей, наслаждающихся его мучениями, а приходившие на память фразы матери в день похорон, во время его слез, после разговора у окна, казались какой-то насмешкой, еще более обострявшей эти мучения. «Нет, Джорджио, нет! Не надо так огорчаться, не надо так горячо принимать к сердцу… Я не хочу, чтоб ты страдал! Я должна была молчать, ни слова не говорить тебе! Не плачь, умоляю тебя! Я не могу видеть твоих слез!» А вместе с тем, начиная с этого дня, его провели по всем стадиям мучений! Эпизод этот прошел бесследно, ничего не изменив в отношениях к нему его матери. Все последующие дни она находилась в непрерывном раздражении, в непрерывной ярости: она по-прежнему заставляла его выслушивать бесконечный ряд старых и новых обвинений, пополняя их самыми отвратительными подробностями, ей как будто непременно хотелось, чтобы ни одна черточка, проведенная страданием на ее лице, не укрылась от сына, она как будто говорила: «Взгляни, как потускнели от слез мои глаза, как глубоки мои морщины, какая седина на висках! Жаль, что я не могу показать тебе мое израненное сердце!» Значит, его жгучие слезы только на одно мгновение растрогали материнское сердце. Оно не подсказало ей сострадания к сыну, и она продолжала ежедневно подвергать его ненужным пыткам! «О! Как редко встречаются люди, умеющие страдать молча и покоряться судьбе с улыбкой на устах!» Перспектива бурных объяснений с отцом и требуемого от него решительного поступка приводили Джорджио в отчаяние, и он доходил до того, что сердился на мать даже за ее неумение оставаться изящной среди скорби.

По мере того как (он шел, он нарочно не взял экипажа, отчасти с целью отдалить время, отчасти чтобы всегда иметь возможность вернуться или умышленно сбиться с пути) — по мере того как он шел, в душе его рос непобедимый ужас, заслоняя все другие ощущения, все другие мысли. Фантазия рисовала образ отца с яркостью действительности. Джорджио попытался вообразить себе и предстоящую сцену, и свою роль в ней, приготовить несколько вступительных фраз, причем путался в самых невероятных предположениях, припоминая все стадии своих отношений с отцом, начиная с периода далекого детства. Он думал: «По всей вероятности, я никогда не любил его». И действительно, ни в одном из наиболее ярких эпизодов прошлого не нашлось среди его воспоминаний ни проблеска искренности, нежности или стремления к близости в его отношениях с отцом. Чувством, пронизавшим все воспоминания его детства, являлся исключительно один страх перед отцом, подавляющий все остальное: страх в ожидании розог или брани, завершавшейся побоями. «Нет, никогда я не любил его». Деметрио был его настоящим отцом, единственным близким ему человеком.

И вот он предстал перед ним, этот кроткий, печальный образ с мужественным задумчивым лицом, казавшимся несколько странным благодаря седому завитку среди пряди черных волос, падающей на середину лба.

Образ усопшего, как и всегда, принес с собою мгновенное успокоение и заслонил мучительную действительность. Волнение улеглось, горечь рассеялась, чувство отвращения исчезло, настроение приняло характер беспечной уравновешенности. Чего ему бояться? Зачем так по-детски преувеличивать предстоящую неприятность? И вот он снова почувствовал, что отрывается от действительности, что для него теряют значение обстоятельства текущей жизни, только что наиболее смущавшие душу. Снова загробное влияние дяди создавало для него атмосферу иной жизни, без прошлого и настоящего. Действительность побледнела, свелась к степени преходящего, несущественного. В душе появилась решимость человека, осужденного на неизбежное испытание, в целях несомненно грядущего освобождения…

Это внезапное спокойствие, этот странный отдых, приобретенные таким легким, понятным способом, дали возможность Джорджио любоваться грандиозной картиной дикого пейзажа. Картина производила впечатление торжественности и невозмутимого спокойствия, и в ней он увидел символ своего собственного настроения.

Был полдень. Ясная, прозрачная лазурь сияла над землей, мало-помалу пронизывая светом все формы ее жизни и преображая их в красоту. Разнообразные виды растений, различаемые вблизи, теряли постепенно свои очертания и на горизонте сливались в одно целое, громадное и неясное, дышащее одним ритмичным дыханием. Залитые лучами солнца холмы как бы выступали над поверхностью долины, и она казалась мирным заливом, отражающим небо. На всем протяжении этого залива возвышалась лишь одинокая гора, противопоставляя эфемерному пространству непоколебимую твердыню своих вершин, покрытых снегом и сверкающих на солнце каким-то сказочным блеском.

VII

Но вот уже совсем близко среди группы деревьев показалась вилла, по обеим сторонам ее были широкие террасы с балюстрадами на низеньких каменных колоннах, украшенных терракотовыми вазами в форме бюстов королей и королев, а остроконечные листья алоэ, возвышавшиеся над их головами, создавали им подобие венков.

При виде этих грубых глиняных изображений, резко выделявшихся на фоне яркой лазури, воспоминания снова унесли Джорджио во времена его далекого детства, ему припоминались их прогулки, игры, воображаемые романы, приписываемые этим неподвижным особам королев и королей с их глиняными сердцами, насквозь пронизанными цепкими корнями растений. Он вспомнил даже, что долгое время отдавал предпочтение одной из королев, над головой которой, наподобие волос, колыхалась пышная листва одного растения, покрывавшегося весной бесчисленными золотистыми цветочками. Он с любопытством снова искал ее глазами, и в памяти его мало-помалу возникали подробности той таинственной жизни, которой некогда наделила ее его детская фантазия. Завидев ее на одной из угловых колоннок, он улыбнулся, будто при встрече со старым другом, в продолжение нескольких минут вся душа его рвалась к невозвратному прошлому, полная сладкого томления. Благодаря своему последнему решению, возникшему так неожиданно, на лоне дикой, суровой природы он испытывал незнакомое дотоле радостное возбуждение, и ему доставляло удовольствие, следуя за извилистым течением своих мыслей, проникать в самые отдаленные закоулки своей жизни, такой близкой теперь к желанной цели. Этот повышенный интерес к проявлениям своей души даже в давно прошедшие времена, эта нежная симпатия к предметам, некогда близким ей, грозили перейти в сантиментально-слезливое настроение, свойственное большинству женщин. Но он сразу очнулся, услышав за решеткой голоса и завидев открытое окно с белыми занавесками, между которыми красовалась клетка с чижиком: последнее уже окончательно вернуло Джорджио к его недавним переживаниям.

Кругом было пустынно, и лишь рулады заключенной птички нарушали невозмутимую тишину.

С болью в сердце Джорджио говорил себе: «Мой визит будет неожиданным. Пожалуй, я рискую застать отца с этой женщиной». В песке у решетки играли двое ребятишек, не взглянув на них, он уже догадался, что то были его незаконные братья, дети любовницы его отца. Когда он проходил мимо, они оглянулись и посмотрели на него с удивлением, но без робости. Здоровые, плотные, румяные, одной внешностью они уже свидетельствовали о своем происхождении. При виде их Джорджио смутился, непобедимый ужас охватил его, ему захотелось спрятаться или вернуться назад, бежать отсюда, взглянув на окно, он с трепетом ждал, что вот сейчас между занавесок покажется лицо отца или же этой ужасной женщины, героини стольких интриг, вместилища всевозможных пороков.

— Ах, синьор! Это вы?

Джорджио узнал голос лакея, шедшего ему навстречу. Одновременно с этим из окна послышался голос отца:

— Это ты, Джорджио? Вот неожиданность!

Джорджио овладел собой и принял беззаботный вид, пытаясь держаться как можно непринужденнее. Он чувствовал, что между ним и отцом давно уже установились искусственные, почти официальные отношения, прикрывающие взаимную неловкость в тех случаях, когда им неожиданно и неизбежно приходилось оставаться наедине друг с другом. Кроме того, самообладание его уже рассеялось, и он был убежден, что ни под каким видом не решится объяснить отцу истинную причину своего неожиданного появления.

Отец снова закричал из окна:

— Ты войдешь?

— Да, да, сейчас иду.

Сделав вид, что он не заметил детей, Джорджио направился по ступеням, ведущим на одну из террас. Отец вышел ему навстречу. Они расцеловались. Отец, видимо, старался быть как можно приветливее.

Назад Дальше