Ребенок сейчас же спрятал свою большую головку в коленах матери. Он был хрупок, как стебель цветка, голова с трудом держалась на тонкой шее. Кожа на лице была так тонка, что все вены просвечивали через нее подобно расходящимся синим шелковинкам. Волосы были белокурые, почти совсем белые. Глаза, кроткие, влажные, как у ягненка, были бледно-голубые, с длинными светлыми ресницами.
Мать ласкала его, плотно сжимая губы, чтобы не разрыдаться, наконец, не выдержала, и слезы покатились по ее щекам.
— О, Христина!
Сердечный тон брата взволновал ее еще более и вызвал новые слезы.
— Вот видишь, Джорджио! Многого ли я требовала от жизни, со всем мирилась, ни на что не жаловалась, никогда не протестовала… Да что говорить! Ты сам знаешь, Джорджио. И вот в довершение всего еще это, это! О, не найти хоть сколько-нибудь утешения даже в ребенке!
В голосе ее, полном отчаяния, дрожали слезы.
— О, Джорджио, ты теперь видишь, какой он? Никогда не говорит, не смеется, не играет, ничему не радуется, не похож на ребенка… Что с ним такое? Не понимаю. А между тем, по-видимому, он меня очень любит, прямо обожает! Ни на шаг, ни на шаг не отходит он от меня. Я чувствую, что он только мною и живет. О, Джорджио, если бы ты знал эти длинные, длинные, бесконечные дни… Я сижу, по обыкновению у окна, за работой, но стоит мне только поднять глаза, как я неизменно встречаюсь с его глазами, они смотрят на меня, смотрят упорно… Это так мучительно, будто медленная пытка, но почему? Этого я не могла бы тебе объяснить. Мне кажется тогда, что сердце мое по капле истекает кровью…
Она остановилась, переводя дыхание, и отерла слезы.
— Если бы, — добавила она, — если бы хоть этот будущий ребенок появился на свет, уж не говорю — красивым, но по крайней мере здоровым! Если бы хоть на этот раз Господь сжалился надо мной!
И Христина умолкла, прислушиваясь к трепету зарождающейся в ее недрах жизни, как бы ожидая в нем получить откровение свыше. Джорджио взял ее за руку, и несколько мгновений брат и сестра сидели рядом неподвижные и безмолвные, придавленные тяжестью рока.
Перед глазами их расстилался запущенный, заросший сад. Высокие прямые кипарисы устремляли к небу свои неподвижные вершины, будто свечи, зажженные по обету. Порыв ветра, изредка пробегая по соседним кустам, помогал осыпаться вянущим розам.
Из дома, то возрастая, то замирая, доносились порой звуки рояля.
IV«Когда? Когда? Неужели вопрос только в этом? Неужели неизбежно подчиниться их требованиям? Неужели неизбежно вступать в переговоры с этим животным?»
Приближение этого момента вызывало в душе Джорджио безумный ужас. Непобедимое отвращение охватывало его с ног до головы при одной мысли о том, что он вынужден будет остаться с глазу на глаз с этим человеком в запертой комнате.
С каждым днем возрастало его волнение и унизительное сознание полного своего бессилия, он чувствовал, что мать, сестра, все жертвы этого изверга, ожидают от него, как старшего в роду, какого-нибудь энергичного поступка, протеста, защиты. Для чего же они и вызвали его? Какая цель его приезда сюда? С его стороны было бы бессмысленно уехать, не исполнив своего долга. Несомненно, что в самую критическую минуту он, конечно, мог бы исчезнуть не прощаясь, бежать отсюда и затем, в письме, оправдать свой поступок под каким-нибудь благовидным предлогом… В своем безграничном отчаянии он подумывал даже и о таком унизительном способе выхода из своего положения, разбирая его по пунктам, он останавливался на всех воображаемых осложнениях и результатах подобного поступка. Но среди всех этих вымышленных сцен внезапно появлялось перед ним страдальческое, изможденное лицо матери, пробуждая в душе его невыносимые муки раскаяния. С невероятными усилиями тщетно пытался он высечь хоть искру душевной энергии, чтобы, раздув ее в пламя, заставить расправиться с преобладающей частью своего существа, как с последней гадиной. Но такого рода искусственное возбуждение удавалось вызвать лишь ненадолго, и оно оказывалось бессильным подвигнуть его на мужественный поступок.
Тогда он принимался обсуждать положение хладнокровно, подкрепляя свои рассуждения логическими доводами. Он говорил себе: «Чего я достигну? Чему поможет мое вмешательство? Непосильный подвиг, требуемый от меня матерью и остальными, приведет ли он к желаемым результатам? Зачем он нужен?» И, не находя в себе необходимой энергии для выполнения своей миссии, бессильный возбудить себя к желанному протесту, Джорджио прибег к иному способу: он стал пытаться доказать себе всю бесполезность требуемого от него подвига. «К чему приведет наш разговор? Ни к чему, конечно. Судя по характеру отца, разговор этот примет или характер ссоры, или же бесполезного резонерства. В первом случае от проклятий и оскорблений отца я растеряюсь. Во втором — у отца всегда найдется под рукой масса аргументов, чтобы убедить меня в своей невинности или же в неизбежности своего безнравственного образа жизни, — в последнем случае я также растеряюсь. Дело непоправимо. Порок, гнездящийся в самой натуре человека, — неистребим. В возрасте моего отца люди уже не исправляются; дурные привычки не искореняются. Любовница и дети существуют у него уже с давних пор. Какими же доводами могу я убедить его бросить их? Какими доводами заставлю оторваться от своих привязанностей? Вчера я видел эту женщину. Достаточно взглянуть на нее, чтобы убедиться, что она не выпустит человека, раз он попался в ее когти. До самой смерти своей он останется в ее власти. Дело, безусловно, непоправимо. Наконец, тут приходится считаться и с детьми, с их правами! А после всего, что было, неужели же возможно полное примирение между отцом и матерью? Да никогда. Следовательно, все, что бы я ни предпринял, окажется бесполезным.
Что же дальше?.. Остается материальный вопрос, вопрос о хищении, о разорении семьи. Не могу же я, живя вдали, привести в порядок дела. Здесь необходим постоянный надзор за хозяйством, и один только Диего способен этим заняться. Надо будет поговорить с Диего, постараться убедить его… В конце концов в данную минуту самой настоятельной необходимостью является приданое Камиллы. Это обстоятельство, несомненно, более всего волнует Альберта, вот самый несносный из моих клиентов! Но, может быть, мне не так трудно будет его удовлетворить!»
Он рассчитывал помочь сестре в пополнении необходимой суммы приданого, как единственный наследник дяди Деметрио, Джорджио был богат и свободен располагать своими средствами. Перспектива такого великодушного поступка подняла его в собственных глазах. Решив пожертвовать денежной суммой в пользу сестры, он почувствовал себя освобожденным от каких бы то не было иных обязанностей и подвигов для блага семьи.
Направляясь на половину матери, он был спокойнее, беспечнее, самоувереннее обыкновенного. К тому же он узнал, что отец с утра еще уехал на дачу, куда имел обыкновение отправляться, чтобы развлечься на свободе. Приятно было думать, что его место за вечерним чаем на этот раз будет свободно.
— Ах, Джорджио, как ты кстати! — вскричала мать, едва завидев его.
Этот голос, полный негодования, внезапно заставил его остановиться. Он недоумевая, смотрел на мать, озадаченный видом ее искаженного лица. Так же недоумевая взглянул он на Диего и Камиллу, стоящую рядом, безмолвную, раздраженную.
— В чем дело? — пробормотал Джорджио, переводя взгляд на брата, пораженный недобрым выражением, впервые наблюдаемым им на лице юноши.
— Исчезла шкатулка с серебром, — произнес Диего, не поднимая глаз, хмуря брови и глотая слова. — Вот, думают, что я украл ее…
Целый поток горьких слов полился из уст несчастной женщины, неузнаваемой от гнева.
— Да, ты, ты вместе с отцом… Ты помогал отцу… О! Какая низость! Этого еще не доставало! Одного этого! Иметь врага в собственном ребенке! Впрочем, ты один только и похож на него… Слава Богу, один ты… О, Боже мой! Благодарю, благодарю тебя за эту милость ко мне! Ты, один ты похож на него…
Она повернулась лицом к Джорджио, окаменевшему, безмолвному. Челюсть ее тряслась, все лицо исказилось до неузнаваемости, казалось, с минуты на минуту она должна лишиться сознания.
— Ты видишь теперь, что это за жизнь! Видишь? Каждый день новая низость! Изо дня в день надо быть настороже, бороться, защищать эту несчастную семью от грабителей, изо дня в день, непрерывно! Можно ли быть уверенной, что в один прекрасный день отец твой не пустит нас всех по миру, не вырвет последнего куска хлеба изо рта! Это еще будет, этим мы кончим. Вот увидишь…
Она уже не в силах была остановиться и, задыхаясь от слез, выкрикивала слова, полные дикой ненависти, казалось, так несовместимой с ее нежной натурой. Новые обвинения продолжали лететь с ее уст. Этот человек, утратил, наконец, и стыд и совесть. Он не останавливался более ни перед какими преградами, лишь бы достать денег. Он обезумел окончательно: имения разорены, леса вырублены, скот распродан за бесценок первому попавшемуся покупателю. Тогда он начал грабить дом, где родились его дети. Давно уже соблазняло его это серебро, старинное, фамильное серебро, хранимое как святыня, как воспоминание о некогда славном роде Ауриспа, неприкосновенное до сей поры. Ничто не остановило его. Диего — сообщник отца, злоумышленники обманули самую тщательную бдительность и похитили его, чтобы сбыть в первые попавшиеся руки!
— И не стыдно тебе? — продолжала мать, обращаясь к Диего, с трудом владевшему собой. — Не стыдно тебе сделаться сообщником отца? Пойти против меня, против той, что никогда, ни в чем не отказывала тебе, исполняя все твои прихоти! Ты ведь знал вдобавок, на что уйдут эти деньги. И тебе не стыдно, нет? Что же ты молчишь? Или ты не желаешь мне отвечать? Вот брат твой, постыдись! Скажи, куда ты девал шкатулку. Я желаю знать, слышишь?
— Сказано, что ничего не знаю, шкатулки этой не видал и не брал ее, — вскричал Диего, потеряв всякое самообладание: голос его был груб, голова тряслась, а мрачный огонь, засверкавший в глазах, делал его похожим на отсутствующего. — Поняла что ли?
Мать, смертельно побледнев, взглянула на Джорджио, и бледность ее, казалось, передалась ему.
Дрожа всем телом, задыхаясь, старший брат крикнул младшему:
— Диего, вон отсюда!
— Когда захочу, тогда и уйду, — отвечал Диего вызывающим тоном, пожимая плечами и по-прежнему не глядя в глаза брату.
Внезапное исступление охватило Джорджио; это было одно из тех состояний, которые у людей слабых и нерешительных парализуют всякую способность к какому бы то ни было поступку: воля их подавлена, а перед глазами, будто при вспышке молнии, возникают образы ужасных преступлений. Взаимная ненависть братьев — это отвратительное чувство, гнездящееся в самой природе человека, — развивается постепенно в душе его и при первом же благоприятном случае проявляется яростнее, чем какое-либо другое, с незапамятных времен существовала эта необъяснимая ненависть между кровными представителями мужской линии, вопреки привычке друг к другу, вопреки согласию, царившему среди остальных членов семьи, существовал также и этот ужас перед преступлением или даже перед мыслью о нем, что, быть может, представляет собой не что иное, как протест христианской совести против унаследованных человечеством инстинктов. Какой-то головокружительный вихрь пронесся в душе Джорджио и мгновенно истребил в ней все чувства, помимо этой ненависти, заставлявшей сжиматься его кулаки. Самый вид Диего, его полнокровная коренастая фигура, рыжая голова на бычьей шее, все очевидное превосходство физической силы в этой развитой мускулатуре, обида, нанесенная им самолюбию старшего брата, — несомненно, способствовали вспышке этой ненависти со стороны Джорджио. Ему захотелось, мгновенно обезоружив его, подчинить это животное без малейшего сопротивления с его стороны. Инстинктивно взгляд его скользнул по рукам брата, по этим широким сильным рукам, поросшим рыжеватым пухом, состоящим во время еды на службе у этой жадной пасти и причинявшим ему всегда такое непобедимое отвращение.
— Вон! Сейчас же вон! — повторил он еще более звенящим, еще более повелительным голосом. — Или изволь сейчас же просить прощения у матери!
— Я не позволю тебе приказывать! — закричал Диего, в первый раз взглянув прямо в глаза брату.
И в его маленьких серых глазках, выглядывающих из-под низкого лба, засветилась старинная ненависть.
— Берегись, Диего!
— Ты мне не страшен.
— Берегись!
— Да кто ты такой? Чего ты сюда явился? — зарычал Диего запальчиво. — Ты не смеешь вмешиваться в наши дела. Ты нам чужой. Я и знать-то тебя не хочу. Какую роль играл ты до сих пор в нашей жизни? Никогда ни для кого из нас ничего не сделал. Вечно жил только собой, своими интересами. Ласки, любовь, обожание — все было преимущественно для тебя. Чего же тебе надо? Сиди себе в Риме да проживай свои деньги, а не в свои дела не путайся…
Диего пользовался теперь случаем излить всю свою неприязнь, ревность, зависть, негодование по отношению к богатому брату, который где-то далеко, в большом городе жил веселой, беспечной жизнью, незнакомой его семье, представляя собой существо, почему-то привилегированное во всех отношениях.
— Замолчи, замолчи!
И мать, в исступлении, бросившись между братьями, ударила Диего по лицу.
— Вон отсюда! Ни слова больше! Вон! Убирайся к своему отцу…
Диего стоял в нерешительности, взбешенный до последнего предела, быть может, выжидая малейшего движения брата, чтобы наброситься на него.
— Убирайся вон! — крикнула мать из последних сил и упала без чувств на руки Камиллы, стоявшей рядом.
Тогда Диего побрел вон из комнаты, смертельно бледный от ярости, бормоча сквозь зубы какие-то непонятные для Джорджио слова. Вскоре послышались его тяжелые шаги по мрачной амфиладе комнат, где уже сгущались вечерние тени.
VВечер был дождливый. Лежа в своей постели, Джорджио чувствовал себя разбитым и унылым, как бы потерявшим способность думать. Мысли, неясные, несвязные, блуждали бесцельно, а грусть обострялась от малейших впечатлений, поступавших извне: от голосов прохожих, изредко доносящихся с улицы, от тиканья стенных часов, звона далекого колокола, лошадиного топота, свистка или скрипа дверей. Он чувствовал себя одиноким, чуждым жизни людей и своей собственной. Какая-то неизмеримая пропасть, внезапно возникла между ним и миром действительности. Воображение рисовало ему то туманный образ возлюбленной, спускающей черную вуаль над его поцелуем, то образ хромого ребенка, подбирающего восковые слезы. Он думал: «Мне остается только умереть». Страдание росло в его душе и становилось невыносимым. Сердце усиленно билось, будто среди ночного кошмара. Он вскочил с кровати в полном отчаянии, совершенно обессиленный, и заходил по комнате, звуки шагов отдавались в его мозгу.
«Кто там? Кто зовет меня?» В ушах его звучал чей-то голос. Он прислушался. Все было тихо. Открыв дверь, он вышел в коридор и снова начал прислушиваться. Кругом было тихо по-прежнему. Комната тетки была отворена, освещена. Он испытывал непонятный, чисто панический ужас, что вот-вот на пороге этой комнаты появится старуха с лицом трупа. В голове его мелькнула мысль: «А что, если она уже умерла и сидит теперь там в своем кресле неподвижная, застывшая, свесив подбородок на грудь». Видение было настолько ярко, что Джорджио окоченел от ужаса. Он стоял как вкопанный, не смея шевельнуться, голову его сжимал железный обруч, эластичный, холодный, растягивающийся и сжимающийся равномерно с биением его сердца. Больные нервы вносили беспорядок во все ощущения, возбуждая их до самых крайних пределов. Старуха закашляла, он вздрогнул и пошел назад тихо-тихо, на цыпочках, боясь привлечь ее внимание.
«Что это со мной сегодня? Я боюсь остаться один в комнате. Надо бы сойти вниз…» Но он знал, что после недавней трагической сцены ему не вынести страдальческого вида матери. «Попробую выйти на воздух, пойду к Христине». Воспоминания о трогательно-печальных мгновениях, пережитых в саду с любимой сестрой, укрепили его в этом намерении.
Вечер был дождливый. На улицах, почти безлюдных, тусклым светом мерцали редкие фонари. Из запертой булочной доносились голоса пекарей и запах свежеиспеченного хлеба, из одного кабачка раздавались звуки пятиструнной гитары, аккомпанировавшей народной песенке. Стая голодных собак, проследовав вдоль улицы, разбежалась по темным переулкам.
На колокольне пробил час.
Мало-помалу движение на свежем воздухе успокоило его волнение. Фантастические образы, теснившиеся в воображении, постепенно рассеялись. Внимание останавливалось на внешних впечатлениях. Он приостановился, прислушиваясь к звукам гитары, вдыхая запах теплого хлеба. На противоположном тротуаре в темноте промелькнула чья-то фигура, ему показалось, что он узнал в ней Диего. Встреча эта несколько взволновала его, хотя он чувствовал, что злоба его уже улеглась, а грусть принимала все более и более пассивный характер. Ему вспомнились некоторые слова брата, и он подумал: «А ведь он отчасти прав. Я никогда ни о ком не заботился, жил исключительно самим собою. Здесь я, несомненно, пришелец… Очень может быть, что все они думают обо мне то же самое. Ведь сказала же мать: „Теперь ты видишь, что это за жизнь! Видишь!“ Но, несмотря на все ее слезы, я бессилен чем-либо помочь ей…»
Джорджио подошел к воротам замка Челаиа, проник во двор и мимоходом взглянул наверх. В окнах было темно, в воздухе стоял запах прелой соломы, в темном углу из крана бассейна капала вода, под портиком за железной решеткой висел образ Богоматери, перед ним горела маленькая лампада, и виднелся сквозь решетку букетик искусственных роз, сложенный к ногам Пречистой Девы, ступени широкой лестницы с пожелтевшими выбоинами посередине напоминали ступени древнего храма.
Отовсюду веяло грустью старинного фамильного замка, куда некогда дон Бартоломео Челаиа, единственный уцелевший представитель рода, уже на пороге старости ввел свою подругу и где появился на свет его наследник.
Образ молодой женщины с бескровным ребенком на руках витал перед глазами Джорджио, пока он поднимался по лестнице. Оба эти существа казались ему бесконечно далекими, заключенными в комнату, куда не мог проникнуть ничей взгляд. Один момент ему захотелось даже вернуться назад, и он остановился как вкопанный на середине пустынной белой лестницы, сознание действительности снова рассеивалось, снова он чувствовал себя во власти необъяснимого ужаса, как и несколько минут тому назад, перед открытой дверью комнаты. Но вот послышался какой-то шум, потом голос человека, кого-то преследующего, и сейчас же вслед за этим сверху лестницы покатился серый заморенный щенок, задев Джорджио при своем падении, а на верхней ступени с шумом появился лакей, преследовавший беглеца.