Гимназисты - Гарин-Михайловский Николай Георгиевич 12 стр.


– Ах, как жалко, что мы едем в деревню! – с огорчением сказала Наташа, – я так люблю море.

– В деревне тоже хорошо, – упавшим голосом ответил Карташев, грустно следя, как Корнева пошла к выходу.

– Послушай, – дернул его Семенов, – Марья Павловна поручила тебе сказать, чтобы ты пришел на бульвар, когда проводишь сестер.

Карташев вспыхнул, а Семенов, попрощавшись, быстро зашагал вдогонку за скрывавшимися Корневой, Рыльским и Долбой.

– Вы к нам в деревню приезжайте, – повеселел вдруг Карташев, обращаясь к Анне Петровне.

– Я не могу: у меня брат больной.

Она встревоженно отвела глаза, без интереса скользнула ими по проходящим и начала прощаться. Наташа крепко поцеловалась с нею.

– Ах, как я ее люблю! – говорила Наташа брату, идя с ним из церкви. – Она ужасно гордая… не гордая, а самолюбивая… и добрая: все готова отдать… Как она любит брата! Брат тоже симпатичный… Жаль его! – он, наверно, умрет: у него чахотка.

– Она очень симпатичная, – согласился Карташев.

– Сегодня как раз восемнадцать лет, – говорила Аглаида Васильевна, сходя с паперти и равняясь с сыном, – как мы переехали из Петербурга сюда. Я еще маленькой мечтала всегда о юге, и мне кажется, если б мне пришлось возвратиться в Петербург, я умерла бы там… Без солнца, без воздуха, без моря нельзя жить…

Она вошла в аллею.

– А я люблю север, зиму, – ответил сын.

– Ни того ни другого ты не видал. А если придется тебе жить на севере, ты никогда его не будешь любить: север – бледная тень юга, слабая копия плохими красками… А особенно ты… Когда я ждала тебя на свет, я по целым часам просиживала на берегу моря, читала Вальтера Скотта, «Консуэло» Жорж Занд, Диккенса, постоянно смотрела на портрет Пушкина… Целую галерею портретов устроила.

– Ну, ни на Пушкина, ни на Диккенса, ни на Вальтера Скотта я, кажется, не похож.

– Мальчик ты еще…

– Не совсем и мальчик, – ответил сын, косясь на свои пробивающиеся усы.

– Для меня всегда мальчик.

– Удобная позиция, – усмехнулся он, – по крайней мере, надежды никогда не потеряете, что из меня выйдет что-нибудь.

Мать улыбалась и удовлетворенно провожала глазами обгонявших их пешеходов.

Подходя к дому, Карташев нетерпеливо прибавлял ходу.

– Тёма совсем уже перестал дома сидеть, – сказала Зина.

Карташев покосился на мать.

– Налюбуемся еще друг на друга за лето в деревне, – ответил он угрюмо.

– А пока Маней… Спеши… – пренебрежительно кончила Зина.

Тёма почувствовал какой-то намек на Рыльского, сверкнул глазами, но, овладев собой, принял равнодушно спокойный вид.

– Я не мешаюсь в твои дела, – прошу и в мои не мешаться.

– Во-первых, у меня никаких дел нет, – обиделась Зина.

– Очень жаль.

– Ну, уж это не твое дело.

– Тёма, Зина, что это такое? – вмешалась Аглаида Васильевна. – Право, чем больше вы растете, тем у вас хуже манеры.

– Я никогда с Тёмой больше не буду разговаривать. Он каждое мое слово перевирает.

– Да и не разговаривай, пожалуйста. Воображает, что кончила курс…

– Стыдно, Тёма, – оборвала Аглаида Васильевна. И, понизив голос, хотя Зина и ушла, Аглаида Васильевна добавила: – Сестра курс кончила: вместо того чтоб сделать ей что-нибудь приятное, ты точно такой же чужой ей, как какой-нибудь Долба, который только и рад, когда подметит что-нибудь… Стыдно. В этом отношении с Корнева бери пример, никогда против сестры…

– Ну, уж и никогда.

– Никогда… так пошутит, но он любит и, смотри, как горой встанет, чуть что… Кстати, что ж он, едет?

– Он хочет… мать, кажется… поедет!

– Мы во вторник вещи отправляем.

– Я сегодня спрошу его… Наташа, не опоздай к Корневым.

Мать вошла в дом, а Карташев пошел назад, расстроенный и огорченный. Дойдя до перекрестка, он остановился, подумал и вместо бульвара повернул к квартире Корневых.

Зина, уйдя от брата, вошла первой в гостиную, остановилась посреди комнаты спиной к входившей Наташе и проговорила:

– Тёма дурак: не видит, что его Корнева по уши влюблена в Рыльского… Никакого самолюбия нет. Рыльский так ухаживает явно…

– Рыльский же в тебя влюблен, – пустила булавку сестра.

– Что ж из этого? Можно ухаживать за кем угодно. Да мне решительно, впрочем, все равно, в кого влюблен Рыльский. Мальчишка…

– А ты что за маменька?

– Я сегодня выйду замуж, у меня через год дети, а он мальчишка…

– Тоже может жениться… Сын Акима таких же лет, а собирается же жениться.

Сестра так возмутилась, что даже не сразу ответила.

– Какие ты глупости говоришь.

– Почему глупости?

– Да потому, что глупости. Там животная жизнь, а им надо учиться и учиться.

– В таком случае выходит, что ты старше их только тем, что перестала учиться.

Зина вместо ответа села на стул и, как была в шляпке, расплакалась.

Наташа смущенно смотрела на сестру.

– Я совсем тебя не хотела обидеть, – растерянно проговорила она.

– Да я вовсе не оттого и плачу, – ответила Зина, вытирая слезы и отворачиваясь к окну. – Лезут, лезут… пристают… Точно преступление какое сделала, что курс кончила… Я в монастырь уйду…

– Зачем же в монастырь? – растерялась совсем Наташа.

Зина не ответила и, вытерев слезы, смотрела своими черными строгими глазами на улицу, по которой один за другим мчались нарядные экипажи, уносившие сидевших в них на дачи.

Вошла Аглаида Васильевна, оглянула дочерей, поцеловала выскочивших к ней Маню и Асю, спросила, где Сережа, скользнула взглядом по Зине, подошла к ней и, обняв ее голову двумя руками, наклонилась и, ласково поцеловав ее, проговорила:

– Умница моя.

Зина молча поцеловала руку матери.

– Все придет в свое время…

Аглаида Васильевна точно подслушала разговор сестер.

– И я в твои годы, когда кончила курс, также не знала, что с собой делать. Все идут одной и той же дорогой: только кажется, что с нами вот именно и происходит что-то особенное… Вот приедем из деревни, я знакомства возобновлю…

– Да я и не хочу их, – огорченно перебила дочь.

– Ну, не хочешь, ложу в театр возьмем… К тете в Петербург поедешь… Только не плачь: это портит цвет лица, будешь бледная, со вздутыми глазами. Ты что ж, поедешь сегодня на дачу к Елищевым?

– Кажется, поеду.

– Если бы Тёма был свободен, – сказала мать, – ему бы тоже поехать надо было.

– Страшно занят, – не утерпела Зина, – для всех время есть, кроме сестер.

– Рожденье Корнева, – заступилась Наташа.

– С сестрой за брата отпразднует…

– Ну, ну, – заметила Аглаида Васильевна, – уж ты сегодня расходилась.

– Вы, мама, всегда за Тёму заступаетесь…

– Ах, скажите пожалуйста, – рассмеялась Аглаида Васильевна, гладя волосы дочери, – вы, кажется, и до мамы добираетесь.

Зина встала и горячо поцеловала мать.

– Надо, детки, мягче относиться друг к другу, – говорила мать, целуя, в свою очередь, дочь.


Павел Васильевич Корнев шел от обедни, выступая по улице как-то боком, размахивая правой рукой так же свободно, как будто он шагал не по улице, а по своему кабинету. Он сдвинул легкую соломенную шляпу на затылок, отдувался, пускал свое «фу» и по временам обмахивался большим полотняным платком, который за два конца держал в правой руке.

Обгоняя его, прошли его сын и племянник, студент местного университета. Оба шли возбужденно и быстро.

Корнев сосредоточенно слушал и, по обыкновению, обгрызал свои и без того обглоданные ногти.

– Я прочитал твою статью, – говорил студент. – Видишь ли… Да брось, – нетерпеливо ударил он по руке Корнева. – Скверная привычка какая… главное, хочешь быть медиком: трупное заражение готово.

– Скверная привычка, – ответил вскользь Корнев и принялся опять за ногти.

– Да… так вот я говорю… – поймал свою мысль студент, всматриваясь большими близорукими глазами в проходившего господина. – Если смотреть на жизнь как на удовольствие, тогда, конечно, отчего и не прикрасить ее для большего еще, что ли, удовольствия… Но если жизнь…

Студент поискал глазами, оглянулся для чего-то назад и, точно поймав нужное слово, продолжал:

– …но если жизнь – серьезный труд, решение весьма важной задачи, на которую полагается весьма ограниченное время, именно наша жизнь – время, из которого мы не имеем права терять ни одной секунды.

Студент на мгновение нервно открыл глаза, еще раз оглянулся.

– Тогда все то, что понимается под словом «художественно»…

– Понятно, – озабоченно произнес Корнев, прибавляя шагу.

Они почти бежали по улице. Опередив немного Корнева, ухватив его за пуговицу парусинового пиджака, студент продолжал:

– Не только потеря времени, но и вред!

Последнее слово крикнул он на всю улицу.

– И вот почему! Человек с самой серьезной физиономией говорит:

Мне представляется такая картина: сидит чучело с длинными волосами, сидит и ждет, пока его потребуют и поволочат в широкошумные дубравы. А так как сидеть скучно, то он и погружается малодушно и делается между сынами земли самым ничтожным… Вот к чему это приводит: патент на бездельничанье. Напрягся и потек, потек и изнемог. Та же мысль, только красивее передана. А в погоне за этой красотой гибнет знание. Человек, вместо того чтобы учиться и с этим знанием, как анатом со скальпелем, идти в жизнь, развертывать ее не в фотографическом изображении, в каком мы ее и без того все видим, но осмыслить не можем, а в систематичном изложении постоянно накопляющегося, неотразимого вывода, – человек сидит болваном и ждет, пока его идиот Аполлон потащит в широкошумные дубравы… пакость! Уж если этакому болвану охота время свое тратить, так и пусть его, ну, а читать его ерунду прямо уж преступление… В этом и зло этого принципа искусства для искусства.

Мне представляется такая картина: сидит чучело с длинными волосами, сидит и ждет, пока его потребуют и поволочат в широкошумные дубравы. А так как сидеть скучно, то он и погружается малодушно и делается между сынами земли самым ничтожным… Вот к чему это приводит: патент на бездельничанье. Напрягся и потек, потек и изнемог. Та же мысль, только красивее передана. А в погоне за этой красотой гибнет знание. Человек, вместо того чтобы учиться и с этим знанием, как анатом со скальпелем, идти в жизнь, развертывать ее не в фотографическом изображении, в каком мы ее и без того все видим, но осмыслить не можем, а в систематичном изложении постоянно накопляющегося, неотразимого вывода, – человек сидит болваном и ждет, пока его идиот Аполлон потащит в широкошумные дубравы… пакость! Уж если этакому болвану охота время свое тратить, так и пусть его, ну, а читать его ерунду прямо уж преступление… В этом и зло этого принципа искусства для искусства.

– Да, конечно…

– А вот ты в своей статье и не подчеркнул этого… Есть и еще очень скверная сторона здесь. Художественная форма очень капризная вещь: удается не то, что хочешь, а то, что выходит; ведет, следовательно, форма, а не суть. И еще: художественно ты можешь воспроизвести то, что видел, положим, но то, что ты слышал, например, тебе не удается облечь в художественные формы, – ты бросаешь, а между тем, может быть, слышанное по содержанию гораздо важнее наблюденного. Опять содержание гибнет из-за формы. А между тем жизнь не форма, и за каждое предпочтение формы перед сутью приходится дорого платить. Вся задача людей, все их развитие сосредоточено на том, чтобы по возможности расширять формы жизни, – это мерило цивилизации: у китайца под формой все протухло, тина, болото… У американца жизнь бьет ключом. Больше можно сказать: форма – мерило силы народной, и преобладание ее над сутью – бессилие народа. Литература и должна разбивать эти мешающие жить формы. И что ж? Она же сама, этот, так сказать, таран рутины сам превратился в такую рутину, что современному русскому живому, умному человеку, не обладающему этой формой, приходится, не раскрывши, что называется, рта, являться и сходить с подмостков жизни… А между тем это живое слово необходимо. В прежнее время без пара, электричества, без этих страшных рычагов цивилизации там, может быть, и можно было дожидаться сочетания и содержания и формы, а теперь… когда выпячивает и с боков и снизу… когда чуть не караул впору кричать, сидеть и ждать златокудрого Аполлона может только какая-нибудь Коробочка или идиот, довольный тем, что он освободил себя от обязанности давать отчет за свои благоглупости. Наше время машин и механики, время прозы, ремесленное время, время усиленной грязной работы с засученными рукавами, время ума, а не время тонкостей маркизов и помпадурш, и литература должна быть на высоте. Не форма ее задача, а простым человеческим языком объяснение смысла этой работы, направление к цели, ободрение работников, подготовка и воспитание этих работников, которые бы полюбили свою работу, умели бы умирать за нее, а не придумывать разные отговорки в пользу сытого брюха… «семья, семья…». Так не женись, черт тебя побери, если нельзя найти другой семьи!

– Видишь ты, я указал…

– Бледно!! Это должно выпятиться так, чтобы слова из бумаги лезли.

– Да, пожалуй…

Последнюю фразу Корнев проговорил уже во дворе, в том углу его, где стоял стол, застланный чистой скатертью. Он снял фуражку и, положив ее на стол, сам сел в кресло.

– Сам идет? – спросила озабоченно Анна Степановна, показавшаяся в дверях.

– Идет, – рассеянно ответил сын. – Зайдет, вероятно, к приятелю своему Жану. – Корнев раздраженно кончил: – Да что вы, маменька, пугаете сами себя; точно в самом деле зверь какой идет. Человек никогда вам резкого слова не сказал, а вы его боитесь, точно вот он схватит сейчас палку и пойдет бить посуду.

– Ох, боюсь, – ответила Анна Степановна и, комично сморщившись, посмотрела на сына и племянника и весело рассмеялась. – До смерти боюсь… Так затрепыхается, заколотится в середке, ноги подкосятся… Ей-богу.

Калитка скрипнула, и вошел Карташев.

– О-о! Мой! – просияла Анна Степановна, и, когда Карташев подошел, она обняла его и, подмигивая, проговорила: – Ось як.

Карташев присел к столу и был рад, когда на него перестали обращать внимание. Облокотившись на локоть, он под разговор Корнева с братом задумался, и его сердце тревожно билось, что Корнева теперь с Рыльским и, вероятно, не скоро заглянет сюда: лучше было бы пойти прямо на бульвар. Может быть, она обрадовалась бы его приходу. Карташев вздохнул.

– Ох, тяжко жить! – ласково заметила Анна Степановна, кладя руку на мягкие волнистые волосы Карташева.

Корнев уже несколько раз поглядывал на приятеля. За последнее время он начинал чувствовать какую-то особенную симпатию к Карташеву.

– Ты что это в самом деле? – спросил он.

– Устал, – ответил смущенно Карташев и, отгоняя от себя свои мысли, спросил: – Ну что? решил ехать с нами?

– Куда это? – поинтересовался двоюродный брат Корнева.

– К ним… в деревню, – ответил Корнев.

– Ты что ж, едешь?

Корнев озабоченно посмотрел на мать. Анна Степановна только вздохнула.

– Не решил еще.

– Отчего ж тебе не ехать? – спросил его брат. – Деревня…

Но Карташев перебил его:

– В деревне так интересно.

Студент ждал, что он еще скажет.

– Наши хохлы такие симпатичные, оригинальные… Когда узнаешь их – их нельзя не полюбить. А степи наши… Сначала они никакого впечатления не производят, но постепенно так привязываешься к ним, как к человеку. Знаешь, этот простор, одиночество степи… и ты один…

«Один!» – охватило Карташева с щемящей болью и сильнее потянуло в степь.

Он вздохнул всей грудью.

– А осенью в степи!.. Небо синее, синее… воздух прозрачный, неподвижный… видно на десятки верст: только скирды да где-нибудь стадо овец, да орел на скирде… спокойно… тихо… так и кажется, что степь спит… дышит…

– Не храпит? – добродушно улыбнулся Корнев и посмотрел на брата. Карташев сконфуженно провел рукой по лицу и тоже улыбнулся.

– Смейся, а если бы поехал…

– В деревне есть что посмотреть, – сосредоточенно, избегая Карташева, заговорил студент. – Как разворачивают «Отечественные записки» эту деревню… Успенский, Златовратский – какая прелесть!

– Немножко скучно только, – вставил Корнев. – У Успенского и Златовратского хоть талантливо, а у других уж так серо…

– Ну можно ли так говорить? – вспыхнул студент. – Тебе серо читать, а им жить в этом сером надо. Что ж, оно само посветлеет, если мы от него отворачиваться станем? Разве удовольствия искать в таком чтении? Материал здесь важен, и всякий хорош, лишь бы верный был. В этом отношении «Отечественные записки» и ставят вопрос в том смысле, в каком я выше говорил, – никакой формы не надо, суть давай, – потому что речь здесь идет о решении самой насущной в жизни государства задачи. Здесь нечего разводить эстетику: нужно знание… Для человека с хорошими мозгами в деревне первая пища.

– Да нет… что ж? я, собственно, поехал бы, – согласился Корнев и покосился на вошедшую мать.

Анна Степановна покачала головой.

– Да уж поезжай, – вздохнула она и, обратившись к Карташеву, спросила: – Где-то моя коза? Вы не бачили часом?

Сердце Карташева екнуло, и он ответил, стараясь придать своему голосу свободный тон:

– Она на бульвар ушла.

– Вертит тому Рыльскому голову, – покачала головой Анна Степановна. – И в кого она уродилась.

– Не в вас? – спросил племянник.

– Не знаю, я и молодой не була…

Анна Степановна скользнула взглядом по сыну и закончила:

– Так сразу на своего наскочила.

– А за ним уж и весь свет пропал?

Анна Степановна только подняла подбородок и добродушно махнула рукой.


Корнева с Рыльским возвращались с бульвара, пропустив далеко вперед Семенова с хозяйской дочкой. Долба еще на бульваре отстал, встретив какого-то знакомого.

– Слушайте, Рыльский, как вам нравится Аглаида Васильевна? – спрашивала своего спутника Корнева.

– Умная баба, ловко за нос водит своего сына.

– Знаете, я не понимаю Карташева: в нем какая-то смесь взрослого и мальчика.

– Я думаю, в этом и выражается ее влияние: она давит его и умом, и сильным характером.

Корнева весело рассмеялась и проговорила:

– Посмотрите на Семенова, как он тает.

Смеялась ли Корнева, сердилась – все у нее выходило неожиданно, всегда искренне и непринужденно.

Рыльский взглянул на Семенова и усмехнулся.

– Семенов! – позвала Корнева.

Семенов оглянулся, сразу собрался и деловито зашагал к отставшим.

– Вам нравится ваша дама? – тихо спросила Корнева, когда он подошел к ней.

– Вот дурища! – весело, по секрету сообщил Семенов. Все трое фыркнули. – Я…

– Идите, идите…

Семенов зашагал назад к своей даме.

Назад Дальше