Возвращение примитива - Айн Рэнд 17 стр.


Хиппи учились у своих родителей, соседей, прессы и преподавателей тому, что вера в инстинкт и эмоции выше разума, и поверили в это. Их учили тому, что думать о хлебе насущном — зло, что Царствие Небесное обеспечено, что лилии не прядут; и они поверили в это. Их учили, что любовь, бескорыстная любовь к ближнему, есть высшая добродетель, и они поверили.

Им сказали, что слияние со стадом, племенем или общиной — это самый благородный способ человеческого существования, и они поверили.

Нет ни единого основного принципа истеблишмента, который бы не разделяли хиппи, нет ни одной идеи, с которой они не были бы согласны.

Когда они обнаружили, что эта философия не работает — потому что на самом деле она никак не может работать, — у них не хватило ни мужества, ни силы выступить против нее; вместо этого они нашли выход для своего бессильного разочарования, обвинив старшее поколение в лицемерии, как будто лицемерие было единственным препятствием для их идеалов. И, оставленные слепыми, беспомощными после перенесенной лоботомии один на один с непонятной реальностью, которая оказалась неприятна для их чувств, они не способны ни на что, кроме как выкрикивать оскорбления в адрес всех и всего, что их разочаровывает, — людей или дождевых туч.

Для сегодняшней культуры вполне типично, что люди, воплощающие кипящую, гневную ненависть, считаются в обществе адвокатами любви.

Антиматериалисты, единственным проявлением бунта и индивидуализма которых оказывается выбор одежды, которую они носят, — это совершенно нелепое зрелище. Из всех типов нонконформизма этот самый простой и самый безопасный.

Но даже в этом случае есть особый психологический компонент: посмотрите, какую одежду выбирают хиппи. Она рассчитана не на то, чтобы сделать их привлекательными, а на то, чтобы сделать их гротескными. Она рассчитана не на то, чтобы вызывать восхищение, а на то, чтобы вызывать усмешку и жалость. Никто не станет делать из себя карикатуру, если только он не ставит перед собой цель, чтобы его внешний вид умолял: пожалуйста, не воспринимайте меня всерьез.

И в голосах, провозглашающих хиппи героями, заметна злобная гримаса и презрительная усмешка.

Это то, что я называю «установкой придворного шута». Шуту при дворе абсолютного монарха было позволено говорить все что угодно и оскорблять кого угодно, потому что он принял на себя роль дурачка, отказался от любых претензий на личное благородство и использовал в качестве защиты собственное униженное положение.

Хиппи — это отчаявшееся стадо, ищущее пастуха, которое готово подчиниться кому угодно; любому, кто скажет им, как жить. Это менталитет, готовый принять своего фюрера.

Хиппи — живая демонстрация того, что значит отказаться от разума и положиться на первобытные «инстинкты», «побуждения», «интуицию» и капризы. С такими инструментами они неспособны даже понять, что необходимо для удовлетворения их желаний, например желания устроить праздник. Где бы они были без местных «обывателей», которые их кормили? Где бы они были без тех 50 докторов, которые прилетели из Нью-Йорка, чтобы спасать их жизни, без автомобилей, которые привезли их на фестиваль, без газировки и пива, которые заменяли им воду, без вертолета, который привез музыкантов, безо всех тех достижений технологической цивилизации, которые они отрицают? Оставленные одни, они не сумели даже спастись от дождя.

Их истерические поклонения «настоящему моменту» совершенно искренни: настоящий момент — это единственное, что существует для перцептивного, конкретного, животного менталитета; понять, что такое «завтра», — это немыслимая степень абстрагирования, интеллектуальная проблема, подвластная только концептуальному (то есть рациональному) уровню сознания.

Отсюда их состояние застойной, безвольной пассивности: если никто не приходит им на помощь, они будут сидеть в грязи. Если коробка с воздушными зернами ударяет их в бок, они их едят; если к ним попадает кем-то надкусанный арбуз, они тоже откусывают от него; если им в рот суют косяк марихуаны, они его курят. Если нет, значит, нет. Как может вести себя человек, если следующий день или час — непроницаемая черная дыра для его рассудка?

И как может такой человек чего-то желать или что-то чувствовать? Очевидная истина состоит в том, что эти дионисийские поклонники желаний на самом деле не желают ничего. Малолетний паразит, который заявляет: «Мне нужно, чтобы у меня всю жизнь было то, чего я хочу», — не знает, чего он хочет. Равно как и девочка, которая заявляет, что ей хотелось бы «попробовать всего хотя бы по одному разу». Все они отчаянно ищут кого-то, кто обеспечит их тем, чем они смогут наслаждаться и чего смогут захотеть. А желания — это ведь тоже производное концептуальных способностей.

Но есть одна эмоция, которую хиппи испытывают очень ярко: хронический страх. Если вы видели их представителей по телевидению, вы наверняка заметили, как этот страх бросается на вас с экрана. Страх — это их отличительный знак, их клеймо; страх — это особая вибрация, которая помогает им находить друг друга.

Я уже упоминала о природе связи, объединявшей зрителей приземления «Аполлона-11»: это было братство ценностей. У хиппи тоже есть братство, но совсем другого рода: это братство страха.

Именно страх гонит их искать тепла, защиты, «безопасности» в стаде. Когда они говорят о слиянии в «единое целое», именно страх они надеются утопить в нетребовательных волнах небрезгливых человеческих тел. И они надеются выловить из этого водоема мгновенную иллюзию незаслуженной личной значимости.

Но все обсуждения и споры о хиппи кажутся достаточно поверхностными перед лицом одного факта: большинство хиппи — наркоманы.

Сомневается ли кто-нибудь в том, что пристрастие к наркотикам — это бегство от невыносимого внутреннего состояния, от реальности, с которой человек не может справиться, от атрофированного мышления, которое нельзя разрушить окончательно? Если для человека неестественна аполлонийская рассудочность, а дионисийская «интуиция» приближает его к природе и истине, то апостолы иррациональности не должны прибегать к помощи наркотиков. Счастливый, уверенный в себе человек не стремится «обдолбаться».

Пристрастие к наркотикам — это попытка уничтожить собственное сознание, поиск намеренного безумия. Как таковое оно представляет собой настолько отвратительное зло, что любые сомнения в моральных качествах тех, кто практикует это, сами по себе являются совершенно отвратительными.

Вот какова природа конфликта между Аполлоном и Дионисом.

Все вы слышали старое изречение о том, что глаза человека устремлены к звездам, в то время как ноги его утопают в грязи. Это обычно воспринимается в том смысле, что человеческий рассудок и его физические ощущения тянут его в грязь, а мистические, сверхъестественные эмоции возносят его к звездам.

Это одно из самых мрачных извращений смысла среди многих, имевших место в человеческой истории. Но прошедшим летом реальность представила вам буквальную демонстрацию истины: именно иррациональные эмоции человека тянут его в грязь, а рассудок поднимает его к звездам.

Декабрь 1969 г. — январь 1970 г.

5. «Необъяснимая личная алхимия»

Айн Рэнд

Приведенная здесь заметка Генри Камма появилась в The New York Times 13 октября 1968 года под заголовком «Три минуты я чувствовал себя свободным».

«Москва. На прошлой неделе на одну из грязных улиц Москвы на три дня как будто бы пришла “пражская весна”. С утра до вечера диссиденты, несогласные с советским режимом, открыто излагали свои радикальные взгляды группе собравшихся зевак, а милиция в это время перекрывала движение на улице.

Нелояльные интеллектуалы не просто выступали под надзором КГБ (тайной полиции), они знали, что многие из тех, с кем они вступали в дискуссию на улице, либо являются штатными работниками служб безопасности, либо временно работают по их заданию.

Если бы они собрались для такого протеста в другое время и в другом месте, их бы обязательно арестовали, как тех пятерых диссидентов, в поддержку которых и был устроен этот пикет на грязной улице перед зданием суда.

В здании же шел суд над пятью людьми — Ларисой Богораз, Павлом Литвиновым, Вадимом Делоне, Константином Бабицким и Владимиром Дремлюгой, — которые около полудня 25 августа вышли на Красную площадь и на протяжении нескольких минут открыто протестовали против оккупации Чехословакии.

С ними была еще Наталья Горбаневская, поэтесса, которую не отдали под суд, так как у нее было двое маленьких детей, и Виктор Файнберг, искусствовед, которому во время ареста выбили четыре зуба, поэтому его внешний вид сочли неприемлемым для демонстрации даже немногим зрителям, допущенным на слушания. Вместо этого его отправили в сумасшедший дом.

Но для троих обвиняемых правительство решило возродить меру наказания, которая применялась в старину, при царизме, по отношению к радикальным политическим агитаторам, — изгнание. Остальные двое были приговорены к заключению в лагерях.

Литвинов, тридцатилетний ученый-физик, внук Максима Литвинова, наркома по иностранным делам при Сталине, был приговорен к пяти годам ссылки в отдаленном районе России; конкретное место так до сих пор и не стало известно. Госпожа Богораз, супруга заключенного писателя Юлия Даниэля, была сослана на четыре года. Бабицкий, сорокалетний лингвист, получил три года ссылки.

Дремлюга, двадцативосьмилетний безработный, был приговорен к максимальному сроку заключения — три года. Делоне, студент и поэт, получил два с половиной года тюрьмы, к которым прибавили четыре месяца ранее полученного им условного срока.

Если принять во внимание, что диссиденты смогли устроить публичное собрание только в тот момент, когда других диссидентов судили за попытку пробудить сознание своей политически пассивной нации, и что их аудитория состояла исключительно из людей, доказавших свою устойчивость к радикальным мыслям, становятся очевидными жесткие рамки, ограничивающие инакомыслие в Советском Союзе.

Обычные граждане понятия не имели о том, что пятеро мужчин и две женщины выступили против агрессии своего государства и затем были арестованы и судимы по обвинению в создании препятствий для передвижения пешеходов по огромной пустой Красной площади.

Знали об этом только те, кого послали изображать обычных юных коммунистов или рабочих. Их задачей было наблюдать и фотографировать тех, кто благодаря необъяснимой личной алхимии смог отбросить конформизм общества и обрек себя на роль изгоя.

Но диссиденты не могут иначе. Перед другим зданием суда, во время другого процесса, Лариса Богораз сказала: «Я не могу поступить иначе».

Диссиденты понимали, что о них знают только те, кто ненавидит их, и те немногие, кто любит их. Они понимали также, что их очень мало и все они держатся друг за друга. Двое из ведущих участников уличных демонстраций — лидеров там не было, — когда их спросили, знает ли кто-нибудь, кроме них самих, о том, что они сделали, в ответ лишь пожали плечами.

Но Владимир Дремлюга на вопрос судьи, считает ли он правильным свой поступок, ответил: «Как вы думаете, я пошел бы в тюрьму за то, что не считал бы правильным?»

Эта маленькая группа решилась на столь открытый протест не потому, что советское общество стало более толерантным к инакомыслию. Говоря с диссидентами, ощущаешь растущее чувство тревоги из-за того, что небольшие намеки на большую свободу, промелькнувшие во время правления предыдущего премьера Никиты Хрущева, сегодня уничтожаются. Их отвага родилась из отчаяния.

Они сознают, что запреты должны наиболее негативно восприниматься в научной среде. Однако они утверждают, что большинство ученых далеки от политической мысли, которая только и может породить стремление к свободе.

Диссиденты знают и о том, что некоторые люди искусства наслаждаются статусом диссидентов, находясь за пределами страны. Возникает раз умный вопрос: если они действительно считают себя диссидентами, то почему они не в России?

Эти молодые люди, решившиеся на протест, не наивны политически, хотя кое-кто из них отличается нездешним благородством ума и страстью Дон Кихота. Но все они разделяют и земную, реальную страсть Вадима Делоне, который безо всякой бравады заявил судье перед оглашением приговора: “Три минуты на Красной площади я чувствовал себя свободным. Я с радостью приму за это ваши три года”».

Эта заметка — настолько яркий пример журналистики в ее лучшем проявлении, что мне захотелось, чтобы мои читатели ознакомились с ней и задумались над ее глубинным смыслом.

Ее автор — журналист, который знает, как увидеть главное и какие вопросы поднять. Это на первый взгляд обычная новость, но сама ее простота и берущая за душу ясность придает ему качества не новостного сообщения, а произведения искусства: красоту, величие, отчаянную смелость и не выставляемый напоказ крик о помощи — крик, ни к кому конкретно не обращенный, звучащий между строк и несущийся от замерзших булыжников сумеречных московских мостовых куда-то в космос.

За многие годы, прошедшие после того, как я покинула Россию, это первая журналистская история об этой стране, которая «зацепила» меня. Она заставила меня ощутить своего рода личную причастность и глубокую душевную боль, каких я очень давно не ощущала в связи с событиями в России. Это странное чувство: близость, ностальгия, беспомощность и, прежде всего, печаль — просто чистая, тихая печаль. Когда я читала эту заметку, в голове у меня звучали слова: «Если бы не милость Соединенных Штатов Америки, подобное случилось бы и со мной».

Я не имею в виду, что я оказалась бы одной из обвиняемых в советском суде: уже в студенческие годы я знала достаточно для того, чтобы понимать: политический протест в Советской России — бесполезная затея. Но это знание много раз покидало меня; так что, возможно, я и оказалась бы в числе протестующих на улице. Я знаю, что они чувствовали и что могло заставить их пойти на это.

Существует фундаментальное убеждение, которого некоторые люди так никогда и не приобретают, другие хранят лишь в юности, но очень немногие придерживаются его до конца своих дней: убеждение в том, что идеи имеют значение. В юности это убеждение воспринимается как само собой разумеющийся абсолют, и человек просто не способен до конца поверить в то, что не все люди с ним согласны. То, что идеи важны, значит, что важны знания, истина, человеческий разум. И сияние этой уверенности — лучшее качество юности.

Из этой убежденности следует неспособность поверить в силу или победу зла. Какой бы упадок и коррупцию ни наблюдал человек непосредственно вокруг себя, он не может счесть это нормальным, постоянным или метафизически правильным. Он чувствует: «Эта несправедливость (или ужас, или ложь, или разочарование, или боль, или муки) — исключение, а не правило жизни». Он уверен, что где-то на земле — пусть не рядом с ним и вне пределов его досягаемости — для человека возможна достойная жизнь, а правосудие имеет значение. На то, чтобы согласиться с тем, что он живет среди недочеловеков, уходят годы, — если это вообще происходит; согласиться с этим в юности невозможно. А если правосудие существует, значит, нужно за него сражаться: человек высказывается, ощущая неназванную уверенность в том, что кто-то где-то его поймет.

В данном случае важнее всего — не конкретное содержание юношеских идеалов, а отношение к идеям как таковое. Лучше всего описать это можно, сказав, что человек относится к идеям серьезно; правда, «серьезно» — это слишком несерьезное слово в данном контексте: он принимает идеи с самой глубокой, чистой и страстной готовностью. (Благодаря такому отношению его разум всегда открыт для того, чтобы исправить свои идеи, если они неверны или неподлинны; но ничто на свете для него не может стоять выше истины идеи.)

Вот в чем состоит «необъяснимая личная алхимия», поразившая Генри Камма: независимый разум, преданный главенству идей, то есть истины.

Молодым людям, сохраняющим это убеждение, не требуется «отбрасывать конформизм общества». Они просто никогда и не были конформистами: они судят и оценивают; если они соглашаются с любым проявлением господствующих общественных взглядов, то лишь после оценки разумом (который может ошибаться), а не путем автоматического согласия с большинством. Чтобы видеть зло, ложь и противоречия общества, в котором они живут, им не нужно знать другие общественные системы: единственный необходимый для этого инструмент — интеллектуальная честность.

Люди, обладающие это «личной алхимией», крайне редко встречаются; они составляют крайне малое число в любой стране и культуре. В Советской России это трагические мученики.

Скорее всего, многие из этих молодых протестующих были социалистами или «коммунистами-идеалистами», так же, как обреченные чехословацкие бунтари, против подавления которых они протестовали. (Так не было в моем случае и в мое время, но четыре десятилетия спустя это, скорее всего, так.) Возможно, эти молодые диссиденты воспринимали советскую пропаганду всерьез: воспитанные на лозунгах, провозглашающих (неопределенную) свободу, справедливость и братство и порицающих военную агрессию, они смогли заметить отсутствие всех этих общественных ценностей в России и увидеть во вторжении в Чехословакию наиболее жестокий вид военной агрессии. Следовательно, если они воспринимали идеи всерьез, они восстали во имя тех самых идей, на которых их воспитали.

Назад Дальше