— Да нет, сержант, это я так, литературные реминисценции… Вы спросите, что такое реминисценции? Это значит, я пытаюсь острить чужими словами, раз своих не хватает… На заседание комиссии… какой комиссии, уже никак не прочесть… Но догадываюсь. На комиссию тащат по выселению. Из рая, надо думать, в ад. Комиссию по выселению граждан, которые не угодили начальству.
— Нет, она не так называется…
— Да какая разница? Смысл все равно тот же… Но все же, сержант, будьте моим свидетелем, это издевательство. Нарочно, что ли, такую бледную копию присылают? Чтобы соли на рану насыпать… Я вот напишу жалобу…
— Не надо, не надо жалобу!
— Что это вы, сержант, за них заступаетесь? Жалоба на жлобов! Какова аллитерация? Или это анафора? А черт его знает, я не специалистка… Но согласитесь, сержант, звучит красиво.
Мыскин вдруг поднял голову и четко выговорил:
— Мне нравится. Но все равно, товарищ Шонина! Не надо жалобы!
— Объясните мне тогда, почему! Почему прислали десятую какую-то копию…
— Потому, Наталья Андреевна… потому…
— Что с вами? Выражайтесь яснее!
— Потому что первый экземпляр похищен!
На секунду Наталья даже потеряла дар речи. Опомнившись, вскричала:
— Как похищен? Кем похищен?
— Одним… одним… одним участковым.
Опять Наталья не сразу нашла что сказать. Захлопнуть пасть пришлось еще раз.
Придя в себя и неотрывно, с любопытством, глядя на Мыскина, сказала:
— Та-ак… час от часу не легче. И что же… что же этот сержант себе думает… ведь этот участковый имеет звание сержанта, не так ли?
Мыскин кивнул, снова глядя в пол.
— Чего же этот сержант, — продолжала Наталья, — рассчитывает достичь таким бессмысленно отважным и бессмысленно опасным поступком, разрешите вас спросить?
Мыскин подумал. Достал из кармана тряпочку, почистил сапог. Потом поднял глаза и сказал:
— Поступок не совсем рациональный.
— Хороший ответ… и где вы, сержант, такой лексики поднабрались? Словам таким — рациональный, нерациональный — где обучились?
— Да, — сержант небрежно махнул рукой. — Энциклопедию читаю… А поступок нерациональный, хотя позволит потянуть время. Теперь следующее заседание нескоро будет — из-за праздников.
— Вот видите, а вы говорите, нерациональный, — сказала Наташа. — Надо бы вам еще поработать — над словоупотреблением… Гм… Но у сержанта того, надо думать, могут быть неприятности. Я так понимаю? И вот в этом смысле вы, наверно, правы, рацио не хватает…
— Неприятности будут, ну и что, и пускай… скажу, ну потерял, ну недоразумение… Выговор могут объявить, не знаю, с занесением или без. Хотя гад Баюшкин, конечно, постарается… Но ничего страшного… потом, даст бог, снимут… выговор — это же не навсегда…
Удивительное дело: теперь Мыскин смотрел Наталье в лицо прямо и решительно, как будто поступок изменил его мнение о самом себе.
— А потом, — быстро заговорил он, — вы можете бюллетень взять, у меня свояченица в поликлинике работает, я договорюсь… еще одно заседание пропустите… потом еще что-нибудь придумаем…
— А потом или ишак помрет, или шах…
— А, это опять эти… ремнис… ренимис…
— Они, они, Мыскин! Но смысл, по-моему, понятен даже тем, кто незнаком с Ходжой Насреддином…
Сержант деловито вынул блокнот. Наталья вписала ему слово «реминисценции».
Мыскин опять успел чуть-чуть полюбоваться ухом. Потом стал торопливо собираться — опаздывал на какое-то совещание.
Уже у двери вдруг остановился и спросил с какой-то неожиданной, недоброй интонацией:
— А что этот… как его… скорченный… здесь у вас делал?
— Прощения просить приходил за свое хамство — но я его не простила.
— Это хорошо, что не простили… Но просто так большие начальники к одиноким женщинам не ходят… даже если им есть за что извиняться. И вообще…
— Что — вообще? — с любопытством спросила Наталья. Она уже примерно догадывалась.
— Ну вообще…
Сержант оборвал себя. Стоял столбом около двери и укоризненно качал головой.
Потом сказал холодно и официально:
— До свидания.
Повернулся и быстро вышел. И даже дверью хлопнул. Не то чтобы сильно, чуть-чуть.
«Вот это да! — потрясенно думала Наталья. — Ревнивый эксгибиционист… Не уверена, что такие случаи описаны в мировой психиатрии».
6
Над буфетом в Натальиной комнате росла гора конфет — знак неизменного успеха. Гора никак не убывала — наоборот. Последнюю коробку ассорти добавил главврач поликлиники Розоров, приходивший извиняться за поведение своего подчиненного Харитонкина, а заодно и пытавшийся пригласить Наталью на вечерний спектакль. Она отказалась, наврав про тетку, что та заболела.
Рязанский театр был совсем недурен, придерживался русского классического репертуара. Но ходить туда Наталья не очень любила, потому как в антрактах публика, по крайней мере, мужская ее часть, начинала непременно на нее глазеть, и, как правило, находились два-три наглеца, пытавшихся завязать знакомство. Иногда ей удавалось получить место в директорской ложе, ведь главный режиссер приходился ей родней. Появляться в театре в компании Розорова ей совсем не хотелось. Ведь ежу ясно: после спектакля он будет добиваться «продолжения». Вот и пришлось согрешить: насочинять с три короба про тетушкину гипертонию. От которой, кстати, тетушка действительно страдала. Наталья только слегка преувеличила.
Но Розоров настаивал: не сегодня, так завтра. Или в любой другой день. Не в театр, так в кино. А еще вот симфонический концерт в субботу в клубе. Можно и на него. Пришлось прибегнуть к крайним мерам: спросить прямо, глядя ему в глаза: «А как отнесется к культурному мероприятию супруга товарища Розорова? От всей ли души одобрит?»
При этом Наталья понятия не имела, женат ли Розоров и что у него за отношения в семье. Но исходила из того, что женат. И, как всегда, угадала.
Розоров смешался. Побледнел. Стал делать странные движения руками. Невнятно заговорил о том, что у них с женой сложные отношения. В общем, обычная туфта.
Но беседа уже не налаживалась, и вскоре Розоров откланялся. Правда, Наталья подозревала, что, оправившись, собравшись с мыслями, главврач вновь перейдет в наступление, представит ей более подробно продуманную версию непростых семейных отношений, даст понять, что они с женой накануне развода и так далее, причем и сам уже поверит в этот рассказ. Но на некоторое время Наташа получила передышку.
А коробка шоколадных конфет осталась. Наталья ее и распечатала, чтобы занять чем-то полковника Баюшкина, когда тот неожиданно заявился к ней несколько дней спустя.
Собственно, она особенно не удивилась. И этот визит укладывался в некую логику ее жизни. Обрадовалась только, что участкового в это время у нее не было. И все время нервничала, и даже в окно выглядывала, пытаясь придумать, что она сделает, чтобы избежать роковой встречи, если Мыскин вдруг появится. Ничего толкового не придумывалось, но из-за напряжения Наташа плохо слушала Баюшкина. Тот сидел за столом в штатском костюме, при чехословацком галстуке. Синий галстук совсем не подходил к коричневому костюму, и рубашка в крапинку была не в тон всему остальному. Наталья старалась на полковника не смотреть, так ее раздражали эти цветовые несуразности. И главной несуразностью было лицо. Толстое, розовое, с двойным подбородком. Причем совершенно примитивный оттенок розового, банальней некуда.
Наталья ни смотреть на Баюшкина, ни слышать его не желала. Кроме того, ей надо было заниматься хозяйством — в кои-то веки она собралась взяться за утюг, а тут этот хрыч.
Хрыч сидел за столом и бубнил. Наташа не все понимала, но общий смысл, кажется, уловила. Основной канвой было: во всем виноват Корчев. Это он, бюрократ хренов, давит на органы внутренних дел, чтобы те Наталью выселили. Не по-мужски себя ведет. Он, Баюшкин, конечно, сделает все, что можно, но он не всесилен… Не все в мире от него зависит («О, неужели он так и сказал? Не все в мире? Нет, наверно, я ослышалась»).
Но, помимо этой интересной фразы, все остальное было несуразно, скучно и невнятно. И Наталья уже собиралась его остановить и поставить вопрос ребром. Она придумала спросить его прямо: «А чего вы, собственно, от меня хотите? Конкретно? Надеетесь на интимную близость? Так не получится — у меня глажки полно!» И далее наглядно продемонстрировать — раскаленный утюг и гору белья.
Честно говоря, Наталья была не очень важнецкая хозяйка. Вернее, так: когда на нее находило вдохновение, она могла на много дней все забросить, обо всем забыть, обрастая потихоньку пылью, грязной посудой и даже иногда незамеченными дырками на колготках. Тетка ее критиковала, подруга дразнила грязнулей, Наташе это было очень неприятно. Она спорила, доказывала, что, наоборот, она еще какая чистюля, но бывают моменты творческого затмения, они должны, в конце концов, понимать художника. Ну, в общем…
В общем, потом Наталья с азартом бросалась бороться с хозяйством, сутки напролет мыла, драила, скоблила, штопала, оттирала. Но более всего она ненавидела гладить. Но как же без этого обойтись?
И вот сегодня черт принес Баюшкина как раз в один из таких моментов, когда она после длительной психологической подготовки и борьбы с собой уже почти приступила к этому гадкому занятию. И тут вдруг, нате вам, этот — незваный, который хуже татарина. Хотя татары разные, конечно, бывают. Есть ой-ой какие симпатичные…
Но этот Баюшкин… Может, попробовать его напугать? Показать ему кучу приготовленного белья, посмотреть на него проникновенно и сказать: «Может, вы мне поможете?» Вот тогда уж точно сбежит.
И вдруг ее поразила мысль: а что, если не сбежит? Что, если настолько приспичило, что готов будет даже такое немыслимое вытерпеть? С него станется, еще примется, не дай бог, гладить. Причем делать этого он толком наверняка не умеет. Думает, конечно, что это просто — хватаешься за ручку утюга и елозишь по белью — взад, вперед. Только испортит дело. Уж тогда точно останешься ему должна — за такое-то унижение мужского достоинства. За такую крайнюю демонстрацию привязанности. Нет, с этим надо быть осторожнее… Но как же выгнать его в таком случае из квартиры так, чтобы он не слишком обиделся?
И снова Наталью выручил звонок в дверь. Когда он затренькал, она вздрогнула: неужели все-таки Мыскин? Побежала к двери, на ходу соображая, как предупредить его так, чтобы он не успел себя выдать? Тем временем и Баюшкин занервничал, стал говорить: «Что? Кто это? Пришел кто-то? Ты кого ждешь?» Вскочил и спрятался в дальний угол, надеясь, что его не будет видно от двери.
Но это была Ирка.
— О! Это ты! — воскликнула Наташа.
— Чего это ты так радуешься? На тебя не похоже… Сегодня что, праздник какой? Или ты новый цвет изобрела офигенный?
— Нет, нет, просто рада тебя видеть… А ты что не на работе?
— Да у меня ж сегодня отгул — за субботу, я же тебе говорила…
С этими словами Ирка небрежно закинула пальто на вешалку и вошла в комнату. И увидала, естественно, милицейского начальника.
— Ух ты, — сказала она. — У тебя гости, оказывается! И какие видные!
— Да, вот, познакомься, полковник Баюшкин, Анатолий Гаврилович, ба-альшой милицейский начальник. А это вот Ирина Проценко. Лучший парикмахер города и моя школьная подруга по совместительству.
— Здрассьте, — буркнул Баюшкин. Взор его был устремлен в пространство за спиной Ирины — он явно высчитывал, сможет ли он проскользнуть вместе со своим выдающимся животом между двумя женщинами и покинуть квартиру без особого ущерба для своего достоинства.
— Ты меня обижаешь, подруга, я теперь не просто парикмахер, а старший мастер, можно сказать, тоже художник — по прическе, меня еще зовут консультантом по красоте, — кокетливо лепетала Ирина, строя глазки полковнику, а тот хмурился, выглядывая путь к отступлению.
— Да, да, — говорил он время от времени, — разумеется. Имеет место.
Наталья не очень представляла, что теперь надо делать, и не придумала ничего лучше, как, по обычаю, усадить гостей пить чай.
— Давайте, давайте, почаевничаем, — говорила она, — вон с конфетами. — И указывала при этом на открытую розоровскую коробку, из которой Баюшкин уже отведал одну конфетку — ту, что с повидлом внутри.
Полковник опомнился. Сверкнул глазами. Сказал весомо:
— Нет уж, прошу меня извинить. У меня совещание в управлении. Благодарю за угощение.
И уже перед дверью вдруг обернулся и сказал Ирине:
— Приятно было познакомиться.
— Мне тоже, мне тоже! — вскричала та и бросилась провожать полковника.
Когда он ушел, она вернулась разочарованной.
— Эх, какой! Настоящий мужик! — говорила мечтательно. — Но при этом какой воспитанный. Сразу видно, офицер.
— Это ты на него так подействовала. Обычно он мужлан мужланом.
— Подействовала, может, и я, а ходит он к тебе.
— Ходит — сильно сказано. Он здесь впервые… а хотя нет, второй раз. Но в первый все быстро и плохо кончилось. Он шлепнул одного начальника по коленке…
— Что ты говоришь? Неужели он из этих?
— Да нет, это был несчастный случай… Ну, в общем, неважно… Короче говоря, меня с ним ничего особенного не связывает…
Ирина уселась тем временем за стол, бесцеремонно налила себе чаю, стала выбирать конфету… И потом вдруг подняла глаза на Наталью и сказала каким-то необычным злым голосом:
— Не связывает, говоришь… Тебя ничего ни с кем не связывает… но в результате все за тобой только и бегают. И только тебя замечают… Как будто других женщин вокруг не существует. А ведь у них, может, тоже свои достоинства есть. Даже они тебя в чем-то, может быть, и превосходят. Но ты мужикам все глаза застишь.
— Много мне от того радости, — пожала плечами Наталья.
— Но это уже твой выбор, голубушка, твой собственный, — говорила Ирина, — могла бы уже королевой быть. А ты… как собака на сене.
Наталья смотрела на нее и дивилась.
Думала: «Я совсем не знаю эту женщину».
Глава 5. Бунт хранителя тайн
1
Самым главным местом в Советском Союзе были не Кремль и не Старая площадь, где сидел аппарат ЦК, а комплекс специальных зданий на улице Грановского. Грановский этот, Тимофей Николаевич, при проклятом царизме преподавал историю Средневековья в Московском университе, был либерально мыслящим профессором, идеалистом и поклонником Гегеля. Достоевский списал с него Верховенского-старшего в «Бесах», по одной из версий, именно ему принадлежала поразившая писателя мысль, что мир спасет красота. Доживи Грановский до Октябрьской революции, не избежать бы ему проблем с ЧК. Но вот, подишь ты, в силу необъяснимого каприза пролетарских вождей именем Грановского в 1920-м назвали бывший Романов переулок в центре Москвы. И вот вам ирония судьбы: сомнительный буржуазный гуманист удостоился столь высокой чести — дать свое имя сокровеннейшему адресу в СССР.
Это сочетание букв и звуков — Гра-нов-ского — десятилетиями звучало волнующей мелодией для всей советской элиты. Мало кто из партдеятелей знал, кто такой был этот Грановский. Но не было такого номенклатурного работника в СССР, кто не знал бы, ЧТО располагается на улице его имени.
Право посещения этого ЧЕГО-ТО автоматически означало, что ваша жизнь удалась. Что вы сделали большую карьеру и стали частью правящего класса могущественного государства. Что оно, это государство, признает вас особо ценным для себя человеком. А потому предоставляет вам и вашей семье самую главную, самую важную и самую великолепную привилегию — возможность полноценно питаться, да еще за смешные, символические деньги.
Эта придумка товарища Сталина была так же гениальна, как все прочие, а может, и гениальнее всех других. Какая глубокая, какая великая, можно сказать, экзистенциальная идея — мерить успех и общественную полезность человека жратвой! Не зарплатой — деньги можно презирать! — не званиями, орденами или премиями, а едой. То, как вы и ваши родные питаются, напрямую зависит от расположения к вам правительства, от того, какую должность вы выслужили.
Волшебное место называлось: «Лечебная столовая 4-го Главного управления при Министерстве здравоохранения СССР», в обиходе — «Кремлевка», а то и «Кормушка». Больными при этом лечебном заведении числился высший слой советского общества.
Небрежно брошенное: «Мне надо еще заехать на Грановского» — звучало ничуть не хуже, чем английский эквивалент — «У меня сегодня совещание в палате лордов» или «Я вечером — на приеме у королевы». Нет, не только не хуже, а, пожалуй, даже лучше, потому что нутрянее, ближе к земле, к сокам, к самым основам жизненного существования. Вы говорили «на Грановского», а подразумевали, что на столе в вашем доме не переводится высочайшего качества здоровая и полезная пища, недоступная простым смертным. А во вторую очередь — что вы тем самым признаны существом особой, высшей категории.
Из специальной книжечки выдирали у ответственного товарища талончики спецпитания, за которые можно было либо закусить прямо здесь, на месте, либо — что было особенно популярно — собрать котомку с собой. А в ней — и черная и красная икра, и крабы, и дивный балык со слезой, и осетрина всех видов копчения, и угорь, и семга, и огурчики нежинские, особой мариновки, и грибочки белые, не говоря уже об удивительном сервелате «Столичном» и тающей во рту «Докторской» колбасе. И много, много чего другого, столь же замечательного. И чего ни за какие деньги нельзя было купить в обыкновенных магазинах.
А напротив лечебной столовой — знаменитый «номер три», розово-абрикосовый красавец-дом классического стиля, блестящее творение архитектора Александра Мейснера, с потрясающими орнаментальными эркерами и лепниной, с высоченными, под четыре метра, потолками в пяти-, шести- и даже девятикомнатных квартирах, которые когда-то распределялись самой высшей Инстанцией — тем же товарищем Сталиным. До войны здесь обитали члены ПБ и некоторые крупнейшие деятели второго эшелона, главы важнейших наркоматов, а после войны — маршалы. (Но не каждый маршал, опять же, мог здесь жить, это Иосиф Виссарионович определял, кому здесь проживать по чину было, а кому — нет.)