А напротив лечебной столовой — знаменитый «номер три», розово-абрикосовый красавец-дом классического стиля, блестящее творение архитектора Александра Мейснера, с потрясающими орнаментальными эркерами и лепниной, с высоченными, под четыре метра, потолками в пяти-, шести- и даже девятикомнатных квартирах, которые когда-то распределялись самой высшей Инстанцией — тем же товарищем Сталиным. До войны здесь обитали члены ПБ и некоторые крупнейшие деятели второго эшелона, главы важнейших наркоматов, а после войны — маршалы. (Но не каждый маршал, опять же, мог здесь жить, это Иосиф Виссарионович определял, кому здесь проживать по чину было, а кому — нет.)
Кроме лечебной столовой, на Грановского располагались и другие объекты легендарного и таинственного Четвертого управления, пациенты которого в результате забот медиков и правильного питания жили в среднем на 10 лет дольше, чем остальное население. Была здесь, в том числе, и небольшая спецбольница, оборудованная не хуже самой дорогой швейцарской клиники.
Здесь и обитал уже несколько дней товарищ Фофанов, Григорий Ильич, давно уже забравшийся на такие высоты, где за пайком на Грановского не ходят — для доставки продуктов были специально для того обученные люди.
Оглядываясь назад, Фофанов понимал, конечно, что у каждого, кто достиг Олимпа, должно было за время карьеры случиться два-три невероятных, исключительных прорыва. Иначе просто не успеть за жизнь одолеть все ступеньки лестницы. Насчет своих особых талантов, в отличие от коллег по Политбюро, Фофанов не обольщался. Ну, должны, наверно, присутствовать какие-то минимальные волевые качества. Но главное было — все же оказаться в нужном месте в нужный час. Понадобиться почему-либо кому-то из небожителей. И лучше всего такому, кто быстро шел на самый верх. Как это произошло с ним, с Фофановым: он попался на глаза будущему Генеральному в тот самый момент, когда тому срочно нужно было формировать свою команду. Вот так и попал Фофанов в ЦК, встал на крутую дорогу.
Познакомились они на закрытом идеологическом совещании. До этого Фофанов три года всего проработал в Институте мировой экономики и международных отношений, куда один старый знакомый перетащил его из МГУ. Да и то сказать — вот ведь роль случая в истории! На совещание то роковое попал он только потому, что пришлось подменять в последний момент внезапно заболевшего ученого секретаря. Сунули ему в руки готовый доклад, сказали: прочитай с выражением. Ну, это Фофанов как раз умел, недаром же в школьном драмкружке играл и катаевского гимназиста, и английского богача.
И так лихо прочитал свой доклад товарищ Фофанов, что привлек к себе внимание. Вроде те же скучные, пустые слова, навязшие в зубах формулы. Но его паузы и интонации вдруг придали им какой-то новый, вроде бы неожиданный смысл. Даже некий блеск. Некоторые в зале испугались слегка. Другие хмурились: что за опасные нововведения? Третьи, наоборот, кивали одобрительно.
Пару дней спустя будущий Генеральный пригласил Фофанова в ЦК для беседы. А еще через несколько дней его на целую неделю забрали на цековскую дачу, включили в группу «писателей», среди подмосковных сосен сочинявших доклад к очередному юбилею Ильича.
Ветераны группы смотрели на Фофанова с подозрением, щурились, но упустили момент, когда его легко можно было потопить. Еще пара дачных поездок — и Фофанова взяли в аппарат ЦК — консультантом. Он сильно тогда удивился — потому как особых успехов за собой не заметил. Ну, предложил три-четыре более или менее удачные формулировки, поначалу принятые, но потом в окончательный текст так и не попавшие. Странно, ей-богу.
И потом тоже ничего особенного Фофанов не совершил, но почему-то скакнул в заместители заведующего отделом — великий, незабываемый прорыв в его карьере.
Скачок был слишком резким и вызвал настоящий физический шок — до того вплоть, что в день своего назначения Фофанов чуть ли не каждые полчаса в туалет бегал. Руки дрожали, голова кружилась. Что-то происходило с организмом невероятное, как будто все адреналины, эндорфины и тестостероны переполняли его и выливались через край. Фофанов даже к врачу уже собрался. Но, слава богу, выспался хорошенько, и на следующее утро все вроде бы стало приходить в норму. Хотя долго еще при воспоминании о том, что с ним случилось, как изменилась его жизнь, сильно екало в животе и в грудной клетке, за солнечным сплетением.
И первый день, когда за ним приехала черная «Волга» с номером «МОС», новенькая, блестящая, со шторками на заднем стекле — тоже забыть невозможно. Ощущение тихого ликования, когда в первый раз, робко еще, усаживался на заднее сиденье. Ведь разъездными машинами из гаража ЦК не раз приходилось пользоваться и раньше, но он в этих случаях всегда устраивался рядом с шофером. Другое дело — персональная, закрепленная за ним лично, с двумя водителями, работающими по очереди — с раннего утра до поздней ночи. В такой машине полагалось сидеть только сзади.
Навсегда запомнил Фофанов, как он впервые входил в здание на Старой площади заместителем заведующего. И солнце сияло, и еще вчера лишь важно кивавшие издалека коллеги теперь радостно улыбались, его приветствуя. А кабинет! О-о, каково это было — войти в это просторное, светлое, красивое помещение хозяином, разбираться с многочисленными «вертушками» и телефонами на боковом столе. И вон она — малозаметная дверка за спиной, ведущая в комнату отдыха, с диваном и с туалетом. А перед кабинетом — предбанник. А там — вежливая, эффективная, но беспощадно защищающая его интересы Валя, секретарша. Немолодая и некрасивая — но это и правильно, это так и должно быть.
Как ярко, как явственно ощущал он в тот момент жгучее прикосновение, приобщение к большой, даже страшной, мистической силе.
В тот момент он совсем не думал о большем, от замзава отделом до члена Политбюро — дистанция космическая. Мало того, в каком-то смысле эта должность — тупиковая. Потому как, по неписаному закону, заместители очень редко становятся заведующими, а заведующие — секретарями. Но с Фофановым все получилось нестандартно.
Не успел он опомниться, как оказался в кресле главного редактора «Правды».
Поначалу Фофанов несколько волновался: все-таки это не шутка, выпускать ежедневную газету. Но потом выяснилось, что производственный процесс касается его опосредованно. От него требовалось лишь председательствовать, надувать щеки и время от времени с величайшей уверенностью изрекать что-нибудь значительное на редакционных совещаниях. Более важной частью его работы была представительская деятельность — вращение в высших кругах ЦК. Нейтрализация враждебных поползновений противников покровителя. Увертывание от наездов соперников и так далее. А в самой газете работал четко отлаженный механизм подготовки номера, почти не дававший сбоев. Отделы готовили и редактировали материалы в номер и в загон. Следили за тем, чтобы они были идеологически выдержаны, и главное — согласовывали их с отделами ЦК. Секретариат размещал материалы на полосах и собирал номер, а дежурный заместитель главного и член редколлегии с орлиной зоркостью следили за общей картиной.
Был в этой системе и минус: случись большой прокол, в ПБ все равно винить будут главного редактора, хотя реально у него было мало возможностей такой прокол предотвратить. К счастью, почти ничего серьезного за время фофановской вахты не произошло. Ну, перепутали имя с фамилией афганского лидера, ну, опубликовали фельетон с непроверенными сведениями, доведя до самоубийства ни в чем не виноватого провинциального врача. И еще что-то в этом роде. Все это считалось ерундой, не уровня главного ошибки. Ничего подобного тому, что в то же самое время произошло в «Известиях». Бог миловал.
А в «Известиях» случилось вот что. На Мавзолее во время первомайской демонстрации все члены политбюро, кроме Саматова, стояли в шляпах. Дежурному заместителю тамошнего главного это показалось политически неправильным, и он велел знаменитому Миронцу — мастеру ретуширования из отдела иллюстраций — привести Саматова к общему знаменателю. Что тот, приняв, по обыкновению, на грудь грамм двести, и сделал, как всегда, с неподражаемым мастерством. То есть возникшая на голове Саматова шляпа никак, ничем не отличалась от шляп его коллег по Политбюро. Проблема была в другом: Миронец под влиянием алкоголя, а дежурный зам от старости и усталости не заметили, что в руке у ответственного товарища имелся еще один головной убор, точно такой же, какой пририсовал ему мастер ретуширования.
Ярости Саматова не было границ. «Это какого же идиота вы из меня сделали? — орал он по «вертушке». — Не где-нибудь, на Мавзолее стою, в святом месте! С двумя шляпами, получается, явился — одну на голову надел, а другую в руке держу! То есть член Политбюро у вас из ума выжил, так это люди понимать должны, да? Нет, это не просто так, это политическая диверсия, твою мать!»
Что мог лепетать в ответ несчастный главный? Только что-нибудь жалкое, вроде «примем меры», «примерно накажем» и «больше не повторится!». Вопрос обсуждался на Политбюро, и Саматов настаивал, что произошедшее свидетельствует о том, что главный «Известий» не контролирует ситуацию в собственной газете.
У Фофанова, слава богу, ничего подобного за время его правления в газете не было.
И вообще, если задуматься, везло ему все эти годы необыкновенно. Такая пруха, даже страшно. Будто подпирал его не только будущий Генеральный, но и какая-то еще другая, высшая сила. От «Правды» до секретаря ЦК по идеологии был только один шаг, а потом сразу несколько высших сановников поумирало, а Носенко выбыл по причине тяжелейшего Альцгеймера. Бедняга стал забывать, где находится и зачем. Довольно долго это терпели, тактично не замечая, но потом все-таки Генеральный решился и подсунул ему бумажку с просьбой о выходе на пенсию. И тот даже сумел ее как-то, путаясь в словах и буквах, зачитать — видно, под ремиссию краткосрочную попали. И, сам не веря своим ушам, слушал Фофанов, как Генеральный на пленуме предлагает избрать его в Политбюро — сразу полным членом, без кандидатства!
А теперь вот везение, кажется, кончилось. Как будто сдулся воздушный шарик. Летал себе, летал, все выше забирался. А потом вдруг образовалась где-то невидимая дырочка. И все, привет горячий!
Вот так размышлял Фофанов, лежа в огромной отдельной палате в спецбольнице на улице Грановского.
Самая привилегированная больница великой державы выходила на Манежную площадь наглухо задраенными воротами и дверями, вызывая у проходящих граждан некоторое недоумение. Внутри же — охрана на охране, сигнализация на сигнализации. Постороннему сюда никак не проникнуть.
А потому Фофанов спокойно реагировал на странного гостя — совершенно с ног до головы забинтованного человека, который после вечернего обхода врачей вдруг появился у него в палате.
Фигура была настолько нелепая, что Фофанов чуть не рассмеялся. Что было бы бестактно, даже грубо: товарищ же явно страдает! И вообще, что же могло такое произойти, чтобы вот так пришлось его забинтовать, гадал Фофанов. Одни глаза только и видны. Просто невообразимо! Причем, по идее, с постели вставать в таком состоянии нельзя, тем более по чужим палатам шастать. «Наверно, это он в бреду», — предположил Фофанов.
Гипотеза вроде бы подтверждалась: забинтованный с трудом проковылял к фофановской кровати, уселся без приглашения на стул для посетителей и принялся бормотать что-то нечленораздельное:
— Дерижн… делюжн… да…
— Что, простите? — спросил опешивший Фофанов.
— Частично, — отвечал забинтованный.
— Частично? Простите, не понимаю… Мне кажется, вам надо срочно вернуться в вашу палату. Вам надо лежать.
— Аа… лежать…
Странный посетитель взмахнул рукой, какая, дескать, разница, мне все равно, страдать иль наслаждаться… И, помолчав, добавил, как бы в качестве пояснения:
— Буня.
— Что?! — взвился Фофанов. — Что вы говорите?
— Буня, Буня, Григорий Ильич! — настаивал забинтованный, с такой интонацией, словно хотел сказать: да, такие вот дела, печально, может быть, но ничего не поделаешь, такова жизнь, таковы ее обстоятельства: Буня.
«Охрану надо вызвать», — думал Фофанов, но почему-то не стал кнопку тревоги нажимать. Сказал:
— А… это вы опять…
— Нет, нет. Не опять! — решительно возразил забинтованный. Потом извлек непонятно откуда (из-под своих бинтов, что ли?) тонкий блокнот, вырвал из него верхний лист, на котором оказался карандашный рисунок, протянул Фофанову.
Фофанов машинально взял листочек в руку, повертел. Нарисовано было что-то вроде мусорной свалки, что ли. Какая-то арматура, куски железа, стружка металлическая…
— Что это?
— Scrap-yard, свалка металлолома, — отвечал посетитель уверенно. Даже гордо как-то.
«Иностранец! — подумал Фофанов. — Акцент, кажется, американский. Может, это товарищ Гэс Холл, лидер коммунистов США? Вообще-то, похож. То есть лица не разглядеть, но фигура, походка, манеры — что-то есть. И голос тоже подходящей тональности. Только вот товарищ Холл по-русски — ни бум-бум… А у этого, по крайней мере, фонетически, все безупречно. Грамматика, правда, странноватая… Но если человек после шока или в бреду…»
Фофанов изучал посетителя, пытаясь хотя бы глаза его разглядеть в прорези между бинтами.
«Нет, ерунда, как мне такое в голову могло прийти: какой еще, к дьяволу, Гэс Холл! Если бы с Холлом что-нибудь этакое приключилось, автокатастрофа какая-нибудь, или измочалили бы его, например, наемники империализма, я бы об этом обязательно знал. С другой стороны, в эту больницу простого смертного не поместят… Кто же это может быть, если даже министрам сюда попасть нелегко?» — гадал Фофанов.
Забинтованный тем временем протягивал ему уже второй рисунок. Здесь творилась уже просто какая-то вакханалия. Куски металла, а также арматура и столбы пыли почему-то кружились в воздухе под самыми невероятными углами.
— Это еще что такое?
— Сильный ветер. Ураган, — отвечал гость.
— Да? И что из этого следует?
— Тот же самый Scrap-yard, в бурю.
— И дальше что?
— А дальше вот, — торжественным тоном объявил забинтованный, протягивая Фофанову третий листок.
Здесь был изображен — весьма искусно и правдоподобно, надо сказать, огромный пассажирский самолет.
— «Боинг», что ли?
— Семьсот сорок седьмой! Джамбо-джет!
— И?
— Тот же Scrap-yard! Ветер построил самолет! Перемешал металлолом и построил!
— Бред какой-то, — негромко пробормотал Фофанов, опасливо косясь на посетителя. «Психиатрия, — пронеслась мысль, — явная психиатрия».
Тем временем в дверь постучали, и в палату заглянула дежурная сестра Оля.
— О, простите, — испуганно сказала она — видно, забинтованный на нее так подействовал, — простите, я не знала… я попозже зайду…
Чего она не знала, осталось не совсем понятным, но так или иначе медсестра быстренько исчезла, притворив дверь. Фофанов сам себе удивился: почему он не воспользоваться ее появлением, не поднял тревогу, не попытался от забинтованного избавиться. Почему промолчал.
Отчего бы это? И, как утопающий за соломинку, уцепился за пришедшее в голову объяснение — посетитель мог оказаться двоюродным племянником Генерального. Кто-то вроде что-то такое говорил, что тот разбился недавно на мотоцикле, что ли. «Да, но при чем тут Буня? Буня-то в таком случае при чем?» — ехидно вопросил внутренний голос, но Фофанов решил его проигнорировать, а то у него и так от происходящего голова разболелась.
— Спать пора, — сказал вслух.
Забинтованный покорно кивнул головой, заерзал на стуле, неуклюже попытался засунуть бумажки с рисунками в свои бинты, потерпел в этих попытках поражение, горестно вздохнул, огляделся вокруг, не нашел, видимо, куда еще их пристроить, и в итоге сложил листочки на тумбочку в изголовье фофановской кровати. Фофанов было запротестовал, но посетитель быстренько встал, заковылял к выходу… «Пусть себе, — подумал Фофанов, — пусть себе уходит, а то еще пристанет снова, сумасшедший. А рисунки я ему через медсестру потом передам».
Когда забинтованный исчез наконец за дверью, Фофанов испытал невероятное облегчение. «Можно книжку почитать, и баиньки. «Время» сегодня смотреть не буду, мне и так уже нервы потрепали, почитаю Булгакова — и на боковую». И уже извлек Фофанов книгу, как всегда, с физическим почти наслаждением представляя себе, как погрузится сейчас в очередной раз в свой любимый «Театральный роман», как в дверь опять постучали, и вошла Олечка с набором лекарств и травяным чаем на тележке. И тут же выяснилось, что передать через нее рисунки не удастся.
— Куда ваш посетитель делся? — удивилась она. — Ой, извините, поняла!
И медсестра показала головой на дверь туалета и хихикнула. Видно, ей звук какой-то почудился, оттуда идущий.
— Да нет, — чуть раздраженно сказал Фофанов. — Никого там нет. Товарищ ушел уже.
— Как ушел? Мимо поста никто не проходил.
— Так он, наверно, направо ушел, в палату свою.
— В какую палату, Григорий Ильич? У нас на этаже, кроме вас, никого нет сейчас…
— Ну, значит, вы не заметили, как он мимо вас пробрался.
Медсестра ничего не сказала, только поджала губы: дескать, зря обижаете, никто мимо меня не прошмыгнул бы, да что толку с вами спорить. Молча стала расставлять мензурки на тумбочке, потом заметила рисунки, не выдержала, сказала:
— Ой, как здорово вы рисуете, Григорий Ильич!
Фофанов покосился на оставленные забинтованным листы, пробормотал:
— Да нет, куда там… я и круга-то ровного начертить не способен… Не то что такое…
— Ой, а кто же тогда так рисует? В семье вашей кто-то?