Фофанов покосился на оставленные забинтованным листы, пробормотал:
— Да нет, куда там… я и круга-то ровного начертить не способен… Не то что такое…
— Ой, а кто же тогда так рисует? В семье вашей кто-то?
«Вот ведь любопытная какая», — раздраженно подумал Фофанов. Хотел промолчать, но потом почему-то сказал правду:
— Нет. От этого осталось… в бинтах который.
Медсестра почему-то всплеснула руками.
— Надо же! А кто это вообще-то был, Григорий Ильич?
«Хотел бы я знать», — подумал Фофанов, а вслух пробормотал:
— Так, один. На Гэса Холла похож.
Медсестра взглянула испуганно, видно, не поняла… Но опять задержалась у изголовья.
— Непонятно, что и нарисовано — странное что-то… Но глаз не оторвешь, завораживает.
Она стояла и смотрела на рисунки как зачарованная.
Фофанову это, в конце концов, стало надоедать. Фамильярность какая-то, в самом деле. Неужели и до прислуги слухи уже дошли, что он не любимец богов больше? Фофанов уже даже собрался сказать Олечке что-нибудь резкое, неприятное, напомнить ей, что пока он для нее по-прежнему небожитель. Но тут случилось вот что: в туалете раздался явственный звук спускаемой воды. Олечка вздрогнула.
— Ох, да вы шутник, Григорий Ильич!
И испуганно бросилась вон из палаты.
2
Сбежать с дачи Гречихина оказалось даже легче, чем Софрончук предполагал. Идиоты поместили его в подвал, и даже оконный шпингалет толком не проверили, Софрончук справился с ним в два счета. А дальше, как он и предвидел, все было еще проще: объект был хорошо защищен от проникновения снаружи, но никто не задумался над необходимостью затруднять движение в обратном направлении. Не впускать — об этом позаботились, не выпускать — в голову такое никому не приходило. Накинув пиджак на колючую проволоку, Софрончук легко подтянулся («в неплохой я все-таки форме для своих сорока семи!») и в секунду перемахнул через забор. Сигнализация внутри немедленно загудела, наверняка и камеры засекли его удаляющимся от периметра, но никакого механизма — «догнать и вернуть» не существовало. Не лагерь ведь, поди, не зона, не тюрьма. «Тюрьма в данном случае не внутри, а как бы снаружи», — пришла в голову странная мысль. Вызвали, конечно, подмогу, но пока она подъехала, Софрончук уже успел, не торопясь, пройти через лес, выйти на шоссе и поймать попутку.
Конечно, заговорщики запросто могли бы ввести план «Перехват», и тогда его остановили бы и арестовали на первом же посту ГАИ. Но в том-то и дело, что придавать делу официальный ход они никак не хотели. Приказ об аресте полковника «девятки» — это о-о, какой скандал! А к скандалам компания была пока явно не готова.
И все же Софрончук сам себе удивился. «Что же это я творю, чего это я так рискую», — думал Софрончук. Но почему-то испугать самого себя не получилось: чувствовал он себя уверенно. На душе было легко и весело — он забыл, когда в последний раз испытывал такое.
На Кутузовском он вошел в ближайшее попавшееся на пути отделение милиции. Попросил дать ему машину. Обычное удостоверение полковника КГБ на ментов не подействовало бы, только разозлило бы их. Они уже собрались вволю поиздеваться над незадачливым гэбэшником, но Софрончуку некогда было развлекаться, он все еще надеялся вернуться домой до утра. Он прервал милицейское веселье. Сказал: «Вы, ребята, не врубаетесь? Я не с Лубянки. Я из «девятки», слыхали, что это такое? Мне не на площадь Дзержинского надо, мне в Кремль, в Боровицкие ворота».
Дежурный побледнел, засуетился, в два счета нашел машину с сиреной, и через пятнадцать минут Софрончук уже входил в самые знаменитые ворота страны.
Дежурил старый знакомый — майор Лобанов.
— Ну что, Миша, — сказал Софрончук. — Небось никаких происшествий за ночь, скука смертная? Ну, так вот он я, твое приключение!
Но Лобанов не принял фамильярного тона. Сказал официально:
— Я вас слушаю, товарищ полковник.
«Что это он так? — насторожился Софрончук. — Вроде раньше таким формалистом не был. Предупрежден, инструкцию насчет меня имеет? Ну, ничего, это нормально, не испугаете».
— Найди Ульянова, — сказал Софрончук, глядя пристально в глаза Лобанову. Выдаст себя или нет? Но ничто не дрогнуло в глазах майора. Профессионал!
— Товарищ Ульянов будет утром, — терпеливо сказал Лобанов.
— А может, проверишь на всякий случай, а? Вдруг он удивительным образом не спит, да и где-нибудь неподалеку трудится посреди ночи? Ты доложи, мне кажется, он рад будет меня видеть.
— Товарищ полковник… — назидательным тоном начал было Лобанов, но Софрончук грубо оборвал его. Заорал:
— А ну, майор, ты кем себя тут вообразил? Звони Ульянову, я кому сказал!
Глаза Лобанова сузились.
— Что вы себе позволяете, полковник?
Дежурный собирался что-то такое сделать непоправимое, может быть, даже пистолет вынуть. И тревогу поднять. Охрану вызвать, чтобы Софрончука арестовать. Дать делу официальный ход. Но тут дверь в приемную открылась, и в нее просунулась плешивая голова Ульянова.
— Ну что ты, Софрончук, буянишь тут в четыре утра? — проворчал он.
— Да вот, клевещут тут на вас некоторые, товарищ генерал. Утверждают, что нет вас в такое горячее время на работе. А вы — вот вы где. В своем рабочем кабинете. При исполнении.
— Хватит болтать! — оборвал его Ульянов. — Идем ко мне.
И вот снова Софрончук в том же кабинете, в котором побывал меньше суток назад. Тот же массивный стол со множеством телефонов, тот же стул для посетителей. На котором он сидел совсем недавно. И тот же Ульянов напротив. Или не тот же, другой чуть-чуть? Уж он-то, Софрончук, точно изменился за эти сутки. Может, поэтому все вокруг как-то потускнело, помельчало, лишилось величественности. Включая и самого обитателя кабинета.
— Слушаю вас, товарищ полковник, — миролюбиво сказал Ульянов.
— Ну уж нет, это я вас слушаю, товарищ генерал, — тоже вполне спокойно отвечал Софрончук.
— Не понял…
— Нет, это я не понял… Объясните мне, пожалуйста, что со мной сегодня ночью происходило и чего от меня эти руководящие товарищи хотели.
— О чем вы, Софрончук? Перебрали вчера, что ли? Я не понимаю, о чем вы говорите!
— Все вы прекрасно понимаете! Я профессионал, офицер, так же, как и вы, надеюсь… И ни в каких играх участвовать не обязан. За исключением случая, когда…
Софрончук выдержал паузу. Но и Ульянов был не лыком шит и вовсе не собирался поддаваться на такие примитивные приемчики. Даже рожу скорчил презрительную: дескать, оставь такую ерунду для лохов. А я тебе подыгрывать не стану, не бери на пушку. Неинтересно мне ничего знать про твои дела да случаи.
— Ну ладно, — вздохнул Софрончук. — Раз вы мне помочь не можете, я сам все выговорю вслух!
Ульянов сделал протестующий жест: не надо, не надо! Остановись, одумайся. Но Софрончука уже несло.
— В такие игры, в которые меня сегодня ночью втравить хотели, я буду играть в одном-единственном случае — если получу на то прямое и недвусмысленное указание моего главного начальника. А вы знаете, как зовут моего начальника?
— Коменданта Кремля? Адмирала Смотряева? Анатолия Павловича?
— Да нет, Анатолий Павлович — это так…
— Вы как-то неуважительно…
— Да вы прекрасно понимаете, о чем я!
Теперь двое сильных мачо-самцов сидели друг напротив друга напряженно, ощетинившись, нахохлившись и смотрели почти с ненавистью.
Наконец Софрончук отвел глаза. Сказал спокойно, тихо, достойно. Так ему казалось, по крайней мере.
— А впрочем, это идея. Спасибо за подсказку. Если главный начальник ничем помочь не может, может, непосредственное начальство справится. Действительно, что это со мной? Нехорошо через голову нашего Анатолия Павловича-то. Виноват, исправлюсь!
Адмирал Смотряев до своего последнего неожиданного назначения работал заместителем командующего Балтийским флотом по хозяйственной части. Доктор экономических наук, между прочим, и, кажется, не дурак. Но как высокопоставленный деятель госбезопасности — пустое место. Вся его сила была лишь в том, что он был другом детства Генерального. Сила, правда, неслабая, позволявшая ему держаться независимо от Ульянова. Да он и формально не подчинялся начальству «девятки». Комендант невозмутимо улыбался и старался ни во что не вмешиваться. Но четко соблюдал все инструкции по охране зданий ЦК и Кремля. Пропускной режим усовершенствовал, навел вообще порядок, надо признать. От остальных же «девяточных» дел старался держаться как можно дальше. Дурачка из себя изображал.
— Разберется наш Анатолий Павлович, сомнений нет! — продолжал Софрончук. — Ох, разберется! И все мне объяснит, растолкует, что это за чудеса у нас нынче творятся! Пойду-ка я в фельдъегерскую, напишу рапорт на его имя. Все изложу подробненько. Там прямо напишу, в спецконверт заклею и отправлю. Во избежание. А то мало ли что со мной по дороге домой может случиться. Нынче несчастные случаи в городе участились, аварии всякие да наезды. Травматизм так вырос, просто черт знает что такое…
Ульянов не выдержал:
— Не неси чепухи! Хватит, вообще! Ишь ты, изгаляется он…
Софрончук помолчал, посмотрел на Ульянова внимательно, встал, вытянулся, гаркнул:
— Разрешите идти, товарищ генерал?
— Свободны, — с видимым отвращением буркнул Ульянов.
Софрончук повернулся кругом, маршевым шагом двинулся к двери. Вышел не оглядываясь. Не спеша пошел в фельдъегерскую. На переходе между корпусами его догнал Ульянов. Взял за руку. Шепнул в ухо: «Погоди, не горячись, сейчас я тебе все объясню…»
3
Все совсем не так просто. О, совсем нет. Люди думают, что вся власть в стране в руках одного человека. Сидит самый главный товарищ в Кремле и раздает команды направо и налево. А все остальные бегают, выполняют, передают распоряжения своим подчиненным, а те — своим. И так далее. А потом снизу вверх докладывают об исполнении. Может, при Сталине так и было. Но потом все усложнилось. Конечно, СССР вам не Англия, где любое правительственное решение требует тонкого учета интересов разных влиятельных слоев и многих лоббистских групп. Но и здесь, в Стране Советов, каждый пук согласовывается между отделами ЦК и ведомствами.
Фофанов часто думал: вот если бы прилетели зеленые человечки с Марса и спросили меня: объясните, пожалуйста, как работает механизм вашего государства? Что бы я им сказал? Что словами этого не выразишь? Что надо угадывать, чувствовать, понимать кожей, печенкой и другими внутренними органами?
Выходит, допустим, МИД с проектом какого-нибудь решения в ЦК, — например, о выездной квоте для евреев, кого когда отпускать из СССР и при каких условиях. Начинается бесконечное межведомственное согласование — КГБ пишет свое мнение. Чекистам вообще-то никого и никогда не хочется выпускать, но так вопрос ставить нельзя, ведь Генеральный Хельсинкские Соглашения подписал! Но все же они стараются максимально затруднить и осложнить процесс оформления. МИД что-то такое возражает (очень осторожно). Генеральному вмешиваться неохота, он предпочел бы, чтобы ведомства без него нашли какой-нибудь компромисс. И они его находят, часто в каких-то странных формах, ни рыба ни мясо. В результате все недовольны: и на Лубянке плюются, и в МИДе ворчат, и Запад критикует, по Би-би-си печальные истории про отказников рассказывают. Но ничего не поделаешь.
А вот еще пример: предложил КГБ сломать ноги гениальному танцору Рудольфу Нуриеву, сбежавшему во время гастролей в Париже. Казалось бы, это дело ЦК партии — подумать и сказать, да или нет, ломать или не ломать. Так, представьте себе, «наверху» решили с послом советоваться. Ну а тот возражать стал, вредничать, говорить: отношения с французами нам это попортит! Так и не сломали…
Часто склоки осложняются личными антипатиями и коалициями. Например, вдруг СССР соглашается допустить в страну «пепси-колу». Почему именно «пепси», а не «кока-колу»? А это результат перетягивания каната и сведения межведомственных счетов между различными внешнеторговыми объединениями и их покровителями в ЦК, КГБ и МИДе. Ну и в Госплане и Минфине тоже. Вот вы нам в прошлый раз не дали сделать того, что нам нужно было, так мы теперь вам отомстим. Не будет вам «коки». А что будет? Ну вот, «спрайт».
Когда покровителя вдруг «бросили на КГБ», как принято было говорить, Фофанов вдруг оказался также и в роли главного идеологического советника при новом комитетском председателе. А тот придумал устраивать «мозговые штурмы» в своем ведомстве по всяким теоретическим вопросам, с приглашением узкого круга избранных со стороны, и Фофанову отводилась там чуть ли не центральная роль. Кроме того, будущий Генеральный взял за обыкновение вызывать Фофанова для разговоров один на один, «советоваться», и во время этих бесед нередко предлагал ему играть роль «адвоката дьявола», даже диссидента. «А что бы на это сказал Сахаров?» — коварно спрашивал председатель, и Фофанов отвечал вдохновенно: «А Сахаров сказал бы, что это ваше новое постановление о научно-техническом прогрессе гроша ломаного не стоит, что в стране нет денег для серьезных вложений в науку, что мы безнадежно отстали от Запада, что наша производительность труда в пять раз ниже, чем в США. Весь наш «прогресс» давно держится на информации, которую научно-техническая разведка крадет у капиталистов. И потому все это — лишь пустые разговоры».
Председатель КГБ снимал очки, протирал их устало, говорил: «Подготовьте мне, пожалуйста, предложения к понедельнику — что можно было бы включить в доклад и в сопровождающие кампанию публикации, чтобы дать отпор таким враждебным домыслам. Ну, кроме последнего пункта. Деятельность разведки трогать не надо».
Фофанов затем убивал свои выходные на то, чтобы придумать какие-то ловкие ходы, какие-то головоломные рассуждения в ответ предполагаемым выпадам Сахарова. Для убедительности было необходимо частично признать существование проблемы, чтобы обезоружить идеологического противника.
Такие интеллектуальные игры, упражнения в формальной логике Фофанову были по душе. Вроде забава, а в то же время дает ощущение причастности к большим делам, значения своей личности в жизни государства. И при этом практически никакой ответственности. Жаль лишь было, что его гениальные находки, шефу, как правило, нравившиеся, в партийные документы в итоге не попадали или выхолащивались до полной потери смысла. Фофанов иногда злился, выходил из себя, но будущий Генеральный его успокаивал, говорил: «Зачем вы так, Григорий Ильич, успокойтесь, так нельзя. Идеологическая работа требует прежде всего выдержки». — «Да, но это же глупо! Зачем вообще нужно было включать в доклад этот пассаж в такой нелепой форме! Для того чтобы сделать вид, что они учли наши предложения?» «Вот именно, — говорил председатель, — уважение демонстрируют. А потом… знаете, никакая работа никогда не бывает напрасной. Вот увидите, нам эти наработки еще пригодятся». И был, как всегда, прав.
И еще покровитель много тайн постепенно Фофанову раскрыл. Например, про товарища Сталина. Сам покровитель вовсе не был его убежденным поклонником. Но при этом говорил, что отношение к Сталину, как к символу, — лакмусовая бумажка. Понятно, что культ личности формально осужден. Но педалировать эту тему не нужно. Нельзя в Сталина плевать — потому что это все равно что плевать в душу партии! Ведь партия в ее нынешнем виде Сталиным создана, и есть она плоть от плоти его, кровь от крови, надо это понимать… А если вслух об этом не говорится, так это ведь диалектика. Вот Маркса вынуждены, наоборот, прославлять, но на самом-то деле… Скажем прямо, еврей ведь был.
Ночью Фофанов не спал, лежал в темноте с открытыми глазами. Неужели разлюбил его Генеральный — окончательно и бесповоротно? И отчего, почему вдруг? Разве хоть словом, хоть делом, хоть мыслью, хоть на секунду был он когда-нибудь неверен своему покровителю? Но тут же поправлял себя: мыслью — да, надо признать, бывал нелоялен, бывал, еще как! Но мысль, она на то и мысль, что не поддается контролю и свободно устремляется, куда ей угодно, никого не спрашивая. Не мог он справиться с раздражением, слушая мычание коллег на Политбюро. Невольно думал иногда: может, все же какой-то секретный курс русского языка быстренько им организовать? При соблюдении полнейшей государственной тайны. А что, ничего такого страшного, КГБ мог бы обеспечить в лучшем виде. А то ведь стыдно слушать… Вон Горностаев, видно, и в самом деле себя корифеем считает! Бубнит, не стесняясь корявых своих оборотов, кое-как усвоенных то ли в восьмом классе средней школы, то ли потом в ВПШ. Ну, не дано вам, так зачем лезете? Даже Попов, — да-да, пэтэушник Попов! — себе позволяет! Хотя своим речевым аппаратом совсем уж ничего воспроизвести не может. Но смело поддакивает Горностаеву, «Да, да, — говорит, — это правильно, с точки зрения марксизьма». Или: «Не дадим в обиду ленинизьм!»
Особенно раздражало, что Генеральный выслушивал это с неподдельным уважением, кивал, иногда даже что-то бормотал одобрительное. Воспринимал всерьез. Да полноте, тот ли это человек, который Плеханова и Фейербаха с Гегелем ему один на один цитировал? С которым они про монизм советского строя толковали?
Ну, и конечно на одном из первых же заседаний Политбюро, на котором Фофанов присутствовал еще приглашенным, Генеральный поймал на себе его недоуменный взгляд. Оставил его после заседания, говорил сначала о какой-то текучке, потом как-то ловко, незаметно вырулил на тему «уважения к коллегам». Как важно его всегда и неизменно демонстрировать. Стал распространяться о том, что каждый человек, достигший уровня Политбюро, — это уже не человек, это функция, и функция могучая, за которой — тысячи, если не миллионы. Целые отрасли народного хозяйства, гигантские регионы. Концентрированная, голая власть. Это не люди, это — титаны, которые держат на своих плечах огромную страну. И даже, в каком-то смысле, планету. Без идеологии на этом уровне можно, в конце концов, и обойтись (тут Фофанов покраснел), а вот без реальных рычагов управления — никак. И если эти люди вышли из народа, и им некогда по жизни было учиться всяким диалектическим тонкостям и парадоксам, так за это их вряд ли можно презирать. Это дело десятое. Для идеологического обеспечения есть специально обученные люди, которым партия создала все условия — чтобы они могли глубоко усвоить марксистские премудрости.