КонтрЭволюция - Андрей Остальский 3 стр.


Глава 2. Краски волшебницы

1

Тем временем в Рязани у художницы Наташи Шониной наступили совсем скверные времена. Участковый ей попался уродливый и неуверенный в себе, с пухлыми бабьими руками, с прыщами на жирном лице и белесыми глазами навыкате. Но самое противное в нем был его голос — по-женски высокий и какой-то тошнотворно утробный одновременно.

И пальцы у него тоже были короткие и жирные, Наталья старалась на них не смотреть, на эти сардельки недоваренные. Но и участковый поглядывал на Наталью искоса, торопливо отводил глаза, смотрел в пол или куда-то в сторону, в грязноватую обшарпанную стену ее комнаты. Даже когда дожидался ответа на свои подлые вопросы, он все равно не глядел ей в лицо.

— И давно вы уже нигде не работаете? — спрашивал участковый.

— Вы уже этот вопрос задавали, товарищ милиционер, и я на него отвечала.

— Ответьте еще раз, — утробно говорил участковый и смотрел в стену.

«Уж лучше бы вел себя как другие самоуверенные самцы, приставал бы, пытался облапать, — думала Наталья. — Тогда, по крайней мере, можно было бы съездить ему по физиономии как следует. И разговор бы пошел иначе».

— Повторяю, я художник, выпускница Суриковского института, я пишу или, как говорят дилетанты, рисую. Кистью работаю и красками, — говорила она.

— Вы — член Союза художников?

— Нет, я не состою в Союзе.

— Почему?

— Так сложилось.

— И когда вы в последний раз выставляли свои работы?

— Я никогда официально не выставлялась.

— Что значит — официально?

— Ну, я участвовала в двух неформальных выставках…

— Неформальных выставок не бывает. Предполагаю, что это были антисоветские акции, пресеченные органами охраны общественного порядка.

— Какие еще акции, о чем вы говорите? Я политикой вообще не занимаюсь, она мне нисколько не интересна…

Участковый старательно водил дешевой шариковой ручкой по бумаге, записывал что-то, торопился заполнить форму какую-то, что ли… Загонял куда-то ее жизнь, чертил судьбу…

Наталье вдруг пришло в голову, что ей, наверно, никогда не попадался до сих пор столь физически отталкивающий тип. И это вдруг пробудило в ней профессиональное любопытство художника. Вон, Люсьен Фрейд и прочие из той же школы мучаются, приземляя, — как скажут дилетанты, «уродуя» действительность, пытаясь вытащить из предметов и людей некую сущность, лежащую вне банальной эстетики… Вне красивенького. Сдирая верхний слой. А тут все уже содрано, и еще как! Вот какая сердцевина. Нет, это ценить надо!

Теперь она смотрела на милиционера другими глазами. Боже, ей стыдно должно быть! Что за обывательский взгляд: видеть в нем урода — и только! Смотреть на его пальцы ей, видите ли, противно! А ведь он не просто урод, он — типаж, он — характерный, чертовски интересный… Есть в нем какая-то загадка, что-то он собой представляет, что-то раскрывает, какой-то, может быть, даже секрет. Если его угадать и еще усилить, подчеркнуть, может открыться еще одно какое-то измерение мира.

Что, если написать его вот таким, сидящим на стуле, а стол, на котором разложены бумаги, убрать, убрать так, чтобы его руки опирались на пустоту. И глаза эти водянистые, рачьи, увеличить, приблизить, устроить крупный план, чтобы видно было, какие они странно бесцветные и пустые. И пусть они смотрят вбок, в ту же пустоту, это же гениально! Такого же не придумаешь. И да, да, эти белые жирные пальцы, ох, какие замечательно жирные! — шевелятся в полумраке, как живые. Как черви. Но главное — это свет, конечно, свет! Свет всегда главное. Надо написать его лицо освещенным с двух сторон разным светом. Чтобы одна половина отдавала бледно-фиолетовым, а вторая — желтизной, может быть? Нет, это слишком было бы прямолинейно! Надо еще подумать, посмотреть, как и что выходит…

Наталья не выдержала, вскочила, обежала вокруг участкового, остановилась между ним и окном, всматриваясь в его лицо… Как всегда в таких случаях, она стала впадать в состояние легкой эйфории, ощущая сладостную дрожь во всем теле, нечто даже похожее на оргазм, казалось ей; впрочем, его она так давно не испытывала, что, может быть, и подзабыла уже, как это бывает, что это такое. Но ей казалось: похоже, похоже, если не на сам оргазм, то на приготовление к нему, последние сладкие моменты перед разрядкой, только без напряжения, без сжатия и судорог, а потому, может быть, и лучше, лучше! Типа: ликование всех внутренних органов сразу. Ликование от сознания, что вот-вот, еще чуть-чуть, и какое-то озарение снизойдет, что-то — словами невыразимое — выразится… И, как всегда бывало в таких случаях, она потеряла контроль над собой, точно какая-то сила несла ее, управляла ею… Невесомость, наверно, так ощущается.

Как часто в злые черные моменты она старалась вспомнить эти дивные ощущения, снова воспроизвести их, пообещать себе, что это опять повторится когда-нибудь и ради этого стоит терпеть все остальное, всю эту кислятину вокруг… и этой мысли, этого воспоминания о чудесном хватало, чтобы уцелеть.

Вынырнув из глубин, она сразу вспомнила, что нужно сделать. Умаслить участкового — вот что.

Наталья постаралась придать лицу умильно-ласковое выражение. У нее это не очень-то получалось, она знала, что совсем не умеет играть и притворяться. Очень презирала себя за этот недостаток; насколько легче, удобнее было бы жить, если бы она могла актерствовать, ну хотя бы как подруга детства Ирка. Или хоть вполовину так! Да хоть на четверть, уже было бы ничего, легче. Ирка часто корила ее, призывала быть похитрей, и Наталья соглашалась с ней, горестно вздыхая.

Вот и сейчас с лаской и умильностью наверняка не очень-то получалось, и улыбка, она догадывалась, была похожа на оскал. Но, может быть, она все-таки передавала некий позитивный сигнал? Так, по крайней мере, ей хотелось надеяться.

— Что с вами? — без малейшего участия, с явной неприязнью спросил участковый. Но вел он себя по-прежнему странно. Быстро взглянул на Наталью и снова отвел глаза в сторону, точно боялся контакта.

— Я хотела сказать…

Милиционер молчал, молчал, но потом все-таки выдавил из себя, не поднимая глаз:

— Да?

— Хотела спросить… Вы не согласитесь… мне позировать?

Участковый вздрогнул. И не просто вздрогнул — это была пугающе сильная судорога. Наталья испугалась: ей показалось, что он сейчас упадет со стула и забьется в приступе падучей. Но милиционер удержался в сидячем положении. Только лицо его стало багроветь. Причем не все, а почему-то только правая, ближняя к свету половина.

«Вот оно, вот оно, — в восторге думала Наталья. — Именно так! Фиолетовый оттенок слева и темно-багровый справа. Ура!»

Взяв себя в руки, сказала вслух:

— Пожалуйста, очень вас прошу, соглашайтесь! Вы — такой интересный типаж!

И тут же сообразила: вот этого, про «типаж», точно не надо было говорить!

И действительно, участковый будто поперхнулся, побагровел еще сильнее, теперь уже всем лицом. И снова обрел утерянный на несколько секунд дар речи.

— Ну, знаете… это вообще уже — ни в какие ворота…

Он бормотал еще что-то, кажется, более резкое и осуждающее. Дрожащими толстыми руками он принялся бестолково собирать свои бумаги в кучу, но они никак не собирались. Казалось, что сейчас он заплачет, все бросит и убежит. Но все-таки в итоге сумел как-то запихнуть свои листочки в портфель.

— Куда же вы? Не надо так нервничать… я ничего обидного… наоборот…

— Безобразие… хулиганство… это вам даром не пройдет…

Участковый бормотал еще что-то сердитое, обиженное, но Наташа уже не могла разобрать, что.

Он уже почти скрылся за дверью, когда Наталье вдруг пришло в голову — может быть, он боится…

И она крикнула ему вслед:

— Можно не голым… Раздеваться не обязательно… хотя с другой стороны… было бы хорошо… совсем великолепно… ой, что я несу… эй слышите? Не обязательно раздеваться, можно и в одежде.

Но он уже был далеко, уже спускался по лестнице, ушел, может, и не услышав этой последней фразы…

Наташа присела к столу, на тот самый стул, на котором только что сидел участковый. Как будто хотела ощутить его тепло, чтобы еще больше проникнуться образом. Погоревала: неужели ничего не выйдет? Неужели отказаться от такого великолепного замысла, от озарения отказаться? Нет, коммунары так просто не сдаются! (Где она слыхала про этих коммунаров? В школе, кажется.) Надо что-то предпринять. Но что? И тут заметила, что участковый забыл какую-то бумажку на столе. Взяла ее машинально в руку, повертела. Раскрыла. В полумраке читать было трудно. Наташа встала, включила торшер, поднесла поближе к свету. И остолбенела.

2

А потом явилась тетка. Как всегда, вела себя по-хозяйски, возилась на кухне, заглядывала в холодильник. Ворчала, что там опять пусто. «На одежду-то у тебя всегда всего хватает, и денег, и времени. А жрать нечего — так это ей наплевать. Все бы ей форсить, а о желудке пусть тетка заботится. Эгоистка ты!» — ворчала тетка.

2

А потом явилась тетка. Как всегда, вела себя по-хозяйски, возилась на кухне, заглядывала в холодильник. Ворчала, что там опять пусто. «На одежду-то у тебя всегда всего хватает, и денег, и времени. А жрать нечего — так это ей наплевать. Все бы ей форсить, а о желудке пусть тетка заботится. Эгоистка ты!» — ворчала тетка.

«Я — эгоистка?» — удивлялась Наташа.

«А кто же ты еще?»

Это была правда, что Наташа заботилась о своей внешности. Как художник, она не могла допустить небрежности в том облике, что видела в зеркалах. В конце концов, это тоже была картина, которую она писала каждый день. В картине этой мог быть гротеск, умышленное преувеличение, гипербола, даже сюжет бедности. Чего не могло там быть, так это случайности, недоделанности, халтуры. Главное — это осмысленность стиля.

А потому, проявляя чудеса изобретательности и находчивости, Наташа создавала свои стильные наряды из обломков прошлых жизней — своей и чужих. Юбку из старой шторы. Кожаный жилет из купленной на толкучке древней, заношенной до дыр мужской куртки. Всякие перешивы прежних платьев и костюмов, которые уже не могли существовать дальше в своей изначальной инкарнации, это само собой. Вот и сейчас на ней были дерзкие, плотно облегающие кремовые бриджи, начинавшие жизнь как брюки во времена Наташиной юности, а теперь вдобавок еще отороченные кожей — остатками, ошметками от той самой куртки, пошедшей на жилет. И поверх, навыпуск — темно-синяя рубашка, изготовленная, перекроенная самым радикальным образом из того, что когда-то было любимой блузкой Наташиной мамы, Веры Алексеевны. В целом получалось нечто невероятно экзотическое, стилизация подо что-то американское, плантаторское. Легко было вообразить гибкую Наташину фигуру верхом на вороном или — еще лучше! — белом арабском скакуне, со стеком в руке, пригнувшуюся к шее коня, несущуюся сквозь прерии… Золотая грива белой лошади, а над ней — синее пятно рубашки и копна густых, иссиня-черных волос…

Но в реальности не было ни коня, ни стека, ни прерий, а лишь маленькая однокомнатная квартира с совмещенным санузлом и крохотной кухней — предел мечтаний всех одиноких женщин (да и некоторых мужчин) города Рязани. И тут еще тетя Клава, крупная, корпулентная женщина, от присутствия которой в квартире сразу становилось тесно.

Фигура у тетки была странноватая — расширявшаяся сверху. Обычно женщины раздавались в районе таза и талии. А с теткой получилось наоборот. Наташа давно хотела ее написать, но все никак не решалась, расстроится еще, увидев себя такой, какой ее видит Наташа. Не хотелось ее огорчать, неловко было, как-никак единственная оставшаяся в мире родня. Сестра отца, хоть и сводная. Но любила тетя Клава брата страстно, а когда брат умер, то любовь перешла и на Наташу — за неимением мужа, детей и даже домашних животных. И тиранила ее тетка соответственно, как полагается, прямо пропорционально любви.

А еще у нее был острый торчащий нос.

«Посмотри на себя, — говорила остроносая тетка, — как ты одета? Разве мыслимо в таком виде расхаживать? Хорошо, если никто, кроме меня, не зайдет, а если люди забредут посторонние? Или вдруг тебе идти придется куда-нибудь в приличное место?»

Наташа смеялась в ответ.

— Приходил тут сейчас один, все глаза отводил. Действительно, наверно, наряда моего испугался…

— Что? Кто приходил? Ухажер опять какой-нибудь, черт бы их побрал совсем?

— Участковый…

— Как, опять? Что, и этот глаз положил?

— Да ну тебя, тетя… Как будто нет никаких других причин, чтобы со мной общаться…

— А это еще что такое? — тетка заметила на столе аккуратно сложенную бумажку — ту самую, что забыл здесь участковый.

Наташа попыталась было выхватить бумажку из-под носа у тетки — но куда там, она была по-прежнему быстра и проворна.

— Почему ты не хочешь, чтобы я это увидела? Что еще за секреты у тебя такие? — говорила тетка, надевая очки и поднося бумагу поближе к свету. — Ерунда, наверно, какая-ни…

Наташа села в уголок и даже отвернулась от тетки, до того не хотелось ей наблюдать, как та будет расстраиваться и переживать. Но главной эмоцией, охватившей тетю Клаву, был гнев, даже ярость.

— Какие сволочи! — вскричала она, потрясая бумажкой над головой. — Они же сами не дают тебе никуда на работу устроиться, и потом еще глумятся!

— Да нет, тетя, не так все просто…

— Не просто? Сложно, да? Не дала ты гаду участковому, вот все сразу и осложнилось…

— Да это я… предыдущему… как ты выражаешься, не дала… А это у меня теперь новый… Старый с горя, чтобы меня больше не видеть, в райцентр перевелся…

— А новому — дашь?

— А новый и не претендует… он, кажется, не по этой части…

— Свят, свят, свят… Этого еще только не хватало… Педераст, что ли?

Это слово звучало так странно в устах тети Клавы, что Наташа засмеялась…

— Чего смеешься? — ворчливо сказала тетка. — Слово нормальное, литературное…

— Да нет, мне кажется, он не гомосексуалист. Не голубой он…

— А какой? Розовый?

— Ну, я не знаю…

— Кто бы он ни был, а гад он последний, вот он кто!

— Ну почему сразу гад? Человек работу свою делает… Правила у них такие, он-то чем виноват? Вообще, он, знаешь, такой тип интересный…

— Что ты такое говоришь? Какой еще интересный? Он что, тебя… взволновал? В кои-то веки ей кто-то понравился, так и то милиционер! Участковый причем! Да еще педераст!

— Ну что ты, тетя, заладила, передаст — не передаст… Ты у нас гомофоб, ей-богу… Но дело не в этом… Он мне… Не то чтобы понравился… Вернее, не в этом смысле… просто фактура такая, любопытная… Очень его писать хочется…

— С ума ты сошла совсем! Он тебя выселить из города, из квартиры собрался, крыши над головой, кровопивец, лишить хочет, а ты его рисовать собралась? Может, ты его еще позировать попросишь? — И тетка сардонически расхохоталась.

Наташа покраснела — она чувствовала себя дурой. Но решила признаться.

— Да я уже это сделала…

— Что? Что ты сделала?

— Ну это… попросила его позировать.

Теперь тетка уже не смеялась. Вдруг понизила голос, сказала полушепотом:

— Ты шутишь…

— Да нет, правда.

— И он тебя не арестовал?

— Да нет, вовсе нет! Как тебе могло такое в голову прийти? Он… сбежал почему-то.

И тут тетка перекрестилась, что случалось с ней крайне редко, поскольку они с племянницей тщательно избегали религиозных тем.

— И что теперь ты будешь делать? — по-прежнему полушепотом почему-то спросила тетка.

— Не знаю… может быть, пойти к начальнику отделения?

— Вот это правильно! — обрадовалась тетка. — Может, нормальный человек попадется? Попроси его, упади в ножки, умоли, скажи, дайте еще шанс, не выселяйте! А я найду работу, найду.

3

Наталья сидела на диванчике перед дверью кабинета начальника 31-го отделения милиции и изучала носки своих старых, но до фантастического блеска начищенных ботинок а-ля двадцатые годы. И думала, что, если их написать? Крупным планом, чтобы все остальное — милиционеры с розовыми и посетители с белесыми лицами, дерматиновые черные двери кабинетов сливались в бледный фон, и только носки ботинок сияли, излучая космическое ослепительное сияние? Нет, в этом точно что-то есть. Обязательно надо будет сделать такую картину, но только после портрета участкового!

Тут Наташа вспомнила о цели своего пребывания в таком странном месте. Каков-то окажется начальник отделения? Весь ее опыт общения с самыми разными начальниками не предвещал ничего хорошего. Ей, Наталье, совсем с ними не везло. Просто роковая какая-то проблема жизни.

Схема получалась каждый раз одна и та же — даже как-то скучно, как будто кто-то написал сценарий, раз и навсегда. Приходила Наташа служить в какую-нибудь контору — самой мелкой сошкой, секретаршей, делопроизводительницей или вроде того. И поначалу все вроде устраивалось неплохо. Работник она была старательный, внимательный, грамотный, к тому же и почерк у нее был фантастически красивый — для любой конторы просто клад. Держалась скромно, излучала доброжелательность и улыбки. Казалось, чего еще надо?

Ну, то есть улыбки расточались до поры до времени, потом они иссякали, поскольку достаточно быстро наступал момент, когда она удостаивалась внимания начальника конторы. Он принимался вызывать ее к себе, а то и сам брал привычку вертеться вокруг ее стола под разными предлогами. После чего ее начинали ненавидеть почти все коллеги женского пола, а таковых всегда было большинство. Норовили подстроить всякие гадости. И никакие улыбки и даже преувеличенные жесты дружелюбия и уважения к товаркам не помогали. Между тем через неделю-другую, максимум через месяц следовало начальственное приглашение в ресторан. А то и сразу домой, как правило, на чашку дефицитного растворимого кофе. И по неизменному совпадению — всегда в момент отсутствия в доме жены и прочих домочадцев.

Назад Дальше