Тот черный провал разделил Наташину жизнь пополам: в первой, до 23 лет, половине она была веселым, беззаботным ребенком. И даже став студенткой-отличницей Суриковского института, она все равно оставалась счастливейшим из детей. А потом — провал.
Что-то с ней произошло, какая-то личная драма или даже трагедия. Доктор Еропкин категорически отказывался обсуждать с ней произошедшее. Прямо сказал ей: если вы вспомните, то все может повториться. Опять рухнете туда же, в ту же пропасть, и во второй раз уж точно не выберетесь.
А потом с самим доктором случился инсульт. Его разбил паралич, и родственники сдали его в какой-то инвалидный дом; с тех пор медицина оставила Наталью в покое, наедине с собой.
Так что оставалось только строить предположения. По некоторым косвенным признакам Наталья догадывалась, что тогда, в 23 года, случилась с ней какая-то внезапная болезнь, возможно, беременность, как-то жутко прерванная. Или что-то в этом роде. Что-то такое произошло, что вызвало нервный срыв. Нет, не срыв даже, а потрясение, землетрясение, коллапс вселенной, падение в ту черную бездну, из которой она вынырнула каким-то чудом и, в общем-то, не до конца понятно, зачем.
Ведь выздоровление было относительным. Жить было нерадостно. Тускло было жить.
Из-за этой тусклости она совершенно сдвинулась на цвете. Это было единственное, что ее волновало: как свет раскладывается на составляющие. На цвета. На тысячи, миллионы оттенков. Вот они ее волновали. Какая-то великая тайна ей в них чудилась. И она искала ответ упорно и яростно, но никак не находила. Но в поиске был азарт.
Все остальное особого значения не имело. Наташа будто смотрела фильм о своей жизни: сидела где-то в кресле и наблюдала с не слишком большой степенью заинтересованности за развитием скучного сюжета и поворотами жизни героев. Посмотришь, посмотришь, а потом зевнешь и выключишь телевизор. Так, ничего себе фильмец. Смотреть можно. А можно и не смотреть.
До черного обвала она жила в Москве. Еропкин не советовал туда возвращаться, по его рекомендации она отправилась жить в город своего детства — в Рязань. Там обнаружилась одинокая тетка, которая сильно обрадовалась такому подарку судьбы. Племянница оказалась странноватой, даже не совсем нормальной, но это было даже лучше, больше еще оснований было проявлять заботу, руководить ею, командовать, спасать.
Откуда-то прибилась еще и одноклассница Ирка, дипломированная парикмахерша, с которой общего было совсем мало — ни про Тинторетто, ни про Питера Брейгеля-старшего, ни про Сезанна она слыхом не слыхивала. Но какая разница? Наташе было все равно. С Иркой было легко. Нетрудно угадать, когда надо засмеяться, а когда нахмуриться. А делать это надо было впопад — чтобы не приставали.
Но к самой Наташе приставали, и еще как — мужчины. Ирония, нет, даже издевательство судьбы заключалось в том, что болезнь, судя по всему, имела странное, необъяснимое последствие — Наташа стала чудовищно привлекательна для мужчин, особенно для уверенных в себе альфа-самцов. Неуверенные просто терялись в ее присутствии, конфузились, хотели провалиться сквозь землю, чуть ли не суицидальные мысли у них возникали. А уверенные мачо теряли голову через несколько минут, а то и секунд. И шли на штурм, не считаясь с последствиями.
Все это было крайне, чрезвычайно утомительно и однообразно. Ведь другим следствием болезни стало полное затухание либидо. Тем не менее мужское внимание поначалу вроде забавляло слегка, но очень скоро надоело — просто осточертело, если называть вещи своими именами.
Тетка любила вечерком под чашечку горячего чая посмотреть семейный фотоальбом, где полно было Наташиных детских и юношеских фотографий, родители ее обожали, просто культ в семье был, а потому и снимали, щелкали «ФЭДом» то и дело, не могли наглядеться на свою тростиночку-кровиночку. А она действительно была как тростиночка: хороша, очаровательна и была не лишена привлекательности и в шесть лет, и даже в угловатом подростковом возрасте. Но тонка была, несколько даже эфемерна, воздушна. Ноги были тоненькие, как палочки. С возрастом и, возможно, под влиянием жестокого гормонального лечения, Наташа явно прибавила в весе, щечки округлились, ноги и бедра, избавившись от болезненной худобы, раздались до оптимальных, классических параметров, появилась изящная грудь, а ведь соперницы в юности дразнили «плоскодонкой». В общем, Наталья вдруг обрела фигуру модели-манекенщицы. И походка изменилась, и жесты, в них появилась та бессознательная грация лани, которая и сама по себе завораживает мужчину. Но помимо всего этого: симметрии смуглого лица, больших миндалевидных зеленовато-карих глаз, — помимо всего этого объективно существующего, появилось в Наташе и еще какое-то неописуемое словами энергетическое излучение, сражавшее наповал. Был у нее какой-то взгляд вполоборота, в котором она совершенно не отдавала себе отчета — с чуть поднятыми, как будто удивленно, тонкими бровями, с грустной полуулыбкой. Какую-то секунду всего он и длился, но тому, кто его видел хоть раз, забыть его было невозможно — ни умному, ни глупому, ни альтруисту, ни сволочи последней. Никому.
Обретя такую магическую силу, сама Наташа утратила к противоположному полу всяческий интерес. Никаких проявлений влечения, ни сознательного, ни подсознательного. Они ей были в лучшем случае безразличны, а то и противны.
«Бодливой корове бог рога не дал… а небодливой дал — да они ей ни к чему, — говорила, вздыхая, тетушка. Ей вроде бы и нравилось, что Наташа может мстить за всех женщин «кобелям поганым» (видно, были у тетки свои к ним счеты в жизни), но потом она по этому же поводу стала расстраиваться. Ведь все хорошо в меру. Все-таки надо как-то свою жизнь устраивать. И жить на что-то надо. А то ведь тетка не вечная. На кого оставить сироту? Ведь братьев и сестер бог не дал, а родители поумирали рано, один за другим, во времена Наташиного черного забвения. Видно, не выдержали страданий любимой дочери, тем более что врачи твердили: надежды нет.
Сироте было теперь уже за сорок, хотя новые знакомые всегда давали ей тридцать три года — почему-то не меньше и не больше. Наташе же было безразлично, сколько ей лет на самом деле и на сколько она «тянет». Это Ирка мучилась, завидовала, говорила: «Эх, мне бы так молодо выглядеть… уж я бы показала жару!» «Какого жару?» — спрашивала Наташа. «Э-э! Жару! Тебе не понять…» — отвечала, качая головой, Ирка, а Наташа и не настаивала на ответе, ей было на самом деле наплевать.
А не наплевать ей было только на одно: на свет и тень, на цвет, на то, как они преломляются под ее рукой.
Часто она работала допоздна — за неимением холста писала просто на бумаге. Как всегда, раскладывала, соединяла невозможные оттенки. Это были черновики, случалось, не выдерживавшие утреннего взгляда. Но что-то удавалось нащупать иногда, куда-то продвинуться. К какой-то истине, она сама не знала, к какой. Иногда удавалось добыть холст, и надо было, наоборот, вставать на рассвете или вовсе не спать. И пользоваться моментом, чтобы воплотить нащупанное, проверить при дневном свете. Если хотя бы десятая часть черновых рисунков получала развитие, Наташа это считала великолепным результатом и долго потом пребывала в хорошем настроении. Но чаще бывало, что намеченное совершенно разочаровывало, Наташа боролась, закусив губу, с унынием и караулящей за углом депрессией.
В один из таких дней она совсем не ложилась, лихорадочно писала всю ночь карандашом и акварелью, а с раннего утра взяла большие кисти и принялась за масло. Ничего пока путного не выходило, хотя где-то рядом проглядывала, дразнила, маячила некая дрожащая, что-то обещающая перспектива! Это был день ее любимых, серо-голубых тонов, но именно они ей всего трудней давались. С ними существовала наибольшая опасность впасть в банальность, в повторы чужого опыта.
Но вот вроде появилась, забрезжила некая бледно-синяя надежда. Наташа была возбуждена, ходила, вернее, бегала вокруг холста, непричесанная, растрепанная, в старом, замызганном халате, специально предназначенном для таких болезненных процессов, и вовсе не годившемся для посторонних глаз. И вот надо же, именно в такой как раз день с утра пораньше кто-то позвонил в дверь квартиры. Эх, как жалела Наташа в такие моменты, что не владела матом! Она шла открывать и почти плакала от досады, что ее оторвали от холста, все настроение, все вдохновение испортили, скомкали, испоганили. За неимением более сильных выражений, поминала черта, его мать, других родственников и приятелей нечистого. И говорила сама себе: будь что будет — не стану переодеваться, пусть любуются, кто бы это ни был. Скорее всего, тетка, ну, в крайнем случае, Ирка. Эти переживут. Если же кто-то другой, менее близкий, почтальон, например, то пусть пеняет на себя, раз вздумал явиться к даме в такую рань без предупреждения.
Открыла дверь — за ней стоял участковый Мыскин. Стоял и, как обычно, смотрел в пол.
— Ну? — грозно сказала Наталья.
— Я пришел.
— Вижу. И дальше что?
— Выполняю распоряжение товарища Баюшкина.
— Какого еще Ба… Ах, Баюшкина, — опомнилась Наталья. — Ну ладно… собственно я…
— Рабочий день уже начался, — сказал участковый, — девять часов, ноль одна минута.
— Вот как… неужели уже так поздно? Никогда бы не подумала… Так вы для чего пришли? Выселять меня или позировать?
— Так точно!
— Так точно что?
— Пози… позицию… Позировать.
— У-у… Во дела… Я, честно говоря, уже и забыла думать… Ну, проходите тогда…
Участковый долго и тщательно вытирал ноги о коврик при входе, чего никогда не делал раньше, когда являлся в эту же квартиру как грозный представитель власти. Потом, стараясь не встретиться с Натальей взглядом, прошел в комнату и нелепо встал посредине.
— Сядьте, пожалуйста, вон на тот стул, у окна.
Мыскин какую-то секунду колебался, потом все-таки прошел к окну, уселся на стул…
— Чего вы так напрягаетесь? Я вас не съем… Может, стакан чаю налить?
Участковый энергично замотал головой: нет, чаю не надо.
— Ну, как знаете… а я себе налью, с вашего разрешения… потом возьму вот хороший такой лист… да вы расслабьтесь, расслабьтесь, вам же здесь придется довольно долго сидеть…
— Долго я не могу… у меня только двадцать семь минут…
— Ну, знаете, из-за двадцати семи минут не стоило и являться, — говорила Наталья, пытаясь скрыть облегчение от того, что этот человек сейчас уйдет, что неудачу можно будет объяснить тем, что времени не хватило.
— Ну да ладно, — бормотала она, — разве что для первого раза… примериться, что и как… Ну посмотрите на меня, в конце-то концов! Э-эх, ну что вы, в самом деле… Поднимите ему веки!
Участковый завертел головой, в поисках тех, кому было адресовано Наташино странное приказание. Видно, он ничему уже не удивился бы — даже если бы в квартире прятались Наташины сообщники, которые и в самом деле ринулись бы поднимать ему, советскому участковому, веки! Никого не обнаружил, но цель была достигнута: пока он осматривался, Наташа вполне успела разглядеть его глаза.
Наталья смотрела на сержанта и старалась скрыть свое разочарование. При утреннем свете он почему-то выглядел очень обыкновенно. «Урод, конечно, но ничего мистически зловещего… никакого Иеронима Босха, никакой потусторонней фиолетовости… неужели мне что-то причудилось в прошлый раз?» — раздосадованно думала Наталья.
Но не скажешь же такого человеку в лицо! Даже если попытаться облечь мысль в позитивную форму. «При ближайшем рассмотрении вы совсем не такой страшный, как я думала. Так что спасибо, можете больше не беспокоиться». Нет, невозможно!
Наталья кружила вокруг сержанта Мыскина, заходила то с одной стороны, то с другой, пытаясь вернуть поразивший ее образ, разглядеть в нем хотя бы часть того, что совсем недавно вызывало у нее такой восторг, но ничего не получалось, никаких особых оттенков багрового, темно-красного. Да и глаза, хотя, безусловно, очень странные, не казались более сокровенным открытием, от которого кровь в жилах стынет. Нет, они скорее были просто нелепы. «Может, карикатуру в цвете сделать? Смешную его сторону показать?» — мелькнула мысль.
Наталья поворачивала стул, на котором сидел участковый, изменяя угол, заставляла его вставать, снова садиться, менять позу. Задергивала занавеску, пробуя разную интенсивность освещения — ничто не помогало, ерунда какая-то, хоть плачь. «Разозлить его, что ли, может быть, поможет? Что бы ему такое сказать, чтобы он побагровел?» — подумала Наташа. Спросила:
— У вас на участке много тунеядцев?
Мыскин вздрогнул.
Покраснел слегка, замычал неразборчиво.
— Сколько, сколько? Не слышу.
— Один… то есть, одна…
— Одна? Это я, что ли? Единственная тунеядка на всю округу?
— Да…
Румянец становился заметнее.
Мыскин хотел что-то еще добавить, судя по напряженному лицу, важное. Но получалось только мычание какое-то.
— Что? Говорите отчетливее! А то я ничего не понимаю.
Мыскин сделал отчаянное усилие, выговорил:
— В прошлом месяце еще Вертиханов был, но умер от белой горячки. Теперь вот только вы… статистику портите… Но вообще… если товарищ Баюшкин… то ничего…
— Что, если Баюшкин — ничего?
— Ну, тунеядство…
— Что? Неужели товарищ Баюшкин не возражает против такого позорного социального явления, как тунеядство? От которого мы непременно должны избавиться по пути к коммунизму? А то ведь так и не успеем. Коммунизм уже наступит, а тунеядство еще будет не изжито? Какой ужас, страшно подумать!
— Нет, вообще — нет! — ринулся горячо защищать начальника Мыскин. — Но если вы… если товарищ Баюшкин…
И залился уже совсем краской, по-прежнему глядя в пол.
— Погодите, разъясните, правильно ли я понимаю… Значит, если товарищ Баюшкин А. Г. меня трахает, то я могу и тунеядкой побыть в этом случае? То есть это как бы облегчающее вину обстоятельство? — донимала Наталья бедного сержанта.
Кажется, того проняло наконец. Лицо стало-таки густо-свекольного цвета. Но все равно — ничего интересного. «Свет, наверно, не тот», — огорченно думала Наташа. Она подвинула стул, уселась рядом с участковым, стала гладить его по затылку. Затылок был странный, жесткий какой-то, точно обитый каким-то твердым материалом.
Желаемый эффект был вроде бы достигнут: от ласки милиционер еще более побагровел — настолько, что Наталья испугалась, не случится ли с ним удар. Но цвет все равно был не тот…
— Ничего у меня сегодня не выходит… — вздохнула она и пошла на кухню мыть кисти.
— Все, сеанс закончен, — крикнула она Мыскину. — Можете идти по своим делам.
Наташа мыла в тазу кисти, а из комнаты доносились какие-то странные звуки.
— Я говорю, можете идти, — крикнула Наташа еще раз. Но Мыскин все не уходил. «Чего он там», — раздраженно думала Наташа. Вернулась в комнату, с порога начала говорить:
— Слышите, я…
И остановилась как вкопанная.
Отвернув голову, чтобы уж точно не встретиться с ней взглядом, сержант быстро раздевался.
— Что вы делаете? Зачем! Не надо таких жертв сумасшедших, это же не ваша вина, что…
Но Мыскин уже скинул всю одежду. И результат явно превосходил все ожидания: сержанту было чем похвастаться. Причем теперь он смотрел в упор на Наталью своими безумными белесыми глазами, а рот его криво и страшно скалился.
— Смотрите, смотрите на меня! — верещал он своим утробным голосом.
Наталья бросила кисти в таз, всплеснула руками. Уселась на стул.
— О боже мой! У меня участковый — эксгибиционист! — бормотала она. — Только этого мне и не хватало…
Глава 3. Заговор жрецов
1
Это наивные обыватели думают, что КГБ — это на Лубянке. Или, строго говоря, на площади Дзержинского. На самом-то деле самая важная, самая могущественная часть Конторы находится прямо в Кремле — вход через Боровицкие ворота. То есть у Ульянова какой-то кабинетик символический и на Лубянке имелся, но главное его логово было здесь. Кабинет не таких размеров, конечно, как у секретарей ЦК, но тоже ничего себе — не меньше, чем у министра. А чем Девятое управление не министерство? Народу работает — если со спецполком считать да с комендатурами — тьма-тьмущая. И не только оперативные сотрудники, но и технари, и всякий вспомогательный состав. И врачи, и инженеры, и шоферы. Не говоря уже о прислуге и каких-то вовсе загадочных людях, о чьих обязанностях лучше не вспоминать. И среди отделов и подразделений — самый страшный и загадочный — спецотдел. Про его существование Софрончук, кстати, случайно узнал, ему, вообще-то, об этом знать не положено. Так что лучше не вдаваться и не задумываться. А то еще выдашь себя каким-нибудь образом.
А по реальной власти и влиянию далеко не всякий министр с Ульяновым сравнится. Разве что обороны и внутренних дел, да еще, конечно, председатель Комитета, тот вроде как Ульянову — прямой начальник. Но в том-то и дело, что — начальник скорее номинальный. Или, скажем так, не постоянный. Когда начальник, а когда — и нет. Сложно даже словами объяснить. Софрончук это начал понимать на каком-то интуитивном уровне, только проработав в системе лет двадцать, да и то благодаря тому, что выдалось прикрепленным у предыдущего Генерального послужить. Вот тогда и узнал он, что, оказывается, начальник «девятки» — лицо в большинстве случаев более доверенное, более близкое к Генеральному, чем председатель КГБ. На том же примерно уровне, как управделами ЦК, который всем добром партийным командует. Бывают ситуации, когда начальник «девятки» может фактически председателя снять! А вот наоборот — едва ли… Хотя, с другой стороны, когда Генеральный меняется, вся верхушка «девятки» тут же превращается как бы в ненадежных, опасных людей, и тогда уже скорее председатель занимается их удалением и трудоустройством. Консультируясь, разумеется, с новым Генеральным, а иногда и с его женой.