Сладкая отрава унижений - Анна Матвеева


Мне нужно было успеть в редакцию к одиннадцати.

В эту пору машин на улицах мало: ранние граждане уже добрались до места, а поздние еще только вставали, умывались, одевались и совершали сопутствующие действия. Вот почему я не опоздала даже на минуту.

Редактор обругал одну мою статью и расхвалил другую, что могло бы в сумме дало ноль, кабы речь шла о математике. Мы быстренько перекурили с фотографом, и я снова пошла на улицу. Уселась за руль, запустила двигатель, тронулась. Тут мне и показалось, что с моей машиной, которую я зову “Принцесса”, что-то не так. (Надо уточнить, что в машинах я совершенно не разбираюсь, то есть не знаю, как они в точности устроены, но всегда чувствую, если с Принцессой что-нибудь не так.)

— Извините, — сказала я копошившемуся рядом с соседней “девяткой” мужичку, — по-моему, у меня что-то не в порядке.

При этом я, естественно, показывала на Принцессу, иначе мои слова можно было бы истолковать другим способом.

Мужичок серьезно обошел Принцессу кругом, присел на корточки, потом резко встал и сказал:

— Глушитель у вас отваливается. Можете поехать до дому, но тихонечко. Объезжайте ямки и ухабы. А потом попросите кого-нибудь приделать его обратно.

Бедная Принцесса! Мы с ней аккуратно поехали домой, объезжая ямки и ухабы.

На углу Егорова и Кантария Принцессу неожиданно подбросило, и я с ужасом услышала ее жуткий и жалобный вопль. Прямо под этот вопль мы доехали до ближайшего двора, свернули туда и остановились.

Я открыла окна и вздохнула. Мне не хотелось никого просить о помощи, мне хотелось сидеть в этом дворе вдвоем с Принцессой и курить в окно.

Этот двор... Сентябрь сделал его почти что красивым. Мертвые листики покрыли землю множеством дружелюбных ладошек, сквозь полуголые ветви берез проглядывалось голубоглазое небо. Любуясь двором, я вдруг вспомнила, что бывала в нем раньше — и ведь много раз! Причудливо устроена человеческая память — то место, где переживались сильные и многообразные чувства, засыпано совершенно другими переживаниями. Будто бы это не переживания, а листья.

Правда, до этого двора было еще кое-что. До того, как мы трое появились в этом дворе, было еще много чего.

Как же быстро мы распили этот город, разделили его на троих, будто фальшивое белое вино из киосков нашей юности...

Если хочешь, Принцесса, я расскажу тебе все, как было — с самого начала.

***

Лето Две Восьмерки. 1988 год. Мы — шестнадцатилетние школьницы, на три месяца застрявшие между девятым и десятым классом. С Зиной Уныньевой я дружила давно, а Нину Пиратову мы узнали только что — она была из параллельного, из “ашников”, которых мы, “бэшники” не очень-то уважали. Но Нина сразу же прибилась к нам, как только мы трое встретились на медицинских занятиях. Принцесса, знаешь ли ты, что такое “Учебно-Производственный Комбинат”? В советские времена, самый хвостик которых мы застали в школьные годы, считалось, что школьники должны овладевать навыками какой-то профессии еще во время своей среднестатистической учебы. Выбор был широк — машинопись, дошкольное воспитание, ЭВМ, но мы трое встретились на основах медицинских знаний. Нина собиралась поступать в мед, Зина всегда любила практичные решения, а мне просто было лень думать, и я поставила подпись на листочке с буквами “ОМЗ”.

И вот мы, в белых халатах и косынках (у Нины, впрочем, была докторская шапочка — я же говорю, она серьезно думала о будущем), сидим на занятиях в классе, заставленном скелетами, костями, завешанном жутковатыми плакатами, и еще что-то странное и неприятное плавает в баночках на подоконнике.

— Да, девочки, да, — говорит Раиса Робертовна, крашеная блондинка в яркой кофточке, наш медицинский наставник. Почему-то Раиса Робертовна упорно называла класс девочками, хотя среди нас были и мальчики — правда, немного странные, но все же несомненные мальчики. — Очень хорошо, что вы выбрали для себя эту сложную и мужественную профессию. За время учебы я свожу вас и на операцию, и в морг, и в анатомический музей, и, конечно, у нас будет разнообразнейшая практика в самых замечательных больницах города.

Зина шепчет мне:

— Верка, мы с тобой лжемедики. Засланные агенты, ряженные в халаты и косынки. Мы не хотим в замечательные больницы города!

Впереди сидящая Пиратова беззвучно смеется, это видно по тому, как приподнимаются обтянутые белой тканью плечи.

Ты, Принцесса, наверное, не помнишь Пиратову — она ведь уехала за полгода до того, как ты у меня появилась. Но про то, как она уехала, я тебе потом расскажу. А тогда, в двухвосьмерочном, дважды бесконечном году, она была знаешь какая? Она все время почти смеялась, Нина Пиратова, она была веселая, как синичка, пухлая и белобрысая. Еще она картавила совершенно по-французски и обижалась, когда мы ее передразнивали с этой ее картавостью.

А Зину Уныньеву ты, может быть, помнишь — месяца два назад мы с тобой подобрали на улице высокую тетеньку с печальной верхней губой и с девочкой за руку, помнишь? Это вот и была Зина Уныньева.

Так втроем мы и учились медицине раз в неделю — Добродеева, Пиратова и Уныньева. Пиратова аккуратнейшим образом посещала занятия, а мы с Зиной постоянно прогуливали. Однажды прогуляли три недели подряд — два раза именно прогуляли, а на третий — посетили кинотеатр. Шел японский фильм “Легенда о Нарайяме”, шокировавший наши девственные умы.

На четвертое занятие мы все-таки явились. Повязали на головы мятые косынки и предстали под блекло-голубые очи Раисы Робертовны.

— Девочки, — ласково сказала Раиса Робертовна, обдав нас крепким запахом рижских духов “Альянс”, — где вы были?

— Мы болели, — соврала Уныньева.

— Девочки, ну нельзя же так халатно относиться к собственному здоровью!

У добрейшей Раисы Робертовны даже сомнений не возникло в том, что мы говорим неправду. После занятия она оставила нас в классе и долго рассказывала о радикальных методах борьбы с простудой. Я запомнила только, что при простуде обязательно нужно пить кисель. Почему-то.

Раиса Робертовна сдержала свое слово: мы посещали все медицинские учреждения подряд — помню вскрытие в областном морге, слова патанатома, что у каждого свой спил (и жуткие звуки при распиливании черепа), синие буквы Д-У-С-Я на пальцах мертвой женщины, равнодушное лицо ассистентки, наматывающей кишки на руку. Помню десятки разных больниц, отделений, операций, манипуляций...

Однажды кто-то притащил на занятие котенка.

— Раиса Робертовна, это мальчик или девочка?

После недолгого осмотра пищащего пациента был вынесен окончательный диагноз:

— Да, девочки, это самец.

Маленький пушистый самец уснул на руках Уныньевой, вечного борца за право держать животных в своей квартире.

В конце года был экзамен. Я его никогда не забуду — даже если захочу.

— Верочка, — ласково спросила Раиса Робертовна, за спиной у которой возвышалась Уныньева и гораздо хуже видная Пиратова, — вот бывают горячие компрессы, да?

— Да, — неуверенно согласилась я (Пиратова с Уныньевой приседали за спиной у Робертовны, чтобы настроить меня на рабочий лад).

— А вот холодные компрессы, Верочка, они ведь тоже бывают, Верочка, да?

Раиса Робертовна заглядывала мне в глаза с тоскливой мольбой.

— Ну да, — еще более неуверенно сказала я, и учительница облегченно выдохнула.

— Пять, Верочка, можешь идти.

Пиратова чуть не упала, приседаючи.

Подоспело лето. Совершенно неожиданно для всех. Раиса Робертовна собрала нас на прощальное занятие и предложила пять больниц на выбор. Во имя летней практики мы должны были санитарками оттрубить целых два месяца.

— Нам туда, где можно втроем работать, — Пиратова всегда умела выразить мысль точно, не утомляя собеседника ненужными подробностями.

Так мы попали в детскую многопрофильную больницу номер три. Зина ходила на практику пешком, а нам с Пиратовой было очень удобно туда ездить — мы садились в желтый автобус-вонючку возле кинотеатра, и через три остановки уже было видно двухэтажное задрипанное здание. Там мы работали на ставках гардеробщиц и санитарки-ванщицы (эта досталась Пиратовой). У санитарки-ванщицы ставка была больше на пять рублей, поэтому мы с Зиной постоянно обсуждали эту дискриминацию, в результате чего у меня даже родилось поэтическое произведение:

Пиратова — ванщица с опытом, Прекрасна, юна и стройна. Не с плачем, но с радостным хохотом Больного купает она.

Пиратова серьезно попросила переписать для нее это четверостишие, и потом по ее шевелящимся губам и старательным морщинам на лбу я поняла, что она заучивает его на память.

Больных мы, конечно же, не купали — нам досталась гораздо менее ответственная работа на кухне.

Просторное светлое помещение, пожалуй, наименее занюханное из всех больничных. Столовая с натужно-радостной росписью по стенам, призванной веселить маленьких пациентов, но на деле пугавшая их — я лично видела, как трехлетний малыш забился в истерике, показывая пальчушкой на кровожадную ухмылку лисички-сестрички подозрительно розового цвета.

Из столовой, заставленной тонконогими столиками и псевдохохломскими стульчиками, дверь вела в кухню, где мы и проводили основную часть практических занятий. Три гигантских раковины стояли, тесно прижавшись друг к другу, и почти так же тесно за ними стояли мы — Уныньева ополаскивала грязную посуду в растворе соды, Пиратова — хлорировала, а мне, как самой хитрой, досталась наиболее приятная часть работы — я промывала почти чистые тарелки и ложки под проточной водой.

— Эта Добродеева всегда хорошо устроится, — ворчала Уныньева, опуская руки в жирную воду, полную ошметков и слизи, — она всегда, вот увидишь, Пиратова, она всегда, всю жизнь будет при проточной воде!

Пиратовой пришлось хуже всех — хлорный запах настолько сильно впитывался в кожу, что на обратном пути в автобусе пассажиры отшатывались в сторону — тем самым мы легко (за пиратовский счет) могли обеспечить себе место для стояния и даже сидения.

Помимо мытья посуды в наши обязанности входила уборка со столов и обработка ветоши. Ветошь — это всякие там тряпки, обрывки — мы их кипятили в специальной посуде, а словом “ветошь” охотно называли друг друга.

Надо сказать, что многопрофильная детская больница номер три взяла на практику не только нас: старательная Раиса Робертовна устроила сюда санитарами еще двух мальчиков из группы. Одного звали Алеша Сидоров — такой обычный Алеша, чуть более скромный, чем надо, но при встречах с нами он вел себя прилично, не возникал понапрасну. Зато второй мальчик — это было нечто.

Я очень хорошо помню, как Раиса Робертовна представила его классу — он учился вначале на каком-то другом отделении, и пришел к медикам с опозданием на месяц.

— Вот, девочки, это Игореша Собачков, — сказала Раиса Робертовна, подталкивая в спину худого, как кочерга, юношу с неприятно острыми чертами лица и характерными подростковыми усами-волосами под носом.

— О, ужас, — громко прошептала Уныньева, и ранимый Собачков ненавистно глянул в нашу сторону. В тот самый момент, когда Уныньева вышептывала легкомысленные слова, мы с Пиратовой синхронно улыбнулись. Так что Собачков невзлюбил нас сразу.

Настоящая фамилия его была Слободчиков, но особенности речи Раисы Робертовны раз и навсегда превратили его в Собачкова.

Так вот, этот самый Собачков просто не давал нам никакой жизни. Он являлся на кухню в любое удобное для него время и нагло хватал чистые тарелки из шкафчиков. При этом вел себя так, будто нас на кухне нет, и это не мы, а он работает тут сразу за троих.

Однажды утром мы с Уныньевой пошли выливать помои (еще одна увлекательная обязанность, о которой я забыла сказать), причем ведро слегка расплескивалось, потому что Уныньева на одиннадцать сантиметров выше меня, и бабки-гардеробщицы говорили: одна высокая, другая — низенькая, это вот слово “низенькая”, оно меня просто убивало, тем более что во мне было 165 см, не так уж и плохо! Так вот, пока мы выносили бледно-розовые помои, Собачков вновь явился на кухню, нахально схватил веник, воспользовавшись одиночеством Пиратовой, и унес этот самый веник восвояси, лишив нас довольно нужного трудового инструмента.

— Что ж, — философски заметила я, — мы дождемся своего часа. Отольются собаке кошечьи слезы!

Долго ждать своего часа нам не пришлось — уже через пятнадцать минут прибыл Собачков и начал хватать чистые тарелки со стола.

— Собачков, — ласково сказала Уныньева, — надо ведь спрашивать...

— Обойдешься.

У меня в руке был стакан с водой, и я начала тихонько опрыскивать Собачкова сзади. Он развернулся, схватил другой стакан, моментально наполнил его водой и кинул в меня! Стакан разбился о стену, Пиратова сбежала в подсобное помещение, а Уныньева завизжала. Я, еле успевшая отскочить в сторону, вскипела яростью и кинула в Собачкова вчерашнюю котлетку. Котлетка попала прямо в глаз врагу.

— Ну вот, — крикнула Уныньева, — а говоришь, нет спортивных способностей!

— Дрянь противная! — кричал Собачков, отлепляя котлеткины кусочки, плотно залепившие верхнюю часть лица. — Тварь законченная! Я доведу это до сведения Раисы Робертовны!

И довел ведь, стукачок! Раиса Робертовна молча выслушала обиженные слова Собачкова и наши защитные речи, после чего сказала:

— Девочки, не обижайтесь на Игорешу. Это у него гормональное. Он превращается в мужчину, и от этого нервничает.

Собачков чуть не задохнулся от ее слов. И потом уже всегда делал вид, что нас вообще не существует, а мы кричали ему при встрече:

— Играй, гормон!

В общем, Принцесса, то было самое лучшее время в нашей тройной жизни. Мы сдружились, как казалось, навсегда. Поедая бутерброды с докторской колбасой, мы сплотились настолько, что разъединить наш медицинский союз было практически невозможно. Мы были будто три мушкетера, три толстяка, три медведя, три поросенка, три танкиста — три веселых друга или трое в лодке, не считая Собачкова.

Тогда, в 1988-м, только начинались всякие свежие дыхания — и многие из наших знакомых ходили на рок-концерты, вступали в какие-то фан-клубы. Мы тоже создали фан-клуб Евгения Ивановича Чазова, тогдашнего медицинского министра, и с деловитым видом носили на груди самодельные значки с чазовской фотографией. Нам было весело и гордо от своей нетривиальности.

А потом начались тривиальности.

Как-то утром Пиратова пришла на работу с горящим глазом, задумчиво выбросила нужную ветошь в мусорное ведро и даже не заметила купленную Уныньевой газировку “Ягодка”.

— Заболела, что ли? — спросила я.

— Нет, девочки. Просто мы идем вечером на концерт.

Пиратова назвала группу, концерт которой мы должны были посетить. Название было очень известным — в “Союзпечати” даже продавались календарики с групповыми портретами.

— Заметьте, идем не просто так, а по контрамаркам.

Оказалось, что Пиратовский двоюродный брат знаком со звукооператором этой группы. И милостиво пригласил нас всех, втроем.

Мы решили пойти в медицинских халатах и со значками Чазова на груди. Но на деле никто не решился на такой шаг — и мы с Уныньевой даже не узнали Пиратову, нарядившуюся в юбку цвета молодого лимона и модную футболку с прорезями на плечах. Пиратова красиво уложила волосы и накрасилась помадой актуального оттенка “цикламен”. Я перевела взгляд на Уныньеву — она тоже была ничего себе в короткой юбчишке (решиться на которую можно только в шестнадцать лет) и романтической блузе с бантом (явно из маминого гардероба). На мне были джинсы старшей сестры, аккуратно подогнанные и оттого лучше всяких юбок, и голубая футболка с иностранными надписями.

Концерт проходил в здании с имбецильным названием “Дворец молодежи”, и мы подошли к нему не как-нибудь, а с заднего входа! Здесь уже стояли и курили несколько староватых, на наш взгляд, девиц лет двадцати трех. Девицы оглядывали нас с интересом и усмешками, а мы независимо осматривались по сторонам в поисках Пиратовского брата. Его все не было, зато мимо прошел какой-то очень неземной человек в длинной рубахе и с бородой.

— Это их директор, — шепотом пояснила Пиратова.

— Нина, сюда, сюда, — нетерпеливо крикнул кто-то из открытых дверей. Мы быстро пошли на голос и увидели блестящие очки Нинкиного брата. Он одобрительно глянул на высокую Уныньеву и с меньшим интересом на меня, потом загадочно сверкнул очками:

— Контрамарок только две.

— Ты что, Стасик, — заволновалась Пиратова, — ты же обещал.

— Ладно, — мужественно сказала я, — у меня в принципе есть тут дело недалеко.

— Нет уж, — непреклонность Уныньевой всегда была самой заметной чертой ее характера. — Или все, или никто.

— Ну, решайте, — пиратовскому брату надоело ждать, хотя он все еще с удовольствием рассматривал породистые ноги Уныньевой.

Я вздохнула и чуть не поперхнулась своим вздохом — прямо напротив меня стоял Он.

Борис Суршильский.

***

Борис Суршильский смотрел не на Уныньевские ноги и даже не на белые волосы Пиратовой, он смотрел мне в глаза. Все остальные уже давно замолчали, оказывается, только мы, увлеченные спором, не заметили появления Самого Главного на этом празднике человека — солиста Группы, который еще играл на гитарах, а когда не пел — на саксофоне и флейте.

Я до сих пор считаю духовые инструменты чрезвычайно волнующими. Звуки, рожденные силой дыхания — как это странно и как прекрасно! По сей день самый вид гобоя (или пусть даже тубы) беспокоит меня, как обещание любви или вина...

А уж тогда — у каждой девицы наших (плюс-минус пять) лет на стене висели портреты Бориса Суршильского, нахмуренно дующего в мелкую, но золотую пропасть саксофона, или прижавшего гитару к чреслам, или просто склонившего голову набок перед микрофоном. Он, конечно же, был писаный красавец — черноокий и невозможный... Он, конечно же, носил черную одежду и курил так, что умереть можно было.

И тогда, в служебном предбаннике Дворца молодежи, он тоже курил, выдыхая дымные спиральки прямо в плакатик “Курить воспрещается”. И, повторюсь, (ибо меня по сей день согревает это воспоминание), Борис Суршильский смотрел на меня.

Дальше