Зима в раю - Елена Арсеньева 22 стр.


Однако он не дрогнул, зато прищур синих глаз сделался острее:

– Врозь пойдем – ты впереди, а я за тобой. И… берегись, девка, со мной шутки вышучивать, не то словишь в бок перышко, я тебе верно говорю!

– Что? – удивилась Лелька. – Перышко? Правда, что ли?

– Неужели! – опасно ощерился Верин… Нет, не Верин, а Мурзик, и это чисто энское словцо, которое всегда коробило Лельку, теперь вдруг показалось ей необычайно возбуждающим.

Сердце заколотилось в горле.

– А ну как и впрямь прирежет? – пробормотала она тихонько себе под нос. В последнее время образовалась у нее такая привычка – беседовать с собой… привычка, говорят, свойственная лишь сумасшедшим, одиноким или вовсе уж старикам… А впрочем, она давно уж спятила, иначе не жила бы той жизнью, которой живет, не играла бы в те игры, в которые играет. И разве она не одинока, и разве каждый год, ею прожитый, не идет за три года обыкновенной человеческой жизни, так что ей сейчас отнюдь не двадцать пять, а все семьдесят пять, а разве это не старость?

Лелька свернула в проулок, выбрав самую короткую дорогу к своему дому. Шла как могла быстро, насторожившись, но Мурзик не отставал, двигался след в след. Порой Лелька ощущала его жаркое дыхание чуть ли не у самого своего уха и была почти уверена: обернись она, около ее глаз блеснет лезвие хулиганского ножа. Взгляд его так упорно липнул к ее белевшим в сумерках ногам, что она чувствовала его, как прикосновение.

Наконец впереди показались очертания бывшей Варвариной часовни, на крыше которой уже вылезло молоденькое деревце. Сейчас, на фоне звездного неба, треплемое ветром, оно выглядело жутко: словно скрюченная рука скелета, погребенного в часовне, пробила свод и взывала к небесам не с мольбой, а с проклятьем.

Лелька привычно протопала мимо, но сзади окликнули:

– Погоди-ка.

– Что?

– Зачем сюда? – спросил Мурзик.

В самом деле растерянно спросил или почудилось?

– Что? – не поняла Лелька.

– Сюда зачем привела?

– Да я тут рядом живу, я ж тебе говорила.

– Ну верно, я забыл.

Лелька двинулась было вперед, но, не слыша сзади шагов, приостановилась, оглянулась:

– Ну, чего стал? Раздумал?

– Сейчас.

Мурзик смотрел на часовню. Лица его не было видно.

– Ты здесь бывал, что ли, когда-то? – догадалась Лелька.

– Бывал.

– Венчался небось? – хохотнула она. – Хотя что я говорю, в часовне ж не венчали, только отпевали.

– Здесь служила одна девушка. Верка-монашка ее звали, – пробормотал Мурзик, словно про себя.

– И что? Ты эту монашку, что ли… – начала Лелька вопрос с привычной прямотой – и ахнула, потому что Мурзик стремительным движением оказался рядом, сгреб горстью пальтишко на груди, подтащил к себе – так, что Лелькины ноги оторвались от земли. Пахнуло «Тройным одеколоном» и смертью:

– Молчи. Поняла?! Молчи!

Лелька с силой вырвалась, поскользнулась, чуть не упала.

А ведь это уже не игра…

По-хорошему, сейчас влепить бы ему пощечину, повернуться и уйти. Нет, после пощечины уйти не удастся: как раз и получишь ножом под дых. Она чувствовала, что Мурзик вдруг перестал владеть собой.

Ту историю Лелька знала от дяди Гриши. Она и стала причиной того, что отца ее убили, а дядю Гришу изувечили на всю жизнь. И теперь, спустя более двадцати лет, эта история едва не стала причиной Лелькиной смерти.

Ну и ну, видно, крепко когда-то зацепила его Верка-монашка, если при одном ее имени вышколенный зверь снова стал зверем диким.

А как бы хорошо – удар, короткий приступ боли – и больше ничего, и все беды и заботы разом кончились!

Нет, еще рано. Разве бросишь Гошку одного? Одному ему не справиться. И няня ждет, когда Лелечка вернется и заберет от угрюмой соседки…

– Ну ладно, ты что, с ума сошел? – миролюбиво проворковала Лелька. – Молчу, молчу! Пошли?

А вдруг он сейчас развернется и уйдет?

Если уйдет – все пропало. Все напрасно! Все годы позора и унижений – псу под хвост. Гошка не простит ей никогда. И дядя Гриша. И няня не простит. И папа с мамой, которые смотрят на нее сейчас с небес.

– Пошли, миленок, ну ты что? – проворковала Лелька самым умильным голоском и прильнула к Мурзику. – Я молчу, молчу, больше ни словечка не скажу. Пошли, а? Истомил девку… – И скользнула ловкой рукой под полу его пальто чуть ниже пояса.

Ну какой мужчина устоит?

Вот вошли в дом, вот осмотрелись, выпили водки из бутылки, которую Мурзик вынул из кармана – ну да, это была именно водка, а не какое-нибудь сладенькое вино, с которым прилично являться к даме. Закусили ядреным огурчиком, который Лелька споро нарезала. Некоторые гости приносили конфеты – но какие конфеты мог принести Мурзик, сормовский потаскун?!

Потом он пустил в ход руки. С кофточки так и полетели пуговки; юбку с Лельки он стащил одним рывком, только треск пошел; бельишко и чулки баснословной цены тоже порвал. Другому Лелька уже прошлась бы ногтями по роже и в два счета выгнала вон, выкинув вслед его собственное снятое барахло… а то еще и не выкинула бы, а наутро снесла знакомому барыге – все доход, а обобранный небось не пожалуется, никто не смел жаловаться. Но здесь она поостереглась. Да уже и не хотелось кусаться, царапаться, браниться. И выплясывать камаринскую под мужиком, изощряться в распутстве – тоже не хотелось. Замерла, раскинулась, всем телом ловя прежде не испытанное… Что это? Никогда раньше такого… Неужели мужчины чувствуют то же? Так вот что значило исступленное дыхание всех тех, кого принимало ее тело, для кого старалось… Вот что значили прерывистые стоны, крики, всхлипывания… Но кто тут сейчас стонет, задыхается, вскрикивает, всхлипывает? Да она же сама!

Это она стонет от счастья, это она замерла в объятиях случайного мужчины… нет, врага! Она прильнула лицом к его плечу, рассыпала по его груди мелкую дробь поцелуев, обвила за шею, прижалась так, что в какой-то миг почудилось – слилась с ним всем телом, всем существом своим!

Мурзик зевнул равнодушно, размыкая объятия и сползая с ее тела:

– И что? И это все? Да ну… А плели-то про тебя! Ох и горазды врать мужики! Таких у меня знаешь сколько было-перебыло. Таких, как ты, на любом углу сыщешь. Я-то думал – ты огонь, а ты – тесто, бабье тесто, только и всего. Кошка драная – под шейкой почесали, она и замурлыкала. Нет, к таким я больше не ходок! По-хорошему, расквасить бы тебе рыло… Ладно, пожалею, не стану бить. Но ты смотри, сучонка: сболтнешь, что я у тебя был, – в две минуты выкатишься из города, как нетрудовой, разложившийся, общественно вредный элемент. И не стокилометровую тебе прописку определим – в Унжлаг полетишь, как перышко, легче легкого. Слышала небось про такой? Конечно, слышала… Вот так-то! Хочешь жить – молчи. А то разве чиркнуть тебя по горлу финочкой, чтоб уж наверняка заткнулась? Нет, вдруг видел кто, как я сюда шел… Донесут еще…

Мурзик рассуждал сам с собой, одеваясь, застегиваясь, приглаживая волосы перед маленьким круглым зеркальцем в металлической оправе.

Лелька лежала, раскинувшись, недвижимо, даже прикрыться не позаботилась. Голое тело отходило от внутреннего жара, которым только что горело, и начинало зябнуть. Но она терпела, не тянула на себя простынку.

Неужели не оглянется? Неужели, увидев, как она лежит со ждуще раскинутыми ногами, не взволнуется, не вернется? Неужели это все, неужели ей больше подобного не испытать?

Нет. Мурзик – впрочем, это уже был Верин, осторожный, брезгливый Верин, который только что опоганился со случайной проституткой и теперь спешил забыть об этом, – вышел, даже не оглянувшись.

Лелька прижала руку ко рту, чтобы не опозориться – не крикнуть, не позвать. Кое-как, мучительно сглотнув, подавила сухое рыдание.

Потом заставила себя встать с кровати, побрела к керосинке – надо согреть воды и помыться. По пути окинула взглядом стол и комод. Либо на столе, либо на комоде ее «гости» всегда оставляли деньги. Кто больше, кто меньше. Чья пачечка была толще, чья тоньше.

Верин не оставил ничего. Ни рубля, ни копейки! И бутылку недопитую газетной пробкой заткнул, с собой унес! Ладно, хоть остатки огурцов не прибрал…

Ах ты, стебарь сормовский, сразу видно, кем ты был! Обирал гулящих девок. Кот! Котяра презренный!

– Не угодила я тебе? – с циничной ухмылкой спросила Лелька, глядя на захлопнувшуюся дверь. – И ладно. Зато ты мне угодил. И коли ты мне заплатить за труды не пожелал, то я тебе – заплатила. Всем, чем могла!

* * *

Да, в сознании людей еще слишком много пережитков прошлого, следов старого мира, размышляла Оля. И чем старше человек, тем сильнее засорено его сознание. Взрослые цепляются за обломки былого, словно голодный – за плесневелый кусок хлеба. А плесневелая труха вокруг так и разлетается, так и забивает ноздри, так и отравляет тех, кто рядом. Воспоминания о прошлом столь же опасны, как религия.

Все эти храмы… Уродливое нагромождение помпезных, ложных красивостей. К счастью, в Энске сейчас уже много храмов или разрушены, или закрыты. Но все равно их до сих пор слишком много. По-хорошему, разобрать бы их по кирпичику, а все кирпичи вывезти в Заречную часть, где продолжает строиться автомобильный гигант, равного которому, конечно, нет и никогда не будет во всем мире. Автомобили, которые там выпускаются, самые быстрые, самые красивые в мире! Тут нет и не может быть никаких сомнений! Всякие замшелые американские Форды и прочие фабриканты, угнетатели пролетариата, наводнившие мир некачественной продукцией, которая, конечно же, ломается на каждом шагу (а разве могут быть хороши автомобили, сделанные руками измученных рабочих, ненавидящих свой подневольный, плохо оплачиваемый труд?), – все они дохнут от зависти, видя новые советские автомобили, выпущенные в Энске!

Все эти храмы… Уродливое нагромождение помпезных, ложных красивостей. К счастью, в Энске сейчас уже много храмов или разрушены, или закрыты. Но все равно их до сих пор слишком много. По-хорошему, разобрать бы их по кирпичику, а все кирпичи вывезти в Заречную часть, где продолжает строиться автомобильный гигант, равного которому, конечно, нет и никогда не будет во всем мире. Автомобили, которые там выпускаются, самые быстрые, самые красивые в мире! Тут нет и не может быть никаких сомнений! Всякие замшелые американские Форды и прочие фабриканты, угнетатели пролетариата, наводнившие мир некачественной продукцией, которая, конечно же, ломается на каждом шагу (а разве могут быть хороши автомобили, сделанные руками измученных рабочих, ненавидящих свой подневольный, плохо оплачиваемый труд?), – все они дохнут от зависти, видя новые советские автомобили, выпущенные в Энске!

Конечно, нельзя отрицать, что для разработки знаменитой энской «эмки» были использованы образцы «Ford Motor Company», но, с другой стороны, и нынешняя Россия родилась на территории России старой, а ведь это принципиально иное государство. Так и «эмка» – принципиально новый автомобиль.

Как бы хотела Ольга Аксакова оказаться в числе тех, кто причастен к свершению исторического процесса! Как бы она хотела жить в землянке, своими руками копать котлованы для будущих цехов, возводить их стены, а потом встать к станку и своими руками выточить какую-нибудь основную деталь будущего автомобиля – ну, там, карданный вал или лучше подвеску, модернизированную, приспособленную для российских дорог… Эх, если бы не дед, мама и дядя Шура, которые ее чуть ли не силком заставили закончить школу и поступить в университет (домострой какой-то, честное слово!), она прямиком ринулась бы на автозавод сразу после седьмого класса. Причем среди ее друзей и однокурсников почти все были такие же несчастные отпрыски интеллигентных семей. Счастливчиками считались те, кто успел потрудиться на строительстве автозавода, закончить рабфак – а потом прийти в университет без экзаменов, по особым спискам. Оля, конечно, сдавала сначала на аттестат, потом вступительные экзамены, мучилась, учила, зубрила, как проклятая…

– Ну почему я родилась в такой несознательной семье?! – воскликнула она как-то раз в полном отчаянии. – Все порядочные люди в наше время сначала идут на производство, учатся на рабфаке, а вы меня держите дома, словно елочную игрушку, ватой обернутую!

– А по-моему, непорядочно быть зачисленным в университет, не имея ни знаний, ни желания учиться, – отрезал дядя Шура. – Ваши рабфаковцы плевать хотели на образование – им нужны только дипломы и звания, они будут брать глоткой и партбилетом, из них никогда не выйдет порядочных педагогов и специалистов, они ринутся на руководящие посты, будут вас погонять, а вы, истинные интеллигенты, станете вкалывать в школах и воспитывать детей.

Оля от такого выпада просто онемела. Кто так говорит? Советский журналист? Ведущий репортер «Энской правды»? Так вот какого мнения дядя о советском рабочем образовании!

– А между прочим, Шурик, это не так и плохо, – сказала вдруг мама. – Пусть лучше так, чем наоборот. По крайней мере, у нас будет надежда, что новое поколение будут обучать образованные люди, а не… с позволения сказать, кухаркины дети, которые без ошибок-то и писать не умеют.

– Не умеют – оно бы полбеды, – фыркнул дед. – Главное – не хотят!

Услышав полные нескрываемого презрения реплики, Оля так и ахнула. В ту минуту она поняла, что живет среди затаившихся врагов народа. Нет, ну не столь категорично, конечно… скажем, среди «шатающихся», среди потенциальных врагов. И все же – самые близкие, самые родные люди ей абсолютны чужды классово. Лишенцы какие-то, честное слово!

У нее в семье – совсем как в рассказах писателя Шолохова о Гражданской войне! Там брат видел врага в брате. А здесь дочь видит врага в матери, в дяде и дедушке.

Какой кошмар… Ну и что же ей теперь делать?!

Спроси она кого-то из своих друзей (например, того же Кольку Монахина, который теперь тоже учился в университете и даже стал комсоргом курса), что делать, ее за руку отвели бы в НКВД – написать заявление на родственников. Нет, сначала заставили бы отмежеваться от них, а потом подать заявление на затаившихся врагов. Может быть, даже заговорили бы о перемене фамилии, а то и имени. И назвалась бы она, к примеру, Виленой или Гэсей (от слова ГЭС, а заодно похоже на имя известной народоволки Геси Гельман, сподвижницы Софьи Перовской), а фамилию взяла бы Краснооктябрьская, или Передовая, или Марксова…

Но в том-то и штука, что ни имя менять, ни фамилию (пусть Монахин сначала сменит свою мелкобуржуазную фамилию, пусть станет Бойцовым, Красноволжскофлотилиным или Баррикадновым!), ни отрекаться от своей семьи Оля не хотела. Он их любила – всех: и маму, и дедушку, и Шурика, и тетю Любу, – любила такими, какие они есть. Но после того разговора Оля жила как будто на вулкане. Она постоянно ожидала беды. Каждый день. Она знала, что случится что-нибудь дурное! Но ведь не скажешь об этом никому. Не поймут, не поверят. Ну просто вещая Кассандра, а не Оля Аксакова!

Внешне она, конечно, оставалась такой, как была. Шли дни, месяцы и годы. Оля заканчивала уже университет. Она бегала на лекции и в библиотеку; перешивала старые мамины платья, чтобы не стыдно было из дому выйти на какой-нибудь праздничный вечер; она с подружками ночи напролет стояла в очереди за кожаными туфельками, которые вдруг начали «выбрасывать» по обувным талонам; она подстригла косы и страшно тем гордилась. Ну и, конечно, участвовала во всех субботниках и других мероприятиях, которые затевал комитет комсомола. Правда, она пока еще не вступила в комсомол – была на испытательном сроке, но Колька Монахин, который из комсоргов курса дорос до комитета комсомола факультета, порою снисходительно бурчал:

– Ну что ж, с тебя, Аксакова, очень может быть, получится толк! Очень может быть, что ты окажешься перспективным товарищем!

И значительно косил на Олю своим зеленым жадным глазом.

Она опускала голову и отворачивалась.

Колька, бедняга, думал, что Аксакова до сих пор в него влюблена. Но ей, честное слово, было не до любви!

Она жила под страхом, как под дамокловым мечом.

Особенно жутко становилось, когда в дом приходил товарищ Верин.

Еще с детства запала ей в память реплика, брошенная как-то раз дядей Шурой: «Мурзик – он иглу в яйце видит, при нем надо быть осторожней». Мурзик – это была кличка товарища Верина. Странная, конечно, кличка, но уж такую дали ему товарищи по партии, им было виднее, как его назвать.

Оле казалось, что Верин с некоторых пор смотрит на нее как-то особенно. Словно бы знает о ее тайных мыслях, знает, что она трясется за судьбу родных. Может быть, Верин даже прослышал каким-то невероятным чудом об опасных, можно сказать, контрреволюционных разговорах, которые вели в ее семье?

«Знает, знает, он что-то знает! – так и билось в голове. – Знает, то-то и смотрит на меня так, словно насквозь видит!»

Оля замечала, что маму взгляды Верина тоже пугали. У мамы не yходила тревога из глаз, и вид у нее был такой, словно она хочет Оле о чем-то сказать, но никак не решается.

Оля тоже хотела предупредить маму о том, что скоро в их доме разразится беда, надо быть готовой ко всему, – но все не могла решиться заговорить.

И вот они обе домолчались до того дня, когда арестовали Александра Константиновича!

Странно, конечно, но Оля почувствовала некоторое облегчение. Разумеется, любимого дядю Шурика было жалко до ужаса, а все-таки… словно прорвался давний, болезненный нарыв. Словно хлынул гной и отошло ужасное воспаление, которое не давало ни жить, ни дышать.

Товарищ Верин после ареста Русанова-младшего неделю не приходил, но потом появился снова. Ходил он к тете Любе, которая переехала теперь на «хозяйскую» половину и жила в боковушке, и Оля как-то умудрялась непременно столкнуться с ним в коридоре. А может, это он с ней сталкивался? Верин останавливался перед ней, со странным выражением смотрел с высоты своего роста и молчал. Оля спешила дальше на подгибающихся ногах, но знала, что Верин таращится ей вслед.

Больше всего она боялась, что однажды Верин заговорит о необходимости отмежеваться от арестованного. И знала, что не сможет этого сделать. Хоть расстреливайте – не сможет! Мама, конечно, тоже никогда на такое не пойдет. Про деда и говорить не стоит. Тетя Люба мужа не бросит, ясное дело. Значит… значит, их очень просто может постигнуть та участь, которая постигает семьи врагов народа. Маму погонят из госпиталя, скажут, что она не имеет права делать перевязки красным бойцам и командирам – с таким-то политическим лицом. Еще начнет гнуть свою вредительскую линию и тайно заражать их чем-нибудь! Олю исключат из университета… Правда, товарищ Сталин еще два года назад сказал, что «сын за отца не отвечает», но товарищ Сталин далеко, а в Энске в НКВД сидят такие неподкупные, такие бдительные партийцы, что даже, наверное, товарищ Верин их побаивается, при всем своем героическом прошлом. Вышлют, как пить дать вышлют Русановых-Аксаковых куда-нибудь в Казахстан! Но дед не перенесет дороги…

Назад Дальше