Ну и что? Та история произошла давно, тогда шла война, в мире царила полная неразбериха, а сам Аксаков был хитрый, скользкий, проворный, не хромой и, самое главное, молодой. Как опять-таки говорят мудрые французы, si jeunesse savait, si vieillesse pouvait[24]. Так вот нынешний Аксаков ничего уже ne peut pas – не может! Кто он, что он? Спившийся неудачник! Отработанный материал! Очень хорошо, что он теперь под присмотром Доктора. Сделает свое дело в операции «Расплата» – и наконец-то получит то, что давно заслужил: пулю в затылок. Или в лоб, это уж смотря по обстоятельствам.
Успокаивая себя таким образом, Юрский поднялся через переулки на бульвар Клиши и быстро пошел к станции метро.
И все же последить за кузеном-французом сто́ит, решил он, уже спускаясь в подземку.
* * *На прощанье следователь взял Русанова за плечи и тряхнул. Ничего больше не сделал, только тряхнул, но так сильно, что у того резко, болезненно мотнулась голова. И немедленно снова пошла кровь из носа.
– Извините, Александр Константинович, – сказал Поляков без малейшего, впрочем, сожаления в голосе. – Наша с вами беседа происходила… слишком мирно, скажем так. Без применения силы. А это непорядок. Я совсем не хочу, чтобы мое начальство обвинило меня в либерализме. Сейчас он у нас не в моде и не в чести. С другой стороны, я не хочу, чтобы и ваши сокамерники, которые возвращаются с допросов в не столь авантажном виде, как вы, взирали бы на вас с подозрением. Многие из них окажутся в свое время на свободе, и вам не нужна дурная слава, верно? Поэтому, простите, мы несколько подретушируем ваш политический портрет. Нет, прошу вас, не вытирайте кровь, просто размажьте ее. А руки вытрите о рубашку. Растреплите волосы. Да, еще, пожалуйста. И рубашку вытащите из брюк. Не вредно было бы еще поставить вам пару синяков на видных местах. Ну да уж ладно. А теперь – руки за спину, Александр Константинович, и, когда пойдете, не забывайте заплетаться ногами, шататься от стены к стене. Перед дверью камеры можете упасть. Не вредно, если конвойный втащит вас через порог. Совсем даже не вредно! Удачи вам. Я снова вызову вас завтра, не позднее.
Русанову показалось, что Поляков совсем было собрался протянуть ему руку, но в последнее мгновение передумал и, сделав не совсем ловкий жест, взял с сейфа связку ключей и отпер дверь кабинета.
– Конвой! – крикнул он, и через мгновение порог переступил низкорослый солдат с широким, монгольского типа лицом. По какой-то причине почти весь штат тюремной охраны был укомплектован то ли калмыками, то ли бурятами, то еще какими-то «друзьями степей», и они уже получили у заключенных прозвище «цирики» – так называли монгольских солдат, а на блатном жаргоне («по фене»), как недавно узнал Александр Константинович, и вообще охранников.
Русанов сгорбился и вышел из кабинета. Кровь из носа капала на рубашку, и он изредка делал нервное, резкое движение плечом и головой, пытаясь ее вытереть.
«Accent aigu…[25] – неотступно думал Русанов. – Accent aigu!»
Его снова шатнуло.
Ему не приходилось делать над собой никакого усилия, чтобы идти понуро и иметь вид человека, совершенно измученного и раздавленного. Он и правда был раздавлен нынешним допросом – если не физически, то морально.
Русанов помнил, что Поляков сказал вчера, когда уговаривал его сделать донос на Верина: «Вы должны написать признание в том, что вам случайно стало известно о существовании заговора и о роли в нем Виктора Павловича Верина. Обрисовать подробно его темное эсеровское прошлое, назвать известных вам в те времена его сообщников. Ну и присовокупить нескольких человек из тех, с кем он близко общается в наши дни. На предмет проверки их органами. Если вы кого-то забыли или фактики какие-то вылетели из головы, я вам подскажу, напомню».
Именно в одно сплошное напоминание о том, что Русанов мог забыть, или в информацию о том, чего он просто не мог знать, и вылился так называемый допрос. Проходил он в форме школьного диктанта. Да-да, в самом деле: на протяжении часа или двух – Русанов потерял представление о времени – он сидел за столом и, прилежно скрипя довольно-таки ржавым перышком, писал под диктовку Полякова якобы свой собственный донос на зампреда облисполкома Верина Виктора Павловича, который раньше носил имя Бориса Ивановича Мурзина (но его отчество вряд ли имело отношение к действительности, поскольку был он незаконнорожденным), однако изменил его, дабы скрыть свое подлое эсеровское прошлое.
Поляков знал о Верине столько, что Русанову становилось не по себе, а порою – просто страшно. Разумеется, были упомянуты контакты с Мариной Аверьяновой (кузиной Мопсей), актером Яковом Грачевским, фармацевтом Николаем Малининым (товарищем Феоктистом, или Альмавивой, как прозвал его Шурка Русанов) и со многими людьми, Русанову неизвестными. Полякову были ведомы самые неожиданные, порою скандальные факты из жизни Мурзика. Он знал, например, о его любовной связи с женой бывшего сормовского управляющего Никиты Шатилова – стало быть, с родной тетушкой Русанова, Лидией Николаевной. Записав в «диктовке» и это, Александр Константинович вяло удивился, каким боком gamineries d’amour, любовные шалости, могут быть вменены в вину Верину, но Поляков немедля показал, каким: оказывается, Шатилов был человеком достаточно либеральным, весьма снисходительно взирал на деятельность на заводе отдельных представителей партии большевиков (например, Всеволода Юрского, носившего в ту пору партийный псевдоним Андрей Туманский), но жена узнавала обо всем от Шатилова и сообщала Мурзику, который совместно с руководителем эсеровской боевой группы товарищем Павлом и противопоставлял единственно верной, истинной и прогрессивной большевистской пропаганде другую пропаганду – разлагающую, эсеровскую, ориентирующую на бесцельные террористические акции. Эсеры задумали совершить убийство начальника сыскного отдела Смольникова только для того, чтобы вызвать у властей гнев против большевиков, на которых они намеревались свалить ответственность за теракт. Попытка сорвалась, однако искать ее исполнителей жандармы начали среди большевиков, после чего последовал ряд арестов. Точно так же именно большевикам предстояло быть скомпрометированными во время ограбления Волжского промышленного банка. Наведя полицию на ложный след и напустив ее на конспиративные квартиры большевистской партии, эсеры намеревались поживиться добычей. Представляя себя большевиком, Мурзин (или Мурзик, как его чаще называли) заводил связи с энскими уголовными элементами, компрометируя истинных большевиков – неподкупных, чистых, честных, чуравшихся преступного мира.
Старательно строча перышком, Русанов то с трудом сдерживал откровенный страх, то – с таким же трудом и столь же откровенный – смех. Смех состоял в том, что Андрей Туманский и товарищ Павел были на самом деле одним и тем же лицом. Конечно, в четырнадцатом году Шурка Русанов о том не имел представления, но в восемнадцатом ему рассказала все Люба, жена, когда объясняла, в честь кого Мурзик поменял имя, отчество и фамилию…
Возможно, Поляков этого не подозревал, однако открывать ему глаза на столь очевидный ляпсус Русанов не собирался. Во-первых, деталька не имеет никакого значения. Во-вторых, молчание помогло Русанову обрести некое подобие достоинства, утраченного было в ходе вчерашней «психологической обработки» следователем.
А вот стоило ему подумать о том, что Поляков на самом деле может и знать о тождестве двух псевдонимов Юрского, тут становилось страшновато. Выходило, что Поляков не просто выполняет некий чудовищный план, который, по слухам, существовал в НКВД по отлову «врагов народа» (ну, есть планы сельскохозяйственные, есть промышленные, а есть и расстрельные, почему бы им не быть, в самом-то деле?!), а сознательно вводит в заблуждение то ведомство, которому с очевидной преданностью служит. И Русанов для него – не более чем безвольное орудие. Скажем, если с показаниями Александра когда-нибудь познакомится Верин, он непременно зацепится за эту небольшую, но очень многозначительную нелепость. И наверняка опровергнет ее.
«Ну и что? – словно бы сказал в ту минуту Русанову кто-то уставший, прочно поселившийся в его мозгу: уставший от нелепости происходящего, от прочно угнездившегося в сознании страха, от безумия жизни вообще. – А тебе не все ли равно, что будет потом? И разве не все средства хороши, чтобы прикончить Мурзика?»
Наверное, все…
Поэтому он забыл про товарища Павла и про Туманского in persona uno[26] и продолжил писать свой диктант. Итак…
Накануне Октябрьской революции, скрываясь от полиции, Мурзин постепенно начал понимать, на чьей стороне будет победа, и все тщательней маскировал свои связи с эсерами. Ему удалось втереться в доверие к товарищу Федорову, первому председателю Энского губкома, и с тех пор он руками и зубами держался за мало-мальски значимые посты, которые удавалось получить прежде всего – в ЧК. Чтобы окончательно сгладить воспоминания о своем преступном прошлом, Мурзин сменил имя, отчество и фамилию, и, учитывая ту неразбериху, которая царила в Энске, постоянно готовом к эвакуации (белые сжимали вокруг него кольцо, в любую минуту город могла постигнуть участь Самары и Казани), память об эсеровском боевике и уголовнике Мурзике, казалось, окончательно канула в Лету, тем паче что его, то ли по старой памяти, то ли по каким-то другим причинам, весьма поддерживал Юрский, находившийся на высоких постах в Совнаркоме. Однако Верин (Мурзин) постоянно поддерживал связь со своими прежними сообщниками, что вполне доказывается теми событиями, которые сопутствовали отправке из Энска эшелонов с так называемым «царским золотом».
Накануне Октябрьской революции, скрываясь от полиции, Мурзин постепенно начал понимать, на чьей стороне будет победа, и все тщательней маскировал свои связи с эсерами. Ему удалось втереться в доверие к товарищу Федорову, первому председателю Энского губкома, и с тех пор он руками и зубами держался за мало-мальски значимые посты, которые удавалось получить прежде всего – в ЧК. Чтобы окончательно сгладить воспоминания о своем преступном прошлом, Мурзин сменил имя, отчество и фамилию, и, учитывая ту неразбериху, которая царила в Энске, постоянно готовом к эвакуации (белые сжимали вокруг него кольцо, в любую минуту город могла постигнуть участь Самары и Казани), память об эсеровском боевике и уголовнике Мурзике, казалось, окончательно канула в Лету, тем паче что его, то ли по старой памяти, то ли по каким-то другим причинам, весьма поддерживал Юрский, находившийся на высоких постах в Совнаркоме. Однако Верин (Мурзин) постоянно поддерживал связь со своими прежними сообщниками, что вполне доказывается теми событиями, которые сопутствовали отправке из Энска эшелонов с так называемым «царским золотом».
Русанов вспомнил, что слухи, мотавшиеся осенью девятнадцатого года по городу, словно ворох осенних листьев, слухи о золоте, глушились очень тщательно. Однако они были, были! На городском партактиве, понятное дело, тема не обсуждалась, и Русанов (в ту пору – редактор главной губернской партийной газеты, лицо в Энске отнюдь не последнее) узнал об отправке двух «золотых эшелонов» совершенно случайно и задним числом, а вернее, не то чтобы узнал, а просто связал концы с концами: сначала поговаривали о колонне каких-то грузовиков, в течение двух ночей перевозивших некий сверхсекретный груз из Народного банка на Московский вокзал, об оцепленном вокзале, с которого ушли два строго охраняемых поезда. Не обошел он, журналист, вниманием и неприметную заметочку в «Известиях»: «Первая партия золота, подлежащего выплате Германии согласно русско-германскому добавочному соглашению, прибыла в Оршу и принята уполномоченными германского императорского банка…» О том, что в восемнадцатом, когда к Москве и Петрограду совсем уж плотно подступили белые, бо́льшая часть конфискованного «царского золота» была переправлена в Энск («карман России»!), знали многие. Теперь, значит, карман сей начали опустошать…
Потом об отправке золота сказала Русанову жена, которой проболтался по пьяной лавочке все тот же Мурзик. Он по-прежнему видел в Любе Русановой только Милку-Любку, сестру Верки-монашки, и просто не мог, да и не хотел относиться к ней, как к человеку постороннему, с недоверием. Бывший пьяница, он со временем стал куда осторожнее, понимая, что его товарищи по службе новой власти не в пример опасней прежней уголовной братвы (так натасканные на постоянную травлю человека служебные собаки могут быть куда опаснее волка, которого к нападению ведет только голод), держался с сослуживцами замкнуто, с ними почти не пил, и если позволял себе, что называется, «размякнуть душой», то лишь в присутствии Милки-Любки.
Впрочем, если честно, Шурка, который в ту пору еще не привык к тому, что его называют Александром Константиновичем или товарищем Русановым, мало интересовался «государственными тайнами», о которых болтал пьяный Мурзик. Русанов-то служил новой власти отнюдь не за совесть, а только за страх, он безумно боялся за свою семью, да и за свою жизнь он боялся тоже, где уж там что-то выведывать, надо было просто выживать…
Итак, Мурзик (уже Верин) находился в числе тех лиц, которые обеспечивали сохранность при отправке золота. И Русанов до нынешнего дня был убежден, что проболтался он о своем участии в операции только раз: Милке-Любке. Однако Поляков обладал куда более полной информацией: оказывается, эсеры постоянно следили не только за ходом переговоров большевиков и правительства Германии, но и пытались срывать выполнение Россией обязательств по выплате контрибуций. И благодаря своему агенту в Энской ЧК (Верину) они знали обо всех деталях отправки золота. Увы, прибывший в то время в Энск Всеволод Юрский не скрывал от своего бывшего соратника ровно ничего, потому что не знал его истинного политического лица. Товарищ Юрский проявил в данном случае самую настоящую политическую близорукость, которая могла дорого обойтись и партии, и всей стране! Осведомленные Вериным обо всех деталях отправки, охраны и состава эшелонов, эсеры заложили близ Москвы динамит под железнодорожные пути, по которым должен был пройти первый «золотой эшелон». Наготове был даже грузовик, чтобы после крушения эсеровские боевики могли вывезти часть золота. Не удалась диверсия только благодаря нелепости: грузовик, на котором к месту будущего взрыва добиралась группа, потерял управление и врезался в дерево. Пока приводили машину в порядок, прошло довольно много времени, момент был упущен, эшелон проследовал в Москву. Попытка вывезти динамит обратно не удалась: обходчики обнаружили его. Некоторые участники акции были выслежены и арестованы, впоследствии, в 1922 году, они давали показания на процессе 22 эсеровских вождей в Москве, однако роль Верина в этой истории так и осталась в тайне.
– Но процесс эсеровских вождей еще впереди, – диктовал Поляков. – Пока же на дворе осень девятнадцатого года. Узнав о неудаче со взрывом, Верин на время затаился и никаких враждебных выпадов не предпринимал. Однако хватило его ненадолго. 14 октября Ленин подписал постановление комиссии «Малого» Совнаркома по использованию денежных бумажных ресурсов страны. Задача перед комиссией ставилась грандиозная: в срочном порядке ликвидировать все аннулированные Совнаркомом процентные бумаги прежних правительств. Попросту говоря, сжечь «царские деньги»…
Да, Русанов отлично помнил те времена! Деньги в стране ходили самые разнообразные, причем обесценивались они столь стремительно, что среди «строителей будущего» беспрестанно вспыхивали разговоры о том, что пора «всемирный эквивалент», придуманный еще древними финикийцами, отменить как главный пережиток старого мира. В «Энской правде» то и дело печатались если не директивы «сверху», то всевозможные дискуссии на данную тему. Экономист Михаил Ларин (вернее, Лурье) пламенно ратовал за ликвидацию платежных средств вообще и царских – в частности. Председатель Коминтерна Зиновьев был куда категоричней: «Мы идем навстречу тому, чтобы уничтожить всякие деньги». Товарищ Ленин тоже склонялся к этой точке зрения: «Когда мы победим в мировом масштабе, мы, думается мне, сделаем из золота общественные отхожие места на улицах нескольких самых больших городов мира». Ну что ж, то время вообще было, так сказать, категоричным: правительство пыталось отменить торговлю, ввести коммуны, «социализировать землю», установить восьмичасовой день для работников сельского хозяйства, запрещало держать на подворье домашних животных, даже кошек и собак, и экспериментировало в таком же роде во всех областях управления развалившейся, обезумевшей от страха и голода страной.
Для начала было предписано все же покончить с «царскими дензнаками», которые вывезли в Энск еще в семнадцатом-восемнадцатом годах. И вот с ноября девятнадцатого в Энске начали жечь кредитные билеты, облигации займов, акции, купоны царского казначейства, «романовки» и «думки». Их не просто так жгли: мешками с деньгами целую зиму топили печи в губфинотделе (тогда это было едва ли не самое теплое здание в Энске), а еще – две городские бани, на Ковалихе и на Новой улице.
Не зря говорят: деньги – грязь! Часть Свердловки, прилегающая к губфинотделу, покрылась черными хлопьями бумажного пепла. В один банковский мешок вмещалось два миллиона ценных бумаг. А сколько их было, тех мешков? Невероятное количество!
– Имелось распоряжение правительства о полном уничтожении всего «энского запаса» ценных бумаг, – продолжал диктовать Поляков. – Однако в то же время на европейских биржах произошел массовый выброс «романовок» и «думок». Они тогда были еще в большой цене, и лица, продававшие их, получили немалые прибыли. Предполагалось, что дензнаки попали в Европу через Прибалтику и Финляндию из «казанского запаса», перехваченного белогвардейцами. Но есть некие сведения, позволяющие предположить, что оно тайными путями переправлялось из Энска. Мешки похищались непосредственно из котельной бани на Ковалихе, для чего под стеной был вырыт подземный ход, ведущий в сарай с углем. Непосредственное отношение к обеспечению секретности уничтожения денег имел отряд чекистов, которым командовал Верин. По некоторым сведениям, он часто оставался в помещении котельной один. Пользуясь своим служебным положением, он обеспечивал хищение ценных бумаг, вместо которых сжигалась обычная резаная бумага, которую, согласно приказу того же Верина, тайно доставляли из находящейся неподалеку типографии.