Татьяне ничего другого не оставалось – только соглашаться. Иначе за ее жизнь и за жизнь дочери нельзя было бы дать и ломаного гроша.
Но Дмитрий не мог забыть первого разговора с ней, когда он ворвался в дом среди ночи, торопливым шепотом объявил, что все в их судьбе отныне становится с ног на голову, – а потом, даже не дав ей времени собраться с мыслями, устроил грандиозный скандал, который, конечно, надолго останется в памяти обитателей их бывшего дома на авеню Трюдан…
После мгновенного шока и нескольких бессвязных протестующих слов Татьяна взяла себя в руки и подыгрывала ему и Алексу виртуозно и правдоподобно. Настолько виртуозно и правдоподобно, что Дмитрий был потрясен. А в глубине души даже оскорблен.
Дмитрий знал, что жена любит его беззаветно, пойдет ради него в огонь и в воду, но он-то предлагал ей нечто более сложное, опасное и даже позорное. Даже не предлагал – диктовал. Навязывал! А главное, совершенно ясно отдавал себе отчет в том, что обрекает ее связать жизнь с другим мужчиной. Толкает ее на откровенную измену, самое циничное в которой – то, что она благословлена мужем, причем любимым и любящим мужем. О да, конечно, делается это во имя спасения жизни ее и Риты, о да, конечно, Дмитрий сам виноват в том, что поставил семью под удар, да, конечно, именно он пострадает больше всех: даже если умудрится обвести вокруг пальца своих «товарищей по оружию», он будет вынужден скрываться и обречет себя на одиночество (кстати, Алекс немедленно предложил ему место, где он сможет скрыться и отсидеться столько, сколько понадобится), да, конечно… Все эти «да, конечно» и Дмитрий, и Татьяна могли перечислять до бесконечности, но оба прекрасно понимали, что их совместной жизни пришел конец. Дмитрий, заботясь о спасении семьи, не мог не чувствовать: когда пройдет первый шок и первый приступ тоски по прошлому, Татьяна непременно почувствует облегчение. Теперь она окажется рядом с мужчиной, который мечтал о ней тринадцать лет, который любит ее безоглядно, который будет ее на руках носить до конца жизни… и это будет спокойная, счастливая, обеспеченная жизнь. Может быть, в ней не найдется места тем безумствам страсти, тому блаженному трепету, которые она испытывала рядом с Дмитрием, в объятиях Дмитрия, но… но, положа руку на сердце, так ли уж нужны безумства страсти и трепет тридцатисемилетней женщине, которая безумно устала от того, что безумствам сопутствовало: бытовой неустроенности, шаткости своего социального положения, неуверенности в завтрашнем дне, а главное, неуверенности в любви человека, ради которого она (да будем же смотреть правде в глаза!) испортила себе жизнь…
Конечно – о да, конечно! – сердце ее будет болеть по прошлому, но это та боль, от которой не умирают.
А он сам, Дмитрий?
Как-то так складывалась жизнь, что он всегда поступал под влиянием чувств, а не разума. Вроде бы и можно было назвать его человеком умным, но разумным – едва ли. Он всегда был игрок, что его и губило. Стоило вспомнить молодость, чтобы ужаснуться, сколько он всего напорол в своей жизни. И как все цеплялось одно за другое! Случайный карточный проигрыш, ставший катастрофой для его кармана (таких денег у Дмитрия отродясь не было и быть не могло, они казались баснословными даже его отцу, петербургскому юристу, и матери, помещице), поставил Аксакова в зависимость от людей, которые его проигрыш заплатили. Людей, принадлежавших к партии большевиков и находившихся на нелегальном положении, и Дмитрий принужден был помогать им. Он сбежал из столицы в Энск, попытался выйти в отставку, лишь бы разорвать все прежние связи, но судьба подставила ему ножку снова, причем именно там, где он уже спотыкался: за карточным столом. Желая во что бы то ни стало поправить свои денежные дела, он начал брать уроки у знаменитого энского шулера. Учитель был хорош, да и Дмитрий оказался способным учеником, да вот беда – снова его махинации стали известны большевикам! И теперь Дмитрию сбежать не удалось: его шантажировали, его заставили жениться на Саше Русановой, потому что ее деньги понадобились «Ильичу и Кº». Ускользнуть от исполнения своих обязательств «помогла» война. И надо же так случиться, что спустя двадцать лет он снова сделал ставку в некоей игре под названием «жизнь», но поставил на сей раз не деньги (небось только потому их не поставил, что не было, ну не было у него денег!), а судьбы – свою и своих близких. И проиграл… Проиграл, несмотря на то, что вроде бы спас и Таню, и Риту, и, может быть, каким-нибудь чудом спасется и сам. Пути к возвращению в Россию он себе отрубил. Отныне он будет обречен на одинокое прозябание даже не в Париже, а в глуши, в Бургундии, в деревне. Кто знает, надолго ли хватит его жажды жить? Может быть, старый револьвер Витьки Вельяминова еще пригодится?
Может быть. Во всяком случае, револьвер у него всегда в кармане.
Но сейчас Дмитрием владело одно желание: самому распорядиться своей жизнью, и если голове его предназначено принять пулю, то эту пулю пошлет себе в висок он сам. Он сам, а не какой-то там наемный убийца, который отправит его вслед за Вернером туда, откуда не возвращаются…
– Время, Дмитрий Дмитриевич! – возбужденно выкрикнул Шадькович. – Время! Пора!
Да, теперь и в самом деле время. В самом деле – пора!
* * *Прошел день, и другой, и третий. И неделя прошла, а Русанова так и не вызывали на допрос. Вообще их всех следователи словно забыли. Человек полсотни перевели в другие камеры, оставшимся стало куда свободней, как в том старом еврейском анекдоте, где ребе сначала дал склочному семейству совет взять к себе козу, а потом убрать ее. Но на допросы никого не уводили. Похоже, такое же стоячее болото воцарилось во всей тюрьме. Телеграф принес две вести: во-первых, многие следователи срочно отозваны на совещание – получать какие-то там новые установки по борьбе с «врагами народа». Давать эти установки приехала целая группа руководящих товарищей из Москвы. Вот накачают следовательские головы новыми знаниями, «молотобойцев» обучат новым приемам избиения – и спокойно уедут восвояси. А накрепко подкованные товарищи вернутся к своей работе.
Оставшиеся следователи не уделяли должного внимания заключенным-мужчинам потому, что все их внимание было сейчас направлено на женщин.
Телеграф не сообщил подробностей, но определенно говорилось, что допросы идут самые интенсивные.
Русанов извелся до того, что спать не мог от ужасной головной боли. Свиданий с близкими он не имел с тех пор, как его посадили. Передачи принимать перестали, да и раньше-то брали только чеснок – от цинги. Никаких записок от Любы, или от отца, или от Олечки Русанов не получал. Узнать о судьбе Саши было неоткуда.
Может быть, ее уже нет в живых?!
Никаких деталей того, что случилось на кладбище, он, конечно, не знал. Да и откуда их узнать? Пытался расспрашивать даже цириков. Вот уж бессмыслица, скорей чурки, приготовленные для растопки печи, заговорят, чем эти морды чугунные!
Русанов чувствовал, что медленно сходит с ума. Если бы вызвал Поляков! Если бы вызвал! Наверное, он сжалился бы и рассказал, что там с сестрой. Наверное, сжалился бы, ведь он… Да и вообще – за помощь следствию полагаются же какие-то льготы. Русанову не нужно ни дополнительного питания, ни передач, ни прогулок. Он готов даже отказаться от досрочного освобождения, только бы разузнать, как там Сашенька.
Александр ощущал небывалую, щемящую тоску по сестре – тем более странную, что раньше-то они не были так уж близки или дружны. Вроде бы незначительная разница в возрасте – ну что такое два года? – пролагала между ними огромную пропасть. Девушки созревают быстрее, причем не только физически, но и умственно, и духовно. Сашенька стала уже взрослой барышней, когда Шурка еще был сущим мальчишкой и вел себя соответственно. Повзрослеть Сашу заставила невероятная ее любовь к Игорю Вознесенскому. А Шурка все играл в какие-то приключения – «сыщики и воры»! – до тех пор, пока не произошло побоище на тюремном дворе, пока его не отправили излечиваться в Доримедонтово и пока он не встретился с Настеной. Пока не нашел ее – и не потерял…
Только любовь – обретенная и утраченная – сделала его по-настоящему взрослым. Так же было и с сестрой. От кого унаследовали они неистовость сердец? Почему не могут быть счастливы тихим счастьем нынешнего дня, а все бередят былые раны, все надеются найти забвение в воспоминаниях о прошлом? Совершенно как в тех стихах Бальмонта, которые любил их отец… Услышат ли еще раз Шурка и Саша, как читает отец Бальмонта?! Например, вот это стихотворение:
Или это:
Будто нарочно – о том, что переживали, на что были обречены они с сестрой. Как же так вышло, что отец всегда читал стихи именно об их страданиях? Или он сам испытывал что-то подобное? Эта странная история о гибели их матери… Ничего-то они не знали о мучениях отцовского сердца. Узнают ли? Может быть, Шурке придется умереть, так и не увидев близких? Или они не дождутся встречи с ним?
Или это:
Будто нарочно – о том, что переживали, на что были обречены они с сестрой. Как же так вышло, что отец всегда читал стихи именно об их страданиях? Или он сам испытывал что-то подобное? Эта странная история о гибели их матери… Ничего-то они не знали о мучениях отцовского сердца. Узнают ли? Может быть, Шурке придется умереть, так и не увидев близких? Или они не дождутся встречи с ним?
– Русанов, к следователю!
Он поднял голову, не веря.
– Русанов! – нетерпеливо гаркнул цирик.
– Скорей, вас вызывают, Александр Константинович! – засуетился сидевший рядом Кругликов.
Вся камера взволновалась. Лучше хоть какое-то действие, плохое, хорошее, безразлично, но только не стоячее болото неизвестности. Может быть, Русанову удастся узнать от своего следователя хоть что-то о судьбе сестры? О том, что творится в городе? Поляков среди заключенных считался не хуже, не лучше прочих: особым милосердием не отличается, так же орет на допросах, не погнушается сам в морду дать. А все же вдруг да скажет он хоть что-нибудь? Бывают же чудеса на свете!
Больше всех верил в чудо сам Русанов. Мелькнула даже бредовая надежда, что вот войдет он сейчас в кабинет Полякова, а там – Сашенька. И Поляков, воровато озираясь на дверь, откроет им окно, выходящее во двор: бегите!
Ну да, сыщики и воры…
Поляков стоял против света, и лицо его было плохо видно. Впрочем, оно показалось Русанову еще более изможденным, чем раньше, и еще более замкнутым.
«Плохо, – почему-то подумал он, и сердце так и ухнуло куда-то вниз. – Сейчас скажет, что с Сашей что-то…»
Его это все время мучило: и женщин ведь бьют на допросах! И та, в туфельках, которая плакала за стенкой кабинета, бежала на месте, падала, обессилев… Ее тоже били! А Сашу?
Что скажет ему Поляков?
– Садитесь, Александр Константинович, – спокойно проговорил Поляков, обходя стол и запирая входную дверь на ключ. Небрежно швырнул связку на сейф. – Отдохнули от меня? Я был на семинаре. Учились очень плотно, так что… Ну ничего, думаю, и вы, и я – мы оба помним, на чем остановились в прошлый раз. Берите перо, пишите… То, что выручка от продажи на биржах царских дензнаков оседала на счетах Гаврилова, который был советским резидентом в ряде европейских городов, заставляет внимательней присмотреться к его персоне. Под именем Гаврилова работал известный Всеволод Юрский, он же – Андрей Туманский, уже упоминавшийся ранее. Однако Андрей Туманский был известен в Энске также под псевдонимом товарищ Павел – именно под этой кличкой он тесно сотрудничал с эсерами…
Русанов вскинул глаза.
– Ну да, – сказал Поляков насмешливо, – наш пострел везде поспел. Продолжаем, Александр Константинович.
Русанов продолжал смотреть на него. Отложил ручку.
– Ну, в чем дело? – поднял свои картинные брови Поляков.
– Гражданин следователь, вы… вы мне… вы мне ничего не хотите сказать?
Наступила пауза.
– Не понял, о чем вы? – проговорил Поляков высокомерно. – Здесь вопросы задаю я.
Так он не понял?
Русанов смотрел неотрывно в его странные глаза.
Он ошибся? Сходство обманчиво?
Он не мог ошибиться!
– Да нет, никаких вопросов вы не задаете, – сдавленно проговорил Русанов. – Вы диктуете, я пишу. Но все же позвольте мне задать вопрос. Только один. Почему вы не сказали мне, что моя сестра арестована?
Глаза Полякова словно бы вцепились в его глаза и держали их, не отпуская.
– Ваша сестра? – пожал он плечами. – Вы осведомлены гораздо лучше меня. Я впервые слышу об этом. Я же обещал вам, что ваших близких не тронут. И я держу свое слово.
– Тут другое. Ее арестовали как зачинщицу мятежа на Петропавловском кладбище.
Поляков нахмурился:
– Да, я что-то слышал. Но не знал, что…
– Не знали? – настойчиво проговорил Русанов.
– Конечно, нет.
Мелькнула слабая надежда…
– Обещаю вам, что узнаю о судьбе вашей сестры, – мягко проговорил Поляков. – А пока, прошу вас, продолжим нашу работу. Берите перо.
– Нет, я больше не напишу ни слова, пока вы не скажете мне о судьбе Александры, – проговорил Русанов, и в горле у него стеснилось от запоздалого страха: «Что ты делаешь?!» Но то был именно что запоздалый страх, он принадлежал прошлому. Этого человека Русанов бояться не мог. Этого человека ему бояться нельзя. Пусть он боится!
– Ого, условия? – усмехнулся Поляков. – Вы несколько забылись. Ну хорошо, договоримся так: я узнаю о событиях на кладбище, о связанных с ними арестах, и если там дело как-то касается вашей сестры, я вам сообщу. Хотя, повторяю, я впервые слышу…
– Думаю, что не впервые, – перебил Русанов. – Разве не об этом вам сообщили по телефону во время первого допроса? Помните, какое-то известие, которое вас так сильно поразило… Вы еще сказали, что оно очень некстати. Ну да, конечно, после того, как вы обещали, что никого из моей семьи не тронут, вдруг оказывается, что арестована сестра! Как вы могли сказать мне? Я ведь мог не поверить вам, что все произошло не с вашего ведома, мог отказаться писать донос на Верина. А для вас же главное – не справедливость, а месть…
– Вы в своем уме? – высокомерно прервал его Поляков. – За что мне мстить Верину?!
– О да, Егору Егоровичу Полякову, может быть, и не за что мстить Верину, – кивнул Русанов. – Но Георгию Георгиевичу Смольникову есть за что мстить Мурзику.
Черные глаза чуть прищурились, но и все.
Ни мускул на лице не дрогнул. Ни слова не прозвучало.
– Я вас не сразу узнал, – пробормотал Русанов, внезапно ощутив страшную усталость. – Вы не так уж сильно на отца и похожи. Вот только глаза… Ну и руки, несмотря на то, что вы их как-то почеркнуто маскируете. Ваши ногти, грязь… Как-то театрально. Но Евлалия Романовна была ведь актрисой… Однако узнал-то я вас именно по глазам. Когда во время того телефонного разговора вы перестали себя контролировать, глаза стали такие… словом, я сразу узнал его глаза. И все же я сомневался. А потом, когда вы сказали «accent aigu поставьте, пожалуйста», так, мимоходом сказали, я окончательно убедился, что это – вы.
– Не возьму в толк, о чем вы, – холодно проговорил следователь. – И при чем тут accent aigu? Я увидел, что вы забыли его поставить в слове crédit, ну и напомнил вам. Я хорошо знаю французский, немецкий, английский, у меня способности к языкам, я с удовольствием ими занимаюсь. И что это доказывает?
– Не доказывает, а подтверждает, – сказал Русанов. – Мои догадки подтверждает. Благодаря accent aigu буквы читаются иначе. Открытым звуком. Вы после обмолвки, которую не сделал бы человек, который просто интересуется французским, это знание должно было в кровь и плоть войти, – так вот после той обмолвки вы совершенно иначе читаться для меня стали. Открылись мне. Я как бы получил подтверждение тому, о чем просто догадывался, что подозревал.
Следователь все смотрел на него…
– Вы и в органы пошли, чтобы рано или поздно свести счеты с Вериным, так? И, наверное, не только с ним – со всеми ему подобными, понимаю, – сам себе кивая, говорил Русанов. – Для того и фамилию сменили: ну да, разве можно представить человека по имени Георгий Смольников (второй Георгий Смольников!) в НКВД? Удалось это не сразу, понимаю: учились долго, работали, выстраивали, так сказать, безупречную биографию. И собирали информацию о Верине… А Охтин и в самом деле жив?
Молчание.
– Я рад, если жив. Привет ему от меня… Именно с его помощью вы все нужные вам сведения насчет Верина собрали, конечно. Но как их обратить против него? Для этого вам нужен был человек, который как бы выдаст Верина следствию. Его сообщник. И выбор пал на меня. Почему? Ведь я работал вместе с вашим отцом, вместе с Охтиным, я на вашего отца молился, а Охтина другом считал. За что было предавать меня на муки?
Молчание.
– А, понимаю… – пробормотал Русанов. Он слишком часто, пожалуй, употреблял сегодня это слово, но что делать, если та же рука, которая призрачно коснулась его лба еще на прошлом допросе, по-прежнему продолжала осенять судьбоносными догадками. Он и в самом деле понимал сейчас многое. Очень многое. Вот только радости его открытия не доставляли, ибо сказано же: во многой мудрости – многая печаль.
– Вы с Охтиным считали меня предателем, да? Ваш отец убит, Охтин вынужден скрываться, тоже, как я полагаю, живет под чужим именем, ваша семья… Ваша матушка жива? Нет? А сестра? Я помню, ее Лизой звали…
Молчание.
– Понятно, – опять кивнул Русанов. – Значит, их тоже нет в живых. Да, их нет, а я жив. Я жив, я женился на подруге Мурзика, он вхож в мой дом. Вы сочли меня предателем и решили, что будет весьма символично и даже где-то провиденциально сделать именно меня средством мести Мурзику. Ну да, такой вот почти шекспировский поворот сюжета. Или даже античный. В стиле античных трагедий, я хочу сказать. Новая Орестея!