В вихре последовавших за этим телефонных звонков (теперь мы звоним ей каждый вечер – узнать, как дела) чаще всего звучит одна фраза: «Я не понимаю». Меня так и подмывает ответить ей, что здесь нечего понимать, надо принять все как есть, ее опухоль попадает в статистику, возможно, в самый хвостик нормального распределения и, тем не менее, это не что-то из ряда вон выходящее, но я оставляю свои трезвые рассуждения при себе, разве что позволяю себе поделиться ими с Норой, которая, как и синьора А., мучительно ищет ответ на вопрос «Почему?». Нора считает, что мой трезвый взгляд – не более, чем замаскированный цинизм, одно из качеств, которые сильнее всего ее раздражают во мне, следы подростковой жестокости, которые Норе пока что не удается искоренить. Больше мы об этом не говорим.
Тем не менее, вероятное объяснение, которого все искали, не заставляет себя долго ждать: оно является в облике газетной вырезки, которую соседка синьоры А., Джульетта, острее всех отреагировавшая на известие о болезни, приносит ей однажды в прозрачной папке. Не вполне заслуживающие доверия научные исследования обнаружили аномально высокий процент опухолевых заболеваний в долине Сузы. Возможные причины: телефонный ретранслятор в Кьянокко (жители долины давно говорят о том, что он вреден), а также стоящие на Роне атомные электростанции.
– Возможно, – говорю я по телефону, – да, вполне возможно, – и в то же время я невольно отмечаю, что синьора А. в зависимости от обстоятельств воспринимает слова «аномалия» и «атомная электростанция» как нечто пугающее или успокаивающее. Спорить с ней не стоит. Ретранслятор и заграничные электростанции: если ей от этого легче, пусть так и будет, возложим вину на них. Проще злиться на обогащенный французами уран и на электромагнитное излучение, чем на столь же невидимую глазу судьбу, на ничто, на безжалостный божий бич.
Вскоре времени на раздумья о причинах случившегося не остается. Синьоре А. приходится мириться с кучей неудобств, которые напоминают ей о годах, когда нужно было возить Ренато на диализ, только на этот раз яркий свет ламп падает на ее тело, и заботиться о нем приходится ей самой. Перед первой химиотерапией – онколог запланировал три цикла, с перерывом в двадцать дней, нехотя признав невозможность операции, – так вот, перед первой химией синьора А. решает завести парик. Она не знает, когда волосы начнут сыпаться на пол прядка за прядкой, и хочет заранее подготовиться. По иронии судьбы волосы – единственное, чем она по-настоящему дорожит: она прихрамывает, уже лет двадцать не позволяет себе новых нарядов (всякий раз, даря ей на какой-нибудь праздник кардиган, мы не промахиваемся с подарком), вообще не покупает косметики, носит те же украшения, что и при муже, но тщательно заботится о своей шевелюре. Иногда Нора, желая ее побаловать, водит ее к своему парикмахеру. Нора не раз подчеркивала, что такая седина, как у синьоры А., встречается очень редко – белые как мел волосы с серебряными нитями. «Вот бы у меня были такие в старости!» – вздыхает она, а я подозреваю, что за этой надеждой скрывается куда более глубокое желание сохранить связь с синьорой А.
– Сначала я их подстригу, – объявляет синьора А. по телефону, – коротко, как в молодости. Надо привыкнуть к лысине.
Нора принимает эти слова за то, чем они являются, – за каприз.
– Не говори глупостей! Тебе и так хорошо.
Синьора А. втайне надеется, что, если подстричь волосы, корни у них станут крепче и они не выпадут. Ее голова набита предрассудками и поверьями, что меня, в зависимости от ситуации, всегда забавляло или выводило из себя. Она не знает, какой разрушительной силой обладает яд, который введут ей в тело, с какой силой этот яд станет уничтожать всякую форму жизни и сломит всякое сопротивление, не различая хорошее и плохое, как ураган. Норе все-таки удается ее разубедить. Теперь Нора пускается на поиски лучшего магазина, где можно купить парик. Связывается с клиенткой, которой она обставила квартиру в Лигурии и которая год назад пожертвовала обеими грудями из-за злокачественной кисты, – Нора говорит о ней с особым восхищением, словно этот опыт позволил ее знакомой подняться на более высокую ступень сознания. Знакомая отправляет нас в магазин в центре и, судя по тому, что я узнал, предварительно туда позвонив, не промахивается: взявшая трубку девушка куда меньше, чем я, стесняется говорить о париках для больных раком женщин, вообще не стесняется, словно ей ежеминутно звонят по этому поводу.
Синьора А. приезжает к нам, на кухне я измеряю ей окружность головы сантиметром, который прежде брала в руки только она и который хранится в коробке со швейными принадлежностями. Потом я ее фотографирую спереди, сзади и в профиль. Парик навсегда сохранит эту прическу, волосы, которые никогда не вырастут, всегда будут выглядеть так.
Я сам везу ее на примерку – ощущение странное, будто сопровождаю ее к гинекологу. Синьора А. светится, рак можно победить, ей приятно, что часть дня я посвящаю ей одной, что кто-то не поленился сесть за руль ее автомобиля, а сейчас угощает кофе. Уже давным-давно никто не проводил с ней столько времени.
В магазине нас усаживают в коридоре, откуда видно все, что происходит в остальных помещениях. Над нашими головами хрустальная люстра с подвесками, в люстру ввинчены энергосберегающие лампочки. Ощущение, будто попал то ли в знатный, то ли в полузаброшенный дом – скорее, все же в полузаброшенный. Синьора А., указывая на разные предметы мебели, называет их стиль: ампир, модерн, барокко… «Видишь, сколькому я могла бы научить своего сына?» – вздыхает она. Но сын у нее так и не появился.
Когда мы с Норой в первый раз поцеловались, на нас были парики: Норин парик высотой с локоть по форме напоминал ананас, мой – седой, с буклями. У обоих на лице – белый грим. В театральном кружке мы репетировали сцены из «Трактирщицы», но разыгрывать их перед зрителями не предполагалось. А сценические костюмы мы надевали ради торжественности и удовольствия.
Каждый вечер студенты и аспиранты физического факультета, и я среди них, выходили из сурового здания на виа Джурия и рассеивались по городу в поисках мест, где девушки не одевались убийственно строго, как у нас, но и не считали, что за внешностью можно вообще не следить. Мы посещали курсы фотографии и восточных языков, школы кулинарии и танго, ходили на аэробику, просачивались на кинофорумы, где было полно старшекурсниц-филологинь, притворялись, будто верим в духовную силу лайя-йоги, – лишь бы добиться секса. После нескольких попыток я оказался в театральном кружке, хотя не питал к театру ни малейшего интереса. На первом занятии Нора, которая занималась в кружке больше года, научила меня дыхательным упражнениям. Будущая жена с силой ткнула меня рукой в живот, из-за чего я, не успев представиться, невольно издал смешной звук.
После занятия поздним вечером мы прогуливались по набережной, туда и обратно, всякий раз возвращаясь к остановке автобуса, которому предстояло нас разлучить и который мы всякий раз пропускали. Нора почти все время говорила о своих родителях – они разошлись и находились в состоянии войны. Мысль о родителях терзала ее, как может терзать в двадцать пять лет, когда мы внезапно понимаем, что нам ничуть не хочется походить на них, но у нас вряд ли получится.
Тем вечером, когда мы были в париках, я рассмешил ее, пародируя русского стажера Алексея, с которым я работал в одной комнате на первом этаже. Чтобы сэкономить на аренде, он уже больше месяца жил на своем рабочем месте. Алексей завел электроплитку, на которой разогревал омерзительное содержимое всевозможных консервных банок, а ночью, тайком от охраны, сдвигал письменные столы и укладывался на них в спальном мешке. До моего прихода, если слышал будильник, все убирал. Нора поцеловала меня без всякого предупреждения. Мы были в париках, и я копировал ломаный английский своего русского товарища, так что в некотором смысле это были мы и не мы, хотя, наверное, так бывает всегда, когда целуешь в губы кого-то в первый раз.
Я рассказываю все это синьоре А. главным образом, чтобы скрасить ожидание, но – то ли она была в курсе, то ли ей это неинтересно – как только появляется девушка с деревянной подставкой в форме головы, на которую надеты ее новые волосы, синьора А. мгновенно вскакивает.
Искусственные волосы по цвету и укладке точь-в-точь, как у нее, но я готов поклясться, что на ощупь они другие. Синьора А. встает перед зеркалом и позволяет девушке торжественно надеть ей парик, как корону. Она быстро рассматривает свое отражение, поворачивается то в одну, то в другую сторону и просит у девушки зеркальце – взглянуть, как смотрятся волосы сзади.
– Пожалуй, мне так даже больше нравится, – говорит она, а я не понимаю, подбадривает ли она себя или на самом деле так думает. С синтетическими волосами она не похожа на себя прежнюю, она – другая и в то же время та же.
– Пожалуй, мне так даже больше нравится, – говорит она, а я не понимаю, подбадривает ли она себя или на самом деле так думает. С синтетическими волосами она не похожа на себя прежнюю, она – другая и в то же время та же.
Нам объясняют, как ухаживать за париком: его можно причесывать, мыть деликатным шампунем, но не часто – этого не требуется, волосы парика не пачкаются, как наши (вежливая девушка использует слово «наши» вместо «настоящие»).
– А теперь вы можете выбрать ночной чепец, мы его дарим, есть разные цвета. «Зеленая мята» – вам нравится? А вам как? Под цвет ваших глаз. Погодите! Погодите, я помогу снять.
Синьора А. придерживает парик обеими руками.
– Нет! Я в нем останусь! Если можно. Чтобы привыкнуть.
Девушка невольно глядит на нее с грустью и досадой.
– Да, конечно можно! Теперь он ваш.
Из магазина мы выходим под ручку. Синьора А. гордо шагает в парике.
– Давайте не скажем Норе, посмотрим, заметит ли она, – предлагает синьора А.
Я отвечаю, что согласен, что она здорово придумала – устроить проверку, а тем временем пишу жене СМС: объясняю, что Бабетта придет в парике и что Нора должна сделать вид, будто ничего не заметила.
В спешке мы забыли деревянную подставку. Я заезжаю за ней несколько дней спустя, один. Говорю той же продавщице:
– Простите, но синьора потеряла голову. – Девушка даже не улыбается, словно я весьма плоско пошутил.
Я оставляю манекен в машине, на пассажирском сиденье, чтобы отдать его синьоре А. при следующей встрече. Иногда я с ним разговариваю. Однажды я подвожу домой молодого коллегу. Садясь в машину, он с удивлением берет в руки деревянную голову. «На что она тебе?» – спрашивает он. Потом, не дав мне ничего объяснить, понарошку целует отсутствующие губы.
Комната реликвий
Синьора А. не облысеет ни после первой, ни после второй химии. Зато, что значительно хуже, ее постоянно тошнит. Она расставила тазики в трех стратегических точках (у дивана, под кроватью, в ванной) и, как ни в чем не бывало, рассказывает, что регулярно ими пользуется. Она никогда не стеснялась говорить о теле, человек она прямой, из тех, как сказала бы она сама, кто выкладывает все как есть. Но ее раздражает, что все вокруг спрашивают ее о здоровье. О раке знают только Джульетта и еще две подруги – вроде не сплетницы, но синьора А. понимает, что всем нравится судачить о болезнях, в прошлом и она готова была часами обсуждать чужое здоровье. Ну да ладно. Менее чем за месяц она похудела на шесть килограммов и заметно осунулась, ничего удивительного в том, что все интересуются ее самочувствием. Чтобы избежать неприятных разговоров, она старается как можно реже выходить из дому, а продукты покупает на рынке в Альмезе, в нескольких километрах от дома: все равно она проезжает Альмезе по дороге из больницы.
Врачи запретили ей сырые овощи, консервы с оливковым маслом и колбасы – все, в чем могут скрываться бактерии, представляющие угрозу для ее ослабленной лекарствами иммунной системы, нечто вроде диеты для беременной, на которой ей никогда не доводилось сидеть при более счастливых обстоятельствах. И как беременная женщина в редкие часы, не занятые лечением и его неприятными последствиями, она все чаще мечтает о тех или иных блюдах, о том, как с иронией говорит она сама, «на что ее тянет».
Однажды она садится в машину и проезжает много километров только потому, что ей вспомнился хлеб, который выпекают в дровяной печи в Джавено. Никогда в жизни ничего подобного она себе не позволяла, и все ради примерного поведения, из уважения… к чему? Прежде ей не раз хотелось этого хлеба, но она не решалась за ним поехать: разве стоит долго петлять по дороге из-за какого-то каприза. Теперь она цепляется за свои желания, будит их, потому что каждое из них означает всплеск жизненной силы, отвлекающей ее хотя бы на считанные минуты от невыносимой мысли о болезни.
Из ее холодильника сперва исчезает пармезан, потом сыр как таковой, красное и белое мясо. Мясо – объясняет мне она – никак не связано с рвотой, просто она почти не чувствует его запах и вкус, а жевать кусок мяса, не чувствуя его вкуса, – все равно, что держать во рту что-то мертвое и все время помнить о том, что оно мертвое: в результате ты просто не можешь его проглотить.
– Вчера мне захотелось горошка и яиц. Я их приготовила и с удовольствием съела. А потом резко кашлянула, и меня вырвало. Ну все, горошек и яйца остались в прошлом.
Синьора А., не отказывавшаяся от самых смелых традиционных блюд, от запеченных лягушачьих лапок, вареных улиток, голубей и требухи, мозгов и жаренных в масле потрохов, больше не может съесть самое обыкновенное блюдо – яйца с горошком.
– А вода, ты представляешь? Меня от нее тоже мутит. – С декабря в течение отпущенного ей последнего года жизни она будет пить только газированные напитки – кока-колу, фанту и кинотто, а питаться в основном сладостями, как избалованная и непослушная девчонка.
Я решаю ее навестить. Зная об абсурдной диете, я покупаю печенье «Поцелуи дамы» (убедившись, что оно имеет успех, я всякий раз буду являться к ней с этим печеньем, до самого конца, до последнего раза, когда она даже его не станет есть). Одним прекрасным солнечным воскресеньем мы едем к ней с Эмануэле, который, чтобы сделать приятное своей покинувшей пост няне, нарисовал яркий, почти кислотный рисунок, на котором крылатые нимфы с розовыми, сиреневыми и синими волосами плывут по небу, полному чудовищ.
– Это кто? – спрашиваю я.
– Нежные феи.
– А это?
– Покемоны.
– А-а.
Жаль, что потом он решает упаковать рисунок: мнет его и облепляет скотчем. Синьоре А. он вручает ком жеваной и липкой бумаги. Она в растерянности откладывает его в сторону. У нее больше нет времени разбираться в не вполне ясных творческих порывах Эмануэле, теперь ей надо заботиться о собственном теле, помнить, какие принять лекарства, думать не столько об их пользе, сколько о побочных эффектах. Я не сомневаюсь, что, как только мы уйдем, рисунок окажется в мусорном ведре.
Эмануэле этого не понять, не понять эгоцентризм, на который обрекает ее болезнь, ему кажется, что синьора А. всегда будет той, что заботилась о нем, о нем и ни о ком другом, той, что вслед за ним карабкалась по крутым тропинкам его фантазии и баловала его, как принца. Заметив ее равнодушие, он начинает нервничать и дерзить, а я понимаю это по тому, как меняется его голос – он всегда так делает, когда хочет привлечь к себе внимание. Но у синьоры А. нет ни сил, ни желания понять, что с ним происходит. Я оказываюсь между двух огней, где смешались обманутые ожидания и досада: с одной стороны – больная пожилая женщина, с другой – ученик начальной школы, оба хотят, чтобы все внимание было приковано к ним, потому что боятся, что иначе они и вовсе исчезнут.
Я отправляю Эмануэле поиграть во дворе, хотя на улице холодно. Он протестует, но в конце концов уступает. С порога он бросает на меня испепеляющий взгляд.
В квартире синьоры А. есть комната, в которой многие годы отключено отопление, – эта комната, не похожая ни на гостиную, ни на кабинет, напоминала, скорее, реликварий. Если я заходил туда зимой, когда температура в комнате была как минимум градусов на десять ниже, чем в других помещениях, мне казалось, будто я спускаюсь в катакомбы. На окнах были витражи с изображенными в профиль женскими лицами (имени художника я не помню, но синьора А. всегда отзывалась о нем с большим почтением), поэтому проникающий в комнату свет был тусклым, как в надгробной часовне. Все в этой комнате рассказывало о Ренато.
В стене была ниша с полками, на каждой выставлена отдельная коллекция. Смешение эпох и стилей свидетельствовало о том, что собирал коллекцию человек крайне непоследовательный или напрочь лишенный предрассудков: десяток статуй доколумбовой эпохи, несколько причудливых пресс-папье, каких я больше нигде не видел, довольно безвкусная скульптура из цветной керамики и разномастная серебряная и латунная посуда. В центре комнаты, на низеньком столике-витрине, на зеленом сукне были разложены на одинаковом расстоянии друг от друга десятка два карманных часов, причем стрелки у всех указывали на полдень. Пестрая коллекция выдавала мечту Ренато превратиться из старьевщика в знатока искусства – всю жизнь он стремился ее осуществить, но добиться полного воплощения не сумел. Синьора А. это понимала, а может, не понимала – трудно сказать, но она ни за что на свете не признала бы, будто у ее мужа отсутствовал безупречный вкус. Среди всех занятий, которые ей довелось перепробовать, помощь мужу в торговле антиквариатом была самым неожиданным и волнующим, – вспоминая об этом, она и сейчас испытывала гордость.
Главные ценности – около полусотни полотен разного размера с подписями авторов – прятались за лакированной ширмой, расписанной в восточном стиле. Я точно помню, что среди них были работы Алиджи Сассу и Романо Гадзерры, по крайней мере, пара работ школы Феличе Казорати, несколько футуристов, хотя и не самых известных. Синьора А. рассказывала мне и о картине маслом Джузеппе Миньеко «Молодожены», которую Ренато так и не продал, несмотря на настойчивые просьбы одного врача – тот всякий раз предлагал бо́льшую сумму; эта картина, – говорила она, – напоминала их с Ренато, а еще нас с Норой.