Черное и серебро - Паоло Джордано 8 стр.


В мае Нора, разговаривая бодрым и звонким голосом (настолько громко, что я не выдерживаю и прошу ее говорить потише), использует отточенное на мне риторическое искусство, чтобы вовлечь нашу одичавшую и подавленную синьору А. в непринужденные беседы – как те, которые они вели раньше. У синьоры А. период временного облегчения, наставший точно в срок, как и прочие полагающиеся этапы болезни. Исчезновение, как по волшебству, симптомов, всех симптомов, включая последствия токсичной химиотерапии, возродило в ней интерес к миру, который по-прежнему существует вне ее тела. Опять появляются гороскопы, вековая мудрость, сформулированная в коротких сентенциях, подробные рассуждения о том, как лучше готовить кабачки – они как раз появляются на рыночных прилавках (да-да, к превеликой радости, к ней вернулся аппетит!), словом, с нами опять Бабетта – та, которую мы знали и любили, скала, на которую все опираются и которая не опирается ни на кого.

Я слушаю, как Нора слушает синьору А., и подремываю. Субботнее утро, одиннадцатый час, но мы валяемся в постели, хотя Эмануэле чем-то занимается у себя в комнате, шумя громче обычного, чтобы привлечь наше внимание. После сна у нас спокойное, благодушное настроение, располагающее к проявлениям солидарности. Пока синьора А. сообщает Норе, что рак отступил, что волосы отрастают быстрее, чем ожидалось, – чуть более редкие и, что удивительно, более темные, даже каштановые, – я думаю, догадывается ли она, что ее вновь обретенный рай – один из известных этапов, временное, эфемерное и отчасти садистское облегчение, а на самом деле – начало падения в бездну.

Она это понимает, но выдает себя лишь в конце разговора, когда в порыве энтузиазма Нора спрашивает, не вернулись ли к ней силы и не займется ли она опять огородом.

– Нет, огородом, нет, – внезапно она отступает, – на это у меня не хватит сил.

Спустя мгновение они прощаются, во рту остается горьковатое послевкусие взаимного обмана.

Тем не менее присущий ей здравый смысл заставляет ее прожить последние спокойные дни так, будто они длятся вечно. К счастью, представление, в котором участвует Эмануэле, покажут как раз в эти два месяца или немного позднее. В «Волшебнике страны Оз» ему поручили играть неотесанного Страшилу, одну из главных ролей, – Нора гордится этим больше, чем Эмануэле, мечтавший сыграть льва с царственной рыжей гривой.

Изготовление костюма мы поручаем синьоре А. Она до сих пор делает все с удивительным мастерством; когда она вставляет смоченную слюной нитку в иголку, рука не дрожит, движется уверенно и твердо. Полдня работы – и потрясающий результат: она покрыла заплатами старые спортивные штаны, превратила мою рубашку в куртку и украсила все, включая сапожки, которые нам пришлось купить, желтой шерстью, которая изображает солому. Эмануэле в костюме, похожий на эльфа, скачет вокруг нее, упершись руками в бока, и они вновь растворяются друг в друге. Это окажется последним домашним представлением, которое наш сын устроит своей любящей няне, плененной его красотой. Мне хочется схватить фотоаппарат или телефон, чтобы запечатлеть сцену, но я знаю, насколько все хрупко, и не хочу все испортить.

Действительно, во время спектакля царит уже совсем иная атмосфера, чем при подготовке домашних представлений, когда мы все были заняты общим делом. Неожиданно к нам присоединяются все члены семейства Норы, из-за этого еще до входа в зал атмосфера становится напряженной. Дедушки и бабушка нарядились как на торжественный вечер (на Нориной маме шикарное вечернее платье, ее первый и второй супруг в пиджаках из ткани в елочку, превративших их в близнецов, – есть о чем задуматься), и вот теперь они недовольны тем, что стоят в скромном вестибюле начальной школы в толпе родителей, одетых в футболки и джинсы. Они ждут, что мы с Норой что-нибудь сделаем, что мы усадим их в кресла, подобающие их костюмам, принесем им напитки или, по крайней мере, как-нибудь развлечем.

Оказывается, что спортивный зал, где будут показывать спектакль, слишком мал и пестрая толпа родителей туда не вмещается. Антонио, мечтавший поразить всех фотографическим оборудованием, включающим треножник и белый светоотражающий экран, не стесняясь в выражениях, ругается с мужчиной, который, по словам Антонио, лезет в кадр; в конце концов мужчина посылает его куда подальше и объясняет, что ему сделать со своим экраном. Перед невысокой синьорой А. мгновенно вырастает плотная стена из спин и курток, полностью загораживающая ей обзор. Теперь и она поглядывает на нас с упреком, но нам самим почти не видно сцену, которая находится на уровне пола, и мы не знаем, чем ей помочь. Из-за жары, духоты и того, что приходится долго стоять, у синьоры А. кружится голова. Какая-то женщина поддерживает ее, обмахивает листком бумаги, словно веером. Прежде чем представление окончится, прежде чем ее приемный внук выйдет на сцену, синьора А., расталкивая толпу, пробирается к дверям и уходит.

На выходе из зала Эмануэле сразу же спрашивает:

– А где Бабетта?

– Она себя плохо почувствовала, но она все видела и сказала, что ты выступил замечательно.

Он сразу сутулится, на лице появляется такое несчастное выражение, что я не могу разобрать, то ли он не вышел из роли, то ли его на самом деле больно ранили в сердце.

Чрезмерные похвалы бабушки и многочисленных дедушек не радуют его. На полосатом линолеуме спортзала Эмануэле выступал прежде всего для синьоры А. и для нас, но счастье, которое он испытывает, не равно двум третям счастья, на которое он надеялся: ее отсутствие перевешивает наше присутствие.

Мы быстро прощаемся и шагаем домой, мы трое: родители и маленький грустный Страшила, который не отпускает наших рук, даже когда мы оказываемся перед входной дверью; сын словно хочет сказать: он понял, понял, что люди отдаляются, что они просто уходят, навсегда, но нам он этого не позволит, нам – нет, по крайней мере, пока он держит нас вместе.

Сообщающиеся сосуды

Всякий ребенок – исключительно точный сейсмограф. Эмануэле все понял раньше нас, почувствовал, что скоро нас тряхнет, вот почему он сжимал наши руки в вечер спектакля. После того, как синьора А. покинула нас, под землей возникли трещины, слои горных пород стали бесшумно оползать, лето еще не кончилось, как мы узнали, что вероятный очаг землетрясения находится в животе у Норы.

Однажды утром, уже одетая, чтобы выйти из дома, она объявила о двухнедельной задержке. Странно, что она сообщила это бесцветным голосом, на бегу, между делом, держа в руке ключи от машины.

– Ты сделала тест? – спросил я, главным образом, чтобы выиграть время и преобразовать мою реакцию в нечто отличное от замешательства.

– Нет. Давай сперва решим, как нам быть.

– А как нам быть?

Нора присела за стол, я поставил чашку, из которой отхлебывал кофе. Она не потянулась ко мне и не показала волнения, а сразу четко заговорила, будто выучила текст наизусть.

– Лучше все обсудить прямо сейчас. Я не готова. У меня не хватит сил. Меня едва хватает на то, чтобы справляться с работой и ухаживать за Эмануэле. Нам никто не помогает, а ты все время пропадаешь в университете. Боюсь, нам не хватит денег, и, честно говоря… – Только теперь она замолчала, словно последняя фраза нечаянно уже слетела с ее губ.

– Честно говоря?

– У нас с тобой тоже не все хорошо.

Я отодвинул пластиковую салфетку с остатками завтрака. Я даже не успел понять, какие чувства вызвала во мне эта новость, дело было в другом: как легко Нора лишала меня всякой реальной возможности повлиять на ее выбор, как резко она заявила, что на самом деле каждый из нас живет собственной, а не общей жизнью. Я пытался сохранять спокойствие:

– Нора, иметь детей или нет, решают, когда речь идет о первом, а не о втором ребенке. Мы молоды, здоровы, с какой стати нам так поступать?

Она на минуту задумалась.

– С той стати, что нам страшно. Очень страшно. По крайней мере, мне.

– Насколько я понимаю, ты уже все решила. Зачем тогда что-то со мной обсуждать? – спросил я. На сей раз мои слова прозвучали как издевка, как взрыв негодования.

Не глядя на меня, она кивнула, поднялась и ушла. Ей не хотелось, чтобы я видел ее лицо. Я был почти уверен, что силы у нее иссякли и теперь она плачет.

Ах, видела бы нас синьора А. в следующие недели! Она бы страшно расстроилась. Когда Эмануэле было почти три года, она настойчиво уговаривала нас подарить ему сестренку (о том, что у нас может родиться мальчик, она даже не задумывалась): не слишком оригинальные педагогические соображения подсказывали ей, что второго ребенка надо рожать в определенные сроки. «Места в доме хватает», – говорила она, словно это было главным препятствием.

Мы над ней подтрунивали: «Бабетта, тебе одного не мало? Ладно, скоро, скоро. Как знать?» – и переводили разговор на другое, вызывая у синьоры А. разочарование. Но она никогда бы не поверила, что, когда все случится, Нора сделает шаг назад.

Однако сейчас синьора А. была как никогда далека. После того, как болезнь стала быстро прогрессировать, где-то в середине июля она переехала к своей кузине Марчелле, у которой ей предстояло прожить последние пять месяцев – в основном лежа на правой половине чужой супружеской постели. Рак пробил еще одну брешь и пробрался в мозг. Общаться с ней по телефону стало трудно – она почти не могла говорить, а чтобы попасть к ней, приходилось преодолевать фильтр, установленный чужими людьми, просить разрешения повидаться, а во время визита быть под неусыпным наблюдением.

Нора не признавалась ни тогда, ни после, что была напугана: от одной мысли, что и вторую беременность ей придется провести в постели, ее охватывал ужас. Месяцы неподвижности ради Эмануэле оставили в ней куда более глубокий след, чем я думал, а ведь теперь рядом с ней была бы не синьора А., а замотанный муж, которому, как я понял тем летом, она не вполне доверяла. С того дня мы оба изливали давно накопившееся, с трудом скрываемое недовольство друг другом, и чем дальше, тем это было больнее и тем труднее было остановиться.

В конце концов задержка оказалась ложной тревогой, но было уже не важно, новость уже возымела действие. Внешне наша семейная жизнь протекала без изменений, подчиненная обычным заботам, но в ней что-то увяло, словно сердце нашей семьи билось тише. И прежде я видел Нору подавленной, расстроенной, сердитой, но никогда не видел ее вялой и равнодушной. Мир, от которого меня больше не защищала Норина живость, вновь превращался в холодную оболочку, в которой я существовал до знакомства с ней. Даже Эмануэле порой казался мне чужим.

– Может, поужинаем сегодня в рыбном ресторане, поболтаем?

– Как хочешь. Я не очень голодна.

– Все равно поехали!

И мы ужинали – сидели рядом, как посторонние люди, и ничем не отличались от семейных пар, которым не о чем говорить и которых мы, с высоты пьедестала нашей близости, всегда жалели.

– Что с тобой?

– Ничего.

– Что-то ты грустная.

– Я не грустная, я думаю.

– О чем?

– Да так, ни о чем.

– Ты что, нарочно меня пугаешь?

Весь вечер мы заводили друг друга, лишь бы прервать молчание, к которому мы не привыкли. Уцепиться нам было не за что: как бы глупо мы себя ни вели, нам казалось, что мы переживаем первый семейный кризис в истории человечества.

Молодая пара тоже может заболеть неуверенностью, одиночеством, бесконечно ходить по кругу. Метастазы появляются незаметно, наши метастазы быстро достигли постели. На протяжении одиннадцати недель – тех самых недель, когда системы организма синьоры А. постепенно утрачивали свои элементарные функции, мы с Норой ни разу не обнялись, не потянулись друг к другу. Наши тела, лежавшие на безопасном расстоянии, напоминали суровые мраморные глыбы.

В полусне меня мучили воспоминания о тех временах, когда ее тело принадлежало мне, а мое – ей, когда я мог ласкать ее всю, не спрашивая разрешения: провести пальцами по шее, под грудями, вдоль изогнутой линии позвонков, между ягодицами; когда мне дозволялось забираться под все резинки, не боясь ее потревожить, а она, не просыпаясь, отвечала мне, невольно подрагивая. Никто из нас никогда не уклонялся от секса – бывало, мы не занимались им долгое время, потому что не было возможности или сил, но никто и никогда не создавал препятствий для секса. Что бы ни происходило, мы знали, что в нашей спальне нас ждет нетронутое пространство, убежище нежных объятий и ласк.

Если и наш рак пытался поразить мозг, ему это удалось: жена лежала в нескольких сантиметрах от меня, а я не знал, как к ней приблизиться. В моих воспоминаниях о тех – совсем недавних – днях и ночах, много пробелов и противоречий, замешанных на обиде и мучительных фантазиях, в которых Нора изменяла мне со всеми подряд.

Гален ясно не объясняет, смешиваются ли друг с другом жидкости, словно краски, или они сосуществуют, не смешиваясь, как масло и вода; он не объясняет, может ли получиться из выделяемой печенью желтой желчи, если смешать ее с красной кровью, новый, оранжевый темперамент, возможна ли при контакте эффузия или чувства сохраняются незамутненными, может ли перетекать жидкость от одного человека к другому, как это происходит в сообщающихся сосудах. Долгое время я думал, что да. Я был уверен, что Норино серебро и мое черное медленно смешиваются, что однажды в нас потечет одинаковая жидкость цвета вороненой стали, цвета старинных берберских украшений (наверное, не случайно моим первым подарком Норе был берберский браслет с геометрическими узорами). А еще мы оба поверили в то, что сверкающая лимфа синьоры А. подарила нашей лимфе дополнительный оттенок, увеличила ее относительную плотность, сделала нас сильнее.

Я ошибался. Мы оба ошибались. Порой жизнь загоняет нас в воронку, наши жидкости, изначально превратившись в эмульсию, распределились слоями. Норина живость и моя меланхолия, тягучая стойкость синьоры А. и воздушный беспорядок моей жены, прозрачные математические рассуждения, которыми я занимался годами, и шероховатая мысль Бабетты: каждый компонент, несмотря на тесное общение и привязанность, не смешивался с другими. Рак синьоры А., единственный бесконечно малый сгусток взбесившихся, беспрерывно делящихся клеток, пока они не стали заметны, помог нам увидеть собственную разделенность. Вопреки надеждам, мы не могли раствориться друг в друге.

Райская птица (II)

В некоторых приключенческих историях эпилог пишут в самом начале. Разве кто-нибудь, включая синьору А., мог хоть на мгновение допустить, что все закончится иначе? Кто-нибудь, говоря о ней, произнес слово «выздоровление»? Никто и никогда. В лучшем случае мы говорили ей, что потом полегчает, хотя мы и в это не верили. Картина ее угасания уже была нарисована на темном пятне в легких, появившемся на первом рентгеновском снимке. «Истории всех раковых больных похожи друг на друга». Наверное. Но ее жизнь, все равно ни на что не похожая, заслуживала, чтобы о ней рассказали: ее жизнь до последнего мгновения была достойна надежды на то, что судьба сделает для нее исключение, обойдется с ней по-особому в обмен на помощь, которую она оказывала стольким людям.

В ситуации, в которой мы с Норой оказались после того лета, у нас не было сил думать о ком-то другом. Однажды в конце ноября нам позвонила кузина синьоры А.:

– Она хочет вас видеть. Боюсь, долго она не протянет.

Мы много спорили, брать ли с собой Эмануэле. Я настаивал, говорил, что бессмысленно скрывать от ребенка страдания, и, вообще, он уже достаточно большой, чтобы это выдержать, но Нора не хотела, чтобы образ умирающей синьоры А. вытеснил его ранние воспоминания.

Она была права. От Бабетты, лежащей в чужой постели под горой одеял, осталась лишь сероватая тень с заостренными чертами. В комнате стоял приторный запах лекарств и еще чего-то неясного; когда я нагнулся и дотронулся до ее щеки, робко изображая подобие поцелуя, я понял, что запах исходил из ее рта – запах брожения, словно ее тело уже умирало изнутри, по частям. Свет в спальне был странный – текучий и словно неземной, возможно, из-за отражавшей его позолоты: покрывало и полупрозрачные занавески с золотыми нитями, ручки шкафов и латунные безделушки.

Присев на край постели, Нора разрыдалась. Теперь, спустя девять лет, я вновь наблюдал ту же сцену, только они поменялись ролями: синьора А. лежала, жена сидела у изголовья. Нора пыталась надеть ей на худое запястье браслет, который мы купили, чтобы она взяла в приближающееся путешествие нечто в память о нас, но пальцы дрожали, у Норы никак не получалось застегнуть браслет. Даже теперь, в обратной ситуации, роль утешительницы выпала синьоре А.

– Не плачь, Нора, – проговорила она, – не плачь! Мы с тобой провели вместе столько времени.

Я вышел из комнаты и закрыл за собой дверь. Норины слезы растворили что-то во мне, выпустили на свободу нежность, которая никогда не умирала; несмотря на трагичность момента, я испытал облегчение. Мы купили белые тюльпаны, потому что это были любимые цветы синьоры А. и потому что принести подарки казалось нам действенной защитой в сложившихся обстоятельствах. Марчелла нашла вазу, я подрезал стебли и поставил цветы в воду. Я старался поддерживать разговор, чтобы помешать Марчелле вернуться в спальню, где, как я понимал, ей хотелось присутствовать и контролировать ситуацию – вдруг кузина разоткровенничается с моей женой. А я хотел предоставить Норе все время, которого она заслуживала.

Зайдя в спальню, я поставил вазу с цветами на тумбочку. Там стояла фотография Ренато, снятая зимой на набережной в Сан-Ремо, которую я уже где-то видел. Возможно, одной мысли о том, что он ждет ее, было синьоре А. достаточно, чтобы придать ей сил, которые у нее вновь появились, сил, для выражения которых больше не были нужны ни кости, ни плоть, ни голос (вот еще что: ее голос внезапно изменился, опустился на октаву и, выходя из горла, словно за что-то цеплялся).

Назад Дальше