Смятая постель - Франсуаза Саган 18 стр.


О роковой неизбежности думал и Эдуар, когда вспоминал признание Беатрис две недели тому назад. Ни на одну секунду и вопреки намекам, его удивлявшим, он не думал, что Беатрис полюбила его за новоиспеченную славу, за возникшую известность. Он уважал Беатрис, он в ней не сомневался – его сомнения распространялись только на отношение Беатрис к нему. И он был по-прежнему уверен, что живет на вулкане, ожидая, что в один прекрасный день она сбросит его оттуда с шумом и грохотом. Но теперь, после ее признания в любви, его отставка, их разрыв покажутся ему предательством, противным, заурядным, а не стихийным бедствием, какого он ждал. Беатрис нарушила правила игры, сделав свою ставку, она смошенничала, спутав ему карты. Он досадовал на нее не потому, что она лгала ему, а потому, что, вполне может быть, говорила правду. «Я не в силах вынести ни правды, ни счастья», – думал он о себе, и эта мысль только удваивала его презрение к себе, удваивала его сомнения и сожаления. «Куда исчез его великолепный палач? Откуда взялась влюбленная в него женщина?» И когда Беатрис приникала к нему, заботясь теперь о его наслаждении даже больше, чем о своем, Эдуар, хоть и покоренный и очарованный ее неумолимым искусством, чувствовал странную ностальгию по той, иной женщине – той же самой, конечно, – но в которой было больше эгоизма, властного и бесстыдного… Беатрис могла быть неотразимой и в своих требованиях, и в своем послушании, и она это знала. Но она не знала, до какой степени готов ей покоряться Эдуар. И до какой степени он любил ее, когда она, по-королевски, в любой миг могла позвать его в спальню и, даже не дав времени раздеться, без всяких предварительных прикосновений, давала ему четкие указания, потом грубые приказы и, наконец, оскорбляла самыми последними словами. Когда, забыв о нем, будто он был предмет или случайность, она откидывала голову, утыкалась, заглушая крики, в подушку. Вот тогда она сливалась с мифом, созданным Эдуаром, не отличалась от его воспоминаний. Этой свирепой жрице он и отдал всего себя. С первой же ночи, проведенной с ним, она приобщила его к своему кощунственному и огневому культу, сделав из умеренного приверженца удовольствий, каким он был до тех пор, слепого фанатика.

Глава 21

Жолье умирал. Беатрис ждала со дня на день, когда же он решится, но прошла неделя, а он становился все рассеянней и словно забыл о собственной смерти. Его врач – друг и соучастник одновременно – говорил с некоторым испугом о временном улучшении, и Беатрис боялась, как бы Жолье не дрогнул в последнюю минуту; боялась, что однажды, придя к нему, не увидит его как обычно лежащим на спине и глядящим в потолок, не увидит на полу пустые ампулы, что слуга объявит ей бесцветным голосом: «Мсье уехал в больницу». В больнице, она знала, у него отнимут смерть, которую он для себя выбрал. Его муки продлят там на некоторое время, но ни она не сможет помочь ему, ни он сам. Эта мысль пугала ее. Но за кого она боялась? Разве это был Жолье, неотразимый Жолье, любитель походить пешком и побегать за юбками, влюбленный в улицы и во всех уличных женщин? Жолье, созданный, чтобы летать на самолетах, жить в столицах и ночевать в случайных постелях? Свой человек за кулисами и в ложах, справлявшийся и с успехом, и с провалом? Эрудит, способный на беззлобные выходки, мужчина, обожающий бессердечных женщин, охотник, вечно идущий по следам, разве это он – мумия с неподвижными голубыми глазами, которая никуда уже не способна бежать, сбежать, избежать – не способна покончить с собой? Чего она требует от этих останков, пропитанных морфином, которые не находят времени умереть, как Жолье не нашел времени полюбить? Однажды, когда она была у него, он по неловкости разбил одну ампулу, потом вторую, и лоб Беатрис покрылся испариной, так же как у него самого, пока он наконец не справился со шприцом. Да, она боялась за него. А что, если в выбранный им день он не сможет, физически не сможет сделать те три простых движения, из которых состоит укол, что тогда? Но в тот же день, во второй половине, Жолье улыбнулся ей прежней улыбкой, наклонился и выдвинул второй ящик ночного столика: там лежал готовый, полный до краев, большой шприц и, казалось, выжидал. Беатрис смотрела на него с таким же ужасом и восхищением, как на револьвер, кинжал, короче говоря, как смотрела бы на любое оружие; но оружие было, по крайней мере, красивым. А это… ум, душа, взгляд Жолье – все будет уничтожено обыкновенной бесцветной жидкостью из стеклянного шприца… Она подняла взгляд и встретилась глазами с Жолье – в них была та же растерянность и то же почтение, что и у нее.

– Странно, правда? – спросил он, задвигая ящик.

Он взял себя в руки, он стал самим собой. Это была хорошая минута, минута, когда морфин разрушил и уничтожил боль и на секунду приостановился, прежде чем яростно броситься на поиски новой жертвы. Следующей его жертвой будет мозг Жолье, ясность его ума. Самим собой он был теперь в промежутке между прерванным приступом боли и неизбежным отупением. Но промежутки были все короче и короче.

– Не волнуйся, – твердым голосом проговорил Жолье, – я не выпускаю эту женщину из виду…

Он называл свою боль «эта женщина», был с ней обходителен и говорил, как о любовнице, которая была навязчивее и глупее других.

– Этой ночью я еще видел хорошие сны, – сказал он. – Вот только не знаю, куда мне себя колоть. Бедра стали как сито… Битва должна закончиться не из-за отсутствия бойцов, а из-за отсутствия поля боя как такового. Не надоело тебе здесь сидеть?

– Нет, – сказала Беатрис. – Правда нет. Это уже вошло в привычку – приходить каждый день. И мне это нравится. Мне будет вас недоставать, – искренне сказала она.

– У меня есть преимущество перед тобой, – сказал он, – единственное, заметь, – мне не будет тебя недоставать; и всего остального тоже, я полагаю. Ты веришь во что-нибудь?

– Я? – переспросила Беатрис.

Она колебалась. Она считала себя неверующей, но время от времени, когда жизнь была, с ее точки зрения, к ней несправедлива, ей случалось вспоминать о Боге. Она представляла его сидящим, с окладистой седой бородой, то как строгого судью, который высказывается в ее защиту, то как беспомощного дряхлого старика. От этой картинки до настоящей веры…

– Нет, – сказала она, – но не вижу причин, почему бы не верить.

– Конечно, – согласился Жолье, – равно как нет их и чтобы верить. Хотя купить только один билет и только в один конец мне кажется скупердяйством…

– Да, на вас это не похоже, – улыбнулась Беатрис.

Они обменялись взглядом, понимающим, любовным.

– Забавно, как трудно принять решение, если знать, что оно последнее, – сказал Жолье. – Здоровый не колеблется ни секунды, прежде чем сделать ребенка или убить человека на войне… А став развалиной, никак не может решиться расстаться с бесполезным мешком костей…

И жестом, полным иронии, он указал рукой на собственное тело. Беатрис успокоилась. Теперь она знала, что Жолье справится. А какое-то время она за него боялась. «Я успокоилась, а с чего? – подумала она. – Он же умирает… Я схожу с ума!» Ей захотелось рассмеяться.

– Завтра принеси мне мимозу, если найдешь где-нибудь, – попросил он. – Мне хочется мимозы, теперь у меня бывают причуды, как у беременных. И почему бы не разрешиться от бремени собственной смертью, а?

Глаза у него стали закрываться. Беатрис встала и пошла к дверям. У дверей она обернулась. С открытыми глазами он следил за ней удивительным взглядом, потом поднял кулак над головой, на манер испанских республиканцев, – жест, символизирующий боевое товарищество, который так ему не шел. Беатрис вернулась.

– Нет, – сказала она, – это не для нас.

Она наклонилась к нему и прижалась горячими свежими губами к его, чуть теплым, думая про себя: «Прощай».

Беатрис не удивилась, когда, придя на следующий день, застала Жолье спящим – он уже не приходил в сознание. Она положила мимозу на подушку, села в знакомое кресло и стала ждать, когда он умрет, – она сидела так больше часа. Сидела и ни о чем не думала. Когда он вдруг очнулся и повернул голову к окну, она не пошевелилась. Стемнело. И когда чуть позже вошел слуга, чтобы зажечь лампу, она увидела, что Жолье вдруг вытянулся на кровати, и, скрывая от слуги его смерть, пошла к двери, даже не взглянув в сторону кровати.

На улице Беатрис с трудом нашла такси, шел дождь, от всего этого она разнервничалась. Только через час, уже переодевшись, весело поболтав с Кати и пошутив с Эдуаром и Никола в голубой гостиной, только через час, сидя у камина и слушая, как мужчины обсуждают, в какой пойти ресторан, она вдруг вспомнила о смерти Жолье и сказала о ней Эдуару и Никола. Оба вскочили, будто она совершила что-то неподобающее.

– Жолье… умер? Андре? – воскликнул Никола. – Андре Жолье? При тебе?..

– Да, – ровным голосом сказала Беатрис, – я видела, как он умер. Но мы давно уже об этом договорились.

– Жолье… умер? Андре? – воскликнул Никола. – Андре Жолье? При тебе?..

– Да, – ровным голосом сказала Беатрис, – я видела, как он умер. Но мы давно уже об этом договорились.

Мужчины молча смотрели на нее. Наконец Никола тихо сказал:

– Почему ты нам раньше не сказала? Уже целый час, как…

– Я забыла, – сказала она.

И она нервно засмеялась, видя их изумление.

– Правда, – продолжала она, все еще смеясь, – клянусь вам, я забыла.

– Такое бывает, – сказал Никола быстро. – Да, да, такое случается, видишь, веришь, что…

Он махнул рукой и, казалось, вывел Эдуара из оцепенения, тот очнулся, подошел к Беатрис и положил руку ей на плечо.

– Больно? – спросил он.

И тогда Беатрис вдруг заплакала: это были горячие и горькие слезы, слезы гнева, печали и страха, полные тоски и сожаления. Она вдруг вспомнила голубизну глаз Жолье, звук его голоса еще вчера, запах мимозы в комнате, сейчас опустевшей комнате, из которой ушла жизнь, незаменимая и живая жизнь человека по имени Жолье, человека, которого ей теперь оставалось только забыть.

Глава 22

Похороны были великолепными. Присутствовал весь Париж, и погода была прекрасная. Насмешник Жолье распорядился, чтобы похороны были самые что ни на есть торжественные, зная, что в его кругу все любят поплакать на людях или хотя бы сделать вид, что плачут (или то и другое вместе), и не хотел отказать в этом удовольствии своим друзьям.

Ближе к вечеру Эдуар и Беатрис сидели у камина и тихо говорили о Жолье. Эдуара заворожил рассказ Беатрис о его агонии, о самоубийстве, заворожил своей крайней невыразительностью. Слушая Беатрис, можно было подумать, что нет ничего более естественного, как выбрать час своей смерти и ускользнуть в нее в присутствии посвященного и неболтливого человека. Беатрис находила это и логичным и разумным.

– Тогда почему же, – спросил Эдуар, – такая смерть редкость, зачем все эти рыдания, притворство, вопли и потрясения?

– Потому что морфин очень дорог, – ответила Беатрис тоном практичной женщины. – А неболтливые друзья и вовсе на вес золота. Вот про меня Жолье знал, что я никому не скажу.

И действительно, она никому ничего не сказала, даже ему, Эдуару. Она инстинктивно скрывала от него их встречи, а загнанный в угол Жолье точно так же инстинктивно положился на Беатрис: он знал – в ней достаточно природно-животного, чтобы выдержать вместе с ним ожидание смерти. Люди, за редким исключением, сбегают от своих умирающих. Зато животные сбиваются вокруг них в кружок и поддерживают их своим теплом до последней минуты. Животные и Беатрис. Эдуара восхитило неожиданное смешение жестокости и нежности, что вело эту самку, когда она тайно навещала каждый день умирающего заброшенного самца. Он восхищался тем, что эти двое, живя всю жизнь в искусственном и обманчивом времени и среде, будучи сами типичнейшими представителями того, что называют «театральным миром», – этот мужчина и эта женщина, которые в один прекрасный день сошлись из-за своекорыстных интересов, инстинктивно вновь обрели друг друга в день совсем не прекрасный для одного из них.

– А ты знала, хотя бы накануне, что он решился? – спросил Эдуар.

– Да, – сказала она, – я догадывалась…

Она протянула руки к огню, потянулась и сказала с легким смешком:

– Я даже поцеловала его перед уходом; он, должно быть, рассердился: Жолье терпеть не мог, когда его целовали спящего или больного. Он говорил, что женщины так насилуют мужчину. А ты будешь целовать меня, если я сплю или если у меня температура?

– Нет, не буду, – сказал Эдуар, – мне, наверное, все равно будет хотеться, но я не буду.

– Вот и хорошо, – сказала Беатрис, – а мы, женщины, мы целуем вас, когда вам этого не хочется, – под предлогом утешения. Впрочем, как ни странно, но я этого не люблю. Мне не нравится целовать мужчину, который спит или болен. Мне тоже чудится в этом насилие, или я боюсь набраться микробов.

Она засмеялась, откинула назад волосы.

– А почему же ты поцеловала Жолье? – спросил недоуменно Эдуар.

Она повернулась к нему, посмотрела, смерив взглядом, потом пожала плечами, как будто заранее смирившись с тем, что он все равно ничего не поймет. Но все-таки ответила.

– Чтобы досадить ему, – сказала она, – чтобы досадить и сделать приятное; потому что он знал, я делаю это, только чтобы досадить ему; и ему было приятно, что мне все еще хочется ему досадить. Понимаешь? Он оставался мужчиной, – гордо сказала она, – до самого конца. А мужчины обожают, когда им досаждают.

Она наклонилась и поцеловала его в шею, вернее, слегка укусила его, словно напомнив, что и он мужчина и ей приятно ему досаждать. Он обнял ее. «Какое странное надгробное слово», – подумал он, прижимая ее к себе, сидя возле камина, но, может быть, только такое и Жолье, и, кстати, он сам хотели бы услышать.

Несколько позднее звонок в дверь вывел их из оцепенения. Одетая в бежевый с черным костюм, спрятав за темными очками глаза, несомненно покрасневшие от слез, Тони д'Альбре появилась на пороге гостиной. Она была безупречна как во время, так и после похорон. Импресарио десятка живущих в Париже знаменитостей, она чувствовала себя импресарио всех знаменитостей умерших. Тони печально уселась в кресло, бросила суровый и укоризненный взгляд на Беатрис, которая, нимало не смущаясь, расчесывала волосы, и попросила налить ей рюмку портвейна сдавленным голосом.

– Я знала, что ты придешь, – сказала Беатрис весело, – готова была поручиться.

– Знаю, ты тоже очень любила его, – начала Тони, – и, может быть, мое присутствие…

– Еще чего! – сказала Беатрис (ее веселость уступила место гневу). – Скажи лучше, откуда ты явилась? В чьем доме рыдала до нас?

– Погоди, Беатрис, – сказал Эдуар, даже его покоробил ее тон, – что на тебя нашло?

– На меня нашло то, что Жолье терпеть не мог Тони, которая платила ему тем же. А теперь выпьем втроем портвейн и поговорим о другом. Если ты рассчитываешь, что я сообщу тебе пикантные подробности о его смерти, Тони, голубушка, то зря старалась.

Шок прошел, уязвленная до глубины души Тони фыркнула, сняла очки, обнаружив не тронутые слезами глаза, и оглушительно зарокотала:

– Это уж слишком! Конечно, я терпеть не могла Жолье, он был сноб. Но я пришла, чтобы помочь тебе, а ты так меня встречаешь?..

Беатрис рассмеялась.

– Теперь я тебя узнаю, – сказала она. – Впрочем, Эдуар, не думай дурного; Тони и в самом деле горюет: с каждым покойником она хоронит часть своих дивидендов. И не может спокойно спать. Она единственный посмертный импресарио, которого я знаю.

Беатрис встала, сделала несколько шагов к дверям, раздраженная и веселая одновременно, потом пожала плечами и вышла из комнаты. Эдуар и Тони переглянулись.

– Мы должны ее извинить, – скороговоркой сказала Тони Эдуару, как будто Беатрис плохо обошлась с ним, а не с ней. Эдуар не мог удержаться от улыбки; Тони инстинктивно, когда ее оскорбляли слишком уж явно, как бы адресовала оскорбление всем присутствующим и просила для своего личного обидчика всеобщей снисходительности, и свидетели ее обиды, скорее смущенные, чем задетые, тут же демонстрировали свою снисходительность. Уловка была грубой, но почти всегда срабатывала. – Надо извинить ее, она так расстроена. Они с Жолье так любили друг друга, и, вы сами знаете, Беатрис многим ему обязана: кто, как не он, – в самом начале – вставил ей ногу в стремя… если можно так выразиться. Впрочем, что это я вам рассказываю? – Она резко остановилась. – Вы же при этом сами были!

Напоминание о несчастливом прошлом, даровой укус развеселили Эдуара. Год назад он бы возмутился, но со временем он привык к повадкам друзей Беатрис и не боялся даже Тони. Подарив ему любовь, Беатрис сделала ему и другой подарок, наградив покоем и равнодушием по отношению к любым посредникам. Теперь ему грозил не разрыв, а несчастный случай. Раз Беатрис сказала, что любит его, значит, ей придется сказать – если такое случится, – что она его разлюбила. (Эдуар не понимал, как наивен он в своей логике.) Как бы то ни было, он улыбнулся, вместо того чтобы смутиться или обнаружить, что удар достиг цели, и его улыбка вывела Тони из себя.

– Что вы надумали с контрактом? – спросила она. – Я понимаю, сейчас не время о нем говорить, но именно сейчас нам нужно, просто необходимо сменить тему. У меня, – сказала она, взглянув в сторону спальни Беатрис, – нет склонности ко всему нездоровому.

Эдуар почувствовал себя загнанным в угол. Этот пресловутый контракт на экранизацию, который он отказался подписать, превратился в проблему, тем более раздражающую, что он был уже не один. Беатрис не хотела играть и убеждала Эдуара подписать американский контракт, а тем временем Лоуренс Хернер, выдающийся английский режиссер, тоже попросил у него разрешения на съемки, и его совершенно не интересовало, будет пьеса иметь успех в Америке или нет. Хернер сам написал об этом Эдуару, и Эдуар был польщен. Хернером он восхищался. А вот пьеса… Пьесу он написал пять лет назад, и ее герои стали для него чем-то вроде одноклассников, друзей детства или попутчиков – когда-то эти люди были для вас всем, необыкновенно близкие, необходимые, но вот случай вас свел опять, и с удивлением и даже досадой видишь, как ты далек от них, какими чужими вы стали… Энтузиазм умницы Хернера вызывал у Эдуара еще большую неловкость, чем напускной энтузиазм Тони. Ему говорили: «Ах, ваш Джереми! Ах, ваша Пенелопа!», а ему казалось, что восхищаются какой-то его родственницей, воспоминание о которой окаменело и выцвело, о забытой кузине, тогда как он весь во власти опасного, зыбкого и сияющего нового чувства: своей новой пьесы.

Назад Дальше