Фредерик, его герой – вот кто был для него живым, тем более живым, что он никак не мог его закончить, объяснить, представить себе сыгранным, – Фредерик притягивал его своей неопределенностью, возможностью надеяться и хотеть. Но, может быть, его пьеса не так уж и хороша? Может быть, в силу его желания найти истину она стала скучной или путаной? Может быть, это воздушный шар, внутри которого пустота? Но всякий раз, как он думал о ней, он чувствовал смятение, страх и восхищение. Из какого хаоса, из какой путаницы рождалось его причудливое творение? Как случилось, что оно не исчезло, не отошло на второй план, хотя писать начал он до их встречи с Беатрис, а продолжал и закончил во время их романа, со всеми его взлетами и падениями? Все, что он писал в течение этого года, он вырывал из себя и одновременно претерпевал, потому что время, когда он писал, было прекрасным, ни с чем не сравнимым, полным чувств временем его любви к Беатрис. Времени, чтобы просто писать, у него не было, не было времени на игру мыслей, игру слов. Не было времени даже на колебания, на страх перед белым листом. Он был похож на чревовещателя из цирка, у которого есть одна-единственная кукла и который, умирая от любви к наезднице, готовой уехать, все же выполняет подписанный им контракт. Счастье, которое он испытывал, пока писал пьесу, казалось ему чудом, а отчаяние – злым колдовством. Как же ему удалось, думая на деле только о Беатрис, наделить жизнью, судьбой и надеждами необыкновенное существо по имени Фредерик? Как удалось, думая, что Беатрис бросила его – умирая, – написать диалог, который все находят таким живым, таким веселым и таким блестящим? Как он мог написать его так естественно, молчаливо приняв разлад своего обезумевшего сердца и изобретательной головы? А в другой вечер, когда Беатрис впервые была нежна с ним и спокойна, когда она стояла перед балконной дверью, распахнутой в летнее тепло, и он чувствовал, что она перед ним безоружна и почти что привязана к нему, как он мог уже через два часа написать пронзительно грустный монолог своего героя, заледеневшего от одиночества, монолог, который казался ему лучшим в пьесе?
Все это вызывало в нем удивление, близкое к страху, и еще мальчишескую гордость. Он всегда знал: сердце создано, чтобы слепнуть, память – помнить все или все забывать, неважно; но и сердце, и память были неуправляемыми, безответственными, задерживающими случайные жизненные впечатления; зато ум был подобием клинка, призванного отбирать жизненный материал, рассекать его и отсекать. Вместе с тем он не мог сказать, что весь свой ум он поставил на службу любви; ни на миг он не переставал воображать, мечтать, надеяться, бороться, отражать удары, преодолевать себя, питая и насыщая свой собственный чувственный голод; и когда изредка его умственные усилия сливались с порывами его сердца, он бывал счастлив: он ощущал полноту и понимал, что счастье в этой полноте. Сейчас его ум больше не должен помогать ему: Беатрис любила его. Это превратило его несчастную любовь в настоящую связь, но при всей своей логичности эта связь казалась ему неправдоподобной; преуспевающий автор и знаменитая актриса, что может быть банальнее, привычнее. Он бы, может быть, предпочел остаться безвестным, незаметным, заурядным… А вот Беатрис он никогда не желал заурядности. То ли его душевная доброта, то ли представление о любви тому причиной, но ему хотелось и дальше видеть Беатрис торжествующей, великолепной, а себя – у ее ног. Он не думал о равенстве в любви, никогда в него не верил и никогда не поверит. Не верил он и в радостные или мучительные перемены, когда обожатель ни с того ни с сего вдруг рассеянно позевывает, а божество сомневается и отчаивается. Подобные мгновенные перемены, смена ролей любящего и любимого казались Эдуару ситуацией, возможной в водевиле, а не в жизни. Он отдался своей любви к Беатрис с такой беззаветностью и искренностью, что сама возможность перемены казалась ему неправдоподобной, недостойной, заурядной. Их история была так же неотвратима, как трагедии Расина. Разве возможно было мечтать, что Гермиона однажды полюбит Ореста? И что тогда делать, чему будет отныне служить изобретательность, дар предчувствия, интуиция? Раз его пьеса кончилась и Беатрис его любит, что ему еще остается делать, кроме как быть счастливым?
А кто учил его быть счастливым? Кто предоставлял ему эту возможность? Наверное, можно выучиться и счастью – и, наверное, с таким же трудом, как страданию. Единственный раз в жизни он помнит себя счастливым, это было благодаря Беатрис пять лет тому назад, а потом она отобрала у него это счастье, как отбирают у ребенка-бедняка слишком роскошную игрушку, доставшуюся ему по недосмотру. Теперь ему вновь возвращают эту игрушку, и что он должен с ней делать? У него не было времени изучить механизм. Он не знает, как она действует. Кто же виноват? Надо было оставить ему эту игрушку пять лет назад или не дарить ее снова, потому что сам для себя он навсегда остался все тем же бедным наказанным ребенком. И бедный ребенок написал свою первую пьесу так неумело, но, похоже, так трогательно, что умилил всех и растрогал, а теперь по ней собираются снимать фильмы, по ходу дела осыпать его долларами, словно в награду за послушание. И тот же бедный ребенок написал вторую пьесу, уже более зрелую, которая далась ему легче и принесла большее удовлетворение. И все тот же бедный ребенок, уже получив свой роскошный подарок обратно, продолжал потихоньку, тайком, будто выполняя школьное домашнее задание, писать новую пьесу, герой которой по имени Фредерик похож на него, как родной брат. Бедный ребенок, который прожил год, дрожа от страха, страдая, презирая себя и одновременно умирая от восхищения и восторга в объятиях любимой женщины. И от этого нищего теперь ждут, причем совершенно серьезно, что он будет притворяться, будто всегда был богат и уверен, что навек останется богатым? Да нет же, он не мог этого и ни в чем не был уверен. Ни Хернер, ни Тони д'Альбре, ни Беатрис и никто другой в мире не смогут больше одарить его тем, что однажды и навсегда было украдено у него шесть лет назад.
Разумеется, Эдуар всего этого себе не говорил. Даже не думал. Но все это однажды скажет его персонаж, много позже Эдуар изобразит бедного, поверженного, униженного ребенка и с удивлением спросит, откуда он взял его?
– Вы слушаете меня, Эдуар? – нетерпеливо спросила Тони, и он вздрогнул.
Она следила за ним с любопытством, но без снисходительности. Снисходительность исчезла вместе с американскими чеками, а любопытство появилось, как только глупышка Беатрис призналась в своей так называемой любви к Эдуару и стала кричать о ней на всех углах. Тони считала, что Беатрис погибла, точно так же как погибли все обещания и клятвы Эдуара. Она видела немало мужчин, которые страдали от неразделенной любви и обещали золотые горы молодым или старым гусыням, а потом она видела, как они ударялись в бегство или забывали обо всех своих клятвах, как только им отвечали взаимностью. Опасалась она и за свои дивиденды, чувствуя, что Эдуар презирает ее и что Беатрис – единственная нить, которая их связывает. (Хотя, честно говоря, на презрение Эдуара Тони было наплевать, она считала, что его успех, его будущее, его слава целиком и полностью в ее руках, и не сомневалась, что в конце концов он отдаст ей должное.) Однако Эдуар упрямо любил Беатрис, и это бросалось в глаза. Тони испытывала двойственные чувства: с одной стороны – раздражение, потому что ей как женщине хотелось хоть один раз увидеть Беатрис шлепнувшейся носом в грязь, но с другой стороны – как импресарио – ее это радовало. (Если уж ее подопечная подхватила мужчину, то пусть его держит крепко.) А то, что Беатрис играет сейчас влюбленную после того, как целый год играла высокомерную, – не более чем доказательство ее большого драматического таланта. Как все люди, лишенные личной жизни, Тони д'Альбре не предполагала ее и у других. По ее мнению, Беатрис всегда была только на сцене. И если говорила: «Я люблю тебя», то только в микрофон. Кстати, по-видимому, именно отсутствие воображения и позволяло ей обожать свою работу и так хорошо ее делать; иначе вместо того, чтобы обеспечивать успех всем этим красивым и одаренным людям, превращая их в машины для производства денег, аплодисментов и почитателей, она бы только и мечтала, как втоптать их в грязь.
И пока Хернер нервничал, нужно было заставить Эдуара подписать контракт. С его стороны смешно было хранить верность клятве, исполнения которой у него никто не требовал.
– Я беспокоюсь о Беатрис, – начала Тони.
– Она переживет случившееся, вы же знаете, – сказал Эдуар так нежно, что это взбесило честолюбивую Тони.
– Я не имела в виду эти похороны, я говорю о серьезных вещах… то есть, я хотела сказать, более насущных.
Она смешалась, запуталась, и Эдуар, неизменно вежливый, поспешил на выручку:
– О чем же вы, Тони?
И пока Хернер нервничал, нужно было заставить Эдуара подписать контракт. С его стороны смешно было хранить верность клятве, исполнения которой у него никто не требовал.
– Я беспокоюсь о Беатрис, – начала Тони.
– Она переживет случившееся, вы же знаете, – сказал Эдуар так нежно, что это взбесило честолюбивую Тони.
– Я не имела в виду эти похороны, я говорю о серьезных вещах… то есть, я хотела сказать, более насущных.
Она смешалась, запуталась, и Эдуар, неизменно вежливый, поспешил на выручку:
– О чем же вы, Тони?
– Вам покажется чересчур материальным говорить об этом в такой день, как сегодня, но я говорю о налогах. Как вам известно, я занимаюсь делами Беатрис. И, как вам известно, она любит бросать деньги на ветер. Но вам, однако, неизвестно, что я не смогу заплатить за нее налоги.
Это была полуправда. Беатрис действительно соединяла в себе великодушие и потребность в роскоши – редкость для актрисы в 1975 году. Она не откладывала даже на то, чтобы в случае неблаговоления публики ей хватило бы, по крайней мере, на снек-бар и автоматическую прачечную. Она действительно собиралась умереть на сцене и во цвете лет. Но Тони д'Альбре не разделяла ее восхитительного предчувствия и наблюдала с ужасом и невольным восторгом, как деньги улетучиваются из рук Беатрис, которая тем не менее могла устроить в ресторане сцену, если счет показался ей раздутым. И могла одарить чеком первого встречного. И если финансы Беатрис еще не были в таком критическом положении, как говорила Тони, то все-таки Тони была недалека от истины: уплата налогов и два последних провала сулили Беатрис довольно трудное будущее.
– Ах да, и правда, – сказал Эдуар уныло, – налоги…
Он всегда держался в стороне от денежных вопросов, ибо в юности денег у него было так мало, что он не успел оценить их опасностей и их очарования. Впрочем, Беатрис часто упрекала его за бездумную щедрость, считая, что мужчина должен беречь деньги так же, как любимую женщину.
– Да… налоги, – продолжила Тони. – А кто занимается вашими налогами?
– Друг моего отца, он стряпчий, я начинал работать у него, когда приехал в Париж, – сказал Эдуар.
– Когда вы станете миллиардером, вам придется нанять специалиста, – наставительно сказала Тони д'Альбре, – зарабатывать деньги – дорого стоит. А пока, мой дорогой Эдуар, не мне вас учить, но я все-таки вам скажу: если вы подпишете контракт на экранизацию, не настаивая на роли для Беатрис, которая к тому же не хочет ее играть, вы поправите ее положение.
– Но… – начал Эдуар в изумлении, впрочем, вполне естественном. – Я не знал…
И покраснел. Он вдруг с ужасом понял, что никогда не задумывался ни о денежных вопросах, ни о будущем Беатрис, довольствуясь тем, что оплачивал ее счета в гостиницах, ее путешествия и рестораны, продолжая жить у нее. В глазах других он выглядел как жиголо самого низкого пошиба, изображающий невинность. На лице его отобразился такой ужас, что Тони поторопилась сказать:
– Разумеется, вы получите все свои деньги обратно, милый Эдуар, и очень быстро.
– Да разве в этом дело? – воскликнул Эдуар. – Вы что, смеетесь надо мной! Все, что у меня есть, принадлежит Беатрис, и я немедленно…
Он что-то смущенно бормотал и вдруг увидел на губах Тони д'Альбре торжествующую улыбку. «Так вот оно что, – подумал он, – она думает о своих дивидендах, хорошо же она меня обставила. Но в любом случае я вел себя как недоумок». Он посмотрел на Тони и холодно сказал:
– Вы должны были бы знать, что я весь принадлежу Беатрис. Я подпишу этот контракт завтра, где вам будет угодно, и вы назовете мне сумму, которую считаете нужной.
Тони колебалась. Новый тон разговора, новый ритм поставили ее в тупик. Всякий раз, когда она чувствовала, что положение ее неустойчиво, она выравнивала его добрыми чувствами: они никогда не подводили. Уже очень давно она усвоила, что в этой среде лучше слыть дурочкой, чем пронырой; неважно, с кем имеешь дело – с циником или с простодушным.
– Беатрис будет очень тронута, – сказала она. – Очень.
– Я запрещаю вам говорить об этом, – заявил Эдуар. – Насколько я знаю, вы не говорите с ней о делах, так зачем начинать? Из-за меня?
Они обменялись враждебными взглядами. Что-то похожее на недоверие, даже ненависть, росло между ними и становилось все более ощутимым. Наконец-то! После стольких месяцев сдержанности и вежливости! Тони почувствовала, что пульс у нее участился, гнев и презрение охватили ее: презрение к презрению, которое она внушала.
– Вы и в самом деле храбрый рыцарь, милый Эдуар, – сказала она тоном, полным сарказма.
– Да, – сказал Эдуар, – я храбрый рыцарь и надеюсь таким и остаться.
И вдруг улыбнулся, как озорной ребенок. На секунду Тони д'Альбре подумала, что, возможно, Беатрис и вправду влюблена в него. Он был так бесстрашен и так слаб одновременно, так чист и так одинок, что напоминал какую-то неведомую птицу, мужественную и отважную.
– И если я останусь рыцарем, моя дорогая Тони, – сказал он, – то только благодаря королевским контрактам, которыми вы сумеете меня обеспечить. И я вам заранее благодарен.
Он рассмеялся и встал, отменно вежливо, но и нетерпеливо показывая, что свидание окончено, дело сделано, и, кроме денег, Тони заработала полное право уйти, и он, Эдуар, превращает это право в непременную обязанность. Решительно, Тони д'Альбре не была больше своей в голубой гостиной… Идя к дверям, она вдруг подумала, что эта голубая гостиная обставлена благодаря ей, благодаря ее усилиям, ее телефонным звонкам и уловкам, благодаря ее преданности, в конце концов. Так что уходила она так, как должна была прийти: с глазами, полными слез.
Глава 23
Беатрис взглянула в окно на потемневший зимний сад и снова взяла с маленького столика кольцо. Положила его на ладонь и в который уже раз поднесла к свету. Да, потрясающий бриллиант – безупречной прозрачности, не менее двадцати каратов. Принеся его, Эдуар был в восторге, он чувствовал себя одним из волхвов. Зато Беатрис впервые в жизни пришлось изображать радость, открывая футляр. До этого дня драгоценности всегда доставляли ей удовольствие как нечто полагающееся, своеобразная дань, которую она собирала со своих богатых любовников (таковых было немного). Эдуара обогатили американские контракты, и он последовал их примеру, стал на них похожим. Впервые Эдуар походил на кого-то, походил на «остальных», и это выбило Беатрис из колеи, почти опечалило. Он подарил ей подарок для нее одной, то, что она сможет сохранить после него – если будет что-то после него, – подарил ей вещь, которая будет радовать только ее. Это был подарок мужчины женщине, подарок скорее роскошный, разорительный, чем приятный, и она не понимала, почему предпочла бы уик-энд в Сен-Жермен-ан-Лей, или пластинку с оперной музыкой, или подсвечник, неважно – главное, чтобы она могла разделить с ним удовольствие от подарка. Для женщины с богатым прошлым, как Беатрис, драгоценность – это след, а след – это то, что остается потом на песке – потом, когда время проходит. А Беатрис не мыслила себе жизни без Эдуара.
«Сейчас самое плохое время дня, – подумала она и положила кольцо на столик, – оно меня угнетает». День клонился к вечеру, а последние два, вернее, даже три месяца она обычно сидела в это время у постели Жолье. Между многочисленными встречами, связанными и не связанными с работой, она выкраивала для себя два часа и машинально продолжала это делать, хотя Жолье уже умер. Эдуар вместе с Лоуренсом Хернером ушел смотреть актерские пробы, Тони вот уже несколько дней не показывалась в голубой гостиной, Никола был на длительных гастролях, а Кати что-то шила в кухне. Беатрис чувствовала себя одинокой. Сегодня она будет играть в неудачном спектакле перед полупустым залом, потом они пойдут куда-нибудь поужинать с Лоуренсом Хернером, а потом вернутся домой. И тогда, прежде чем лечь спать, она еще раз поднимет руку, любуясь кольцом – само собой разумеется, что весь вечер оно будет у нее на руке, – и скажет: «Ах, Эдуар, какое безумие!» – с притворной радостью и повернется к единственной своей подлинной любви. Как же это возможно, чтобы она, оставшись с ним наедине, когда ей хочется чего угодно, но только не лгать, когда все слова любви стали правдой (ведь даже на сцене она скучала по нему), она скажет эту идиотскую фразу: «Ах, Эдуар, какое безумие!», фразу, которую говорила не раз и точно таким же тоном другим мужчинам, которых не любила? В этом было что-то фальшивое, смехотворное и жестокое, но она не знала, кто в этом повинен. Уж, конечно, не Эдуар, потому что он любит ее и подарил ей кольцо, желая ее порадовать. Но и она не виновата, что у нее были богатые любовники до знакомства с Эдуаром. Именно потому, что у нее были любовники – состоятельные и нет, – Эдуар и любил ее. Он не смог бы полюбить женщину без прошлого. Но, может, ему нравятся женщины без будущего? Может, этот подарок, который он преподнес ей, так радуясь ее радости, не что иное, как прелюдия, за которой последует уход?