Лолотта и другие парижские истории - Анна Матвеева 15 стр.


Дома все полки книжного шкафа заставлены подарками Маруси и подношениями бабушкиных учеников (точнее, их родителей). Даже книжных корешков видно не было! Мама Наташа – почитаемый в среде неуспевающих школьников репетитор по физике и математике – а поскольку лишних денег с отстающих она не брала, те пытались отблагодарить педагога памятными вещицами. Одна из них особенно запомнилась Виктории, потому что мама с папой хохотали над ней минут двадцать без перерыва – это была настоящая надгробная плита, но только маленькая. С проникновенной гравировкой – «Незабвенному учителю» и другими словами благодарности.

Эту плиту мама потом приспособила в качестве груза – когда солила грибы в ведре. Незаменимая оказалась вещь!

В отличие от плюшевых зверей.

Мама с Изидой вернулись ровно в тот момент, когда пассажиры рейса Екатеринбург-Хельсинки выстроились в очередь к выходу. Самолёт белел за окном, как обещание счастья.

Изида, счастливая без всяких обещаний, крепко прижимала к груди подарок бабушки Наташи – малахитового льва.

6

Из слова «Хельсинки» складывается не так уж много слов. Сель. Хек. Клин. Лес. Лис. Кисель (напиток, совершенно вышедший из моды). Линь. Нил… а впрочем, имена собственные нельзя. Иначе можно бы ещё и Нильса добавить. Синь. Вот и всё, пожалуй.

За иллюминатором она – синь. Небо ясное, голое.

После обеда стюардессы дали каждому пассажиру по шоколадке, и Виктория еле отбилась от того, чтобы съесть ещё и Марусину. Дочь обиделась, раскрыла книгу – будто бы читает, но страницы при этом не перелистывает. Книжка, конечно, фантастическая. Реальный мир не устраивал Марусю даже в литературе. Всё здесь придумано плохо, скучно, блёкло, ненадёжно и страшно. Утешает только мама, и то, что где-то существует другое измерение – там всё объемно, интересно, ярко, безопасно и по справедливости.

Мама Наташа с Изидой сидели через проход. Малышка впервые очутилась в самолёте, и, переполненная впечатлениями, уснула ещё на взлёте, сжимая в ладони каменного льва. Мама Наташа надела наушники и включила фильм на планшетнике – судя по испуганным взглядам соседки слева, циничный и кровавый. С недавних пор она других не признавала.

Мама Наташа очень изменилась в последние годы. Значительно сильнее, чем сама Виктория, и, тем более, Маруся. Когда литред слышит от кого-то, что люди, дескать, не меняются, её всякий раз берет злость – за одну руку, а вторую руку ей хочется протянуть автору этой банальности: пойдёмте, познакомлю вас со своей мамой! Разве такой она была шесть лет назад? А если заглянуть ещё дальше, в девяностые, в восьмидесятые… Ничего общего с этим дерзким седым тинэйджером, который, в отличие от дочери с внучкой, имеет аккаунты на фейсбуке, вконтакте и одноклассниках, единственный в семье водит автомобиль и ведёт себя так независимо, что и не снилось реальным молодым людям, по пояс увязшим в инфантильности. Разве что пирсинга и татуировок у мамы Наташи не было – зато она красила волосы в разные цвета, и покупала себе весьма легкомысленные наряды.

Эта независимая, противоречивая личность, совершенно наплевательски, по мнению Виктории, относящаяся к близким людям – и готовая вылезти из кожи вон ради чужих! – была, тем не менее, прежней мамой Наташей. Той, что спрятала туфли Виктории, чтобы дочь не ездила с Иваницким в Париж.

Тогда Виктория не могла оценить по достоинству мамину заботу и любовь – они выглядели грубым вмешательством в личную жизнь. В голове восемнадцатилетней Виктории был тогда один Иваницкий, не имеющий никакого отношения к известному отечественному физиологу, зато имеющий жену и двух малолетних детей. Ни на что другое места в голове не оставалось – даже мозгам, судя по всему, пришлось потесниться. Иваницкий занял всё пространство, а влюбленная Виктория – и так-то не успевшая к той поре поумнеть, – стремительно, резко поглупела, и одновременно с этим – расцвела, как пышный июньский пион, сам знающий про себя, что это ненадолго, что впереди – усыхание, ржавчина, смерть, и потому цветущий как в первый и последний раз. Никогда больше Виктория не была – и не будет, теперь-то уж ясно, – такой красивой, как в том мае, для Иваницкого.

Недавно она видела его по телевизору, в какой-то программе для бизнес-аудитории. Иваницкий пронёс свое богатство сквозь годы, уберег фирму от смерти в кризисах, и выглядел вполне процветающим, сытым, счастливым и … пустым, как бутылка из-под водки, в которую для какой-то забавы воткнули цветок. Неужели ради вот этой пустой посудины Виктория оттолкнула маму Наташу от входной двери? Она стояла там, плакала и повторяла: не пущу, не пущу! Отцу напишу в Москву, он приедет – и тебе будет стыдно!

Папа был тогда в Москве, а мама не ошиблась – Виктории действительно стало стыдно, но лишь спустя двадцать пять лет, вот теперь, в самолёте, когда мама сидит через проход, одной рукой барабанит по откидному столику, а другой машинально гладит лохматые косички Изиды. В кино льются кровавые реки, – и Виктории так больно, будто это её только что убили в особо извращённой форме, раскидав части тела по разным районам далекого американского города.

А тогда она запросто оттолкнула маму – пышный пион легко убрал с дорогу крохотную маргаритку, и кто там всё ещё верит, будто люди не меняются?

У каждого молодого человека есть внутренняя правда – проба жизни, телесное чутьё, которое бьет горячей кровью то в голову, то в ноги… В жарких демисезонных ботинках Виктория бежала по майской улице – к сестре Марине. Сестра поймёт! Она сама недавно пережила роман с женатым человеком – все самые интересные мужчины обязаны быть женатыми, это знак качества! Любовник Марины уехал из города, оставив о себе вечную память – маленькое зёрнышко, будущую Леночку… Беременной Маринке точно не нужны будут в ближайшее время те чёрные туфли-лодочки, на которые Виктория давным-давно зарится – а попутно она прихватит платье из жатого бархата, с воротничком из страусиных перьев: кто знает, что там носят в Париже?

Марина, конечно, на стороне сестры, а не мачехи, любви, а не пошлого мещанского страха. Она отключает телефон – потому что тётя Наташа звонит не переставая, – и прячет в шкаф тяжёлые ботинки Виктории. Туфли великоваты – когда идешь, они шлёпают, как галоши, но других всё равно нет! Зато платье сидит изумительно.

Визы Иваницкий давным-давно сделал, на улице – 1992 год, а они летят, подумать только, в Париж. О маме Виктория даже не вспомнит – впереди райская неделя, французские каникулы, её первый (и, как выяснилось спустя почти четверть века, всё-таки не последний Париж). Их ждут поцелуи на «бато-муш»! Объятия на Эйфелевой башне!

Единственное, что портит настроение – насмешливый взгляд, который Иваницкий бросает на пластиковый пакет с платьем. А как его иначе везти? Перья погнутся, если сложить в чемодан, да и нет у неё красивого чемодана… Она летит в Париж с рюкзачком всё той же Маринки – странно, дома он казался приличным, и даже модным, а в самолете почему-то превратился в страшную сумищу. И эти разношенные туфли-лодочки…

– О! – говорит вдруг Иваницкий. – Там Сергей Петрович, с женой. Я к ним, а ты здесь сиди, ладно?

Интересно, куда она могла уйти со своего места? В кабину пилота? Сидела, смотрела на облака – на вкус эти ватные белые подушки должны быть точно как слезы.

Иваницкий вернулся только перед самой посадкой, положил ей на плечо тёплую руку – и слёзы тут же ушли, и обида растаяла. Снова доказывала свою правду грубая, горячая, непуганая кровь.

Парижа в тот раз Виктория почти не заметила. Игла башни за окном такси. Сена, схваченная мостами, как заколками. Аккуратно вылепленные крыши – и маленький кусочек неба, исчерканный самолётами до дыр, как промокашка. Эта небесная заплатка и была для Виктории Парижем – всё прочее, как водится, занял Иваницкий. Ей даже на сон было жаль времени – прежде Иваницкий не бывал рядом ночами: они встречались то в рабочих кабинетах, то на чужих квартирах. А здесь – пожалуйста. Голова на подушке, очки на тумбочке.

Платье с перьями удалось надеть лишь однажды – когда они всё же вышли из номера, на третьи, кажется, сутки. «Кафе де ля Пэ», трехэтажное плато с морскими гадами – сопливые устрицы со вкусом всё тех же облачных слёз, какие-то мясистые ракушки, черноглазые креветки и омары. Иваницкий учил Викторию есть креветок – вначале отделяешь голову, потом хвост, потом берёшь – и рраз, снимаешь панцирь целиком! Официанты подтаскивали шампанское – ведёрко за ведёрком. Перья щекотали плечи. Иваницкий томился от скуки, за окном гудел Париж, как будто настраивался большой оркестр.

В конце концов, Виктория оказалась в номере одна-одинёшенька – если не считать похмелья. Иваницкий вернулся только на следующий день – да и то ближе к вечеру, с полными руками покупок. Это жене, детям, а вот это – тебе! – бросил Виктории тяжелый пакет. Внутри – дорожная сумка, тёмно-красная, дорогая. Никак не мог пережить тот пластиковый пакет с торчащими «плечиками».

Сумка эта и теперь жива – хорошая вещь, что с ней сделается. Мама Наташа её любит, вот и сейчас с собой прихватила. Возвращение сумки на историческую родину – много лет спустя.

Изида проснулась, когда самолет приземлился в Хельсинки (в Хельсинках, говорила бывшая подруга Виктории, кухонный психолог). Тихий, чистый, строгий аэропорт. Суровые таможенницы заново обыскали четырёх путешественниц – и вот они уже в другом самолёте.

– Мы теперь домой летим? – Изида ничего не понимает.

– Нет, Изя (мама Наташа сократила имя девочки на еврейский лад – а почему бы и нет? При Леночкиной всеядности в роду Изиды вполне могли быть как иудеи, так и японцы. Мойша и Гейша.). Мы летим к твоей маме! В Париж!

Лена выглядывала их в толпе встречающих, и, заметив, кинулась навстречу, ловко раскидывая по сторонам робких европейцев. Те отступали, как волны морские – некоторые потирали плечи и оборачивались.

Беременная, матёрая, краснощёкая, Лена вдруг резко села на корточки – будто сломалась пополам, – и вытянула руки в сторону. Точь-в-точь бабайка из детских страшилок: догоню, забодаю, съем! Изида бросилась к ней на шею, и вот уже красная ручища гладит лохматые косички.

– Ты моя сладкая, – приговаривает Лена, не обращая внимания на окружающих. – Ты моя вкусная!

Изида слегка отстраняется от матери и аккуратно спрашивает:

– Мама, ты что, голодная?

– Как лев, – неожиданно говорит Лена. – Как лев!

7

Бабушка Виктории была врачом, и в доме их часто звучали прекрасные слова, которые могли стать именами принцесс и названиями таинственных королевств. Принцесса Атерома из страны Глюкозурии. Её отец – старый король Ишиас (литовских кровей?), а мать – королева Лимфедема. Слова звучали слишком торжественно для тех больных и страшных вещей, которые обозначали – а вот, например, в музыке каждый термин на своём месте. Виктория пару лет училась в музыкальной школе, и кое-что помнила: фермата, стаккато, анданте, арпеджио… Чем бы ни занималась она в свой жизни – по собственной воле, или же, следуя причудам профессии, – слова не переставали удивлять её даже когда люди стали предсказуемыми. В каждом слове было двойное, а то и тройное дно, с любым из них можно затеять игру, вывернуть наизнанку – как тот двусторонний пуховик, который папа подарил Виктории в честь первой сданной сессии.

В парижской квартире, – Лена прижала ногой входную дверь, как крышку стиральной машины с плохо подведёнными проводами, – была даже не российская, но советская обстановка. Будто бы это не улица Поля Фора, а переулок Красный, где папа в студенчестве снимал комнату у какой-то медсестры. Потемневший хрусталь на полках югославской стенки, вафельные полотенца в ванной, чайник со свистком – «радость соседа», спиральные тряпичные коврики… На стенах висели чеканные картины – «Ассоль» с надутыми щеками, точно такие же надутые «Алые паруса» – и вязанные из бельевых веревок макраме: совы и пудели с красными шерстяными языками. Виктория отдёрнула штору – тоже из тех, давних времен: вожделенный целыми поколениями тюль в розочках – в поисках машины времени, но подоконник оказался по-европейски голым. Во дворе – полудохлая машина, «девятка» с пермскими номерами.

– Вы здесь располагайтесь, – сказала Лена, – а мы с Изидкой домой поедем. Нам ещё на электричке с полчаса до Везинета.

– А ты нас с мужем не познакомишь? – нахмурилась мама Наташа, которой не хотелось отпускать от себя пусть и неродную, но такую милую внучку. Да и мужа интересно увидеть, и квартира эта странная не нравилась – спасибо, нажилась в таких интерьерах.

Лена пробормотала что-то непонятное, судя по всему, даже самой себе – и распрощалась с гостями, сообщив напоследок, что живут они рядом с чудесным парком Монсури – и что электричество лучше не включать, а то счета набегут такие, что мама дорогая! Маму дорогую она упомянула с безмятежной улыбкой на лице.

– Завтра гуляйте, а в четверг мы вас проводим, и ключи заберём. Изидка, скажи всем: «Пока-пока!»

Девочка крепко обняла по очереди Марусю, Викторию и бабушку Наташу. Малахитовый лев выпал из её рюкзачка, но, к счастью, не пострадал, а вот на полу, покрытом линолеумом, осталась небольшая круглая вмятина.

В ванной Виктория обнаружила единственную уступку современности – пакет мягкой туалетной бумаги безмятежно белого цвета. Голый цилиндрик, оставшийся от использованного рулона, на семи языках – в том числе на русском! – радушно предлагал:

– Просто смой меня в унитаз!

Ни хозяева странной квартиры, ни Виктория, не вняли призыву цилиндрика-мазохиста: тот так и остался лежать на прежнем месте, между стиральной машиной «Малютка» и корзиной для грязного белья.

Никакого вай-фая в квартире, конечно же, не было – здесь и ноутбук выглядел гостем из будущего.

– А ты ведь была в Париже, дочка! – улыбнулась вдруг мама Наташа. Маруся встрепенулась: как это «была»? Неужели в маминой биографии есть неведомая ей глава, и как могло получиться, что это прошло мимо Маруси?

Виктория растерялась, смутилась. Мама Наташа давно не проявляла к ней искреннего интереса – даже когда Виктория рассказывала что-то важное, например, как она ходила на собеседование в серьёзный журнал, мама вдруг перебивала её неожиданным вопросом:

– В чём ты ходила?

Виктория покорно описывала свой костюм, а мама заявляла:

– Ну и зря! У тебя есть более эффектные вещи.

После этого рассказ неизбежно захлопывался, как входная дверь на ветру – когда ты вышел на минутку, забыв ключи в квартире.

Даже если Виктория пыталась рассказать о том, что вчера она встретила на заснеженной улице верблюда, шедшего ей навстречу покорно как собака, мама Наташа не могла дослушать до конца эту удивительную историю – она выскальзывала из комнаты, проливалась, как вода из кружки, чтобы сесть в кухне с кроссвордом, или уснуть перед телевизором, или отправиться на срочную встречу с подружками. Виктория не знала, как она сама в такие минуты становится похожа на свою дочь – расстроено моргает, губы изгибаются подковой. Чуткая Маруся тут же занимает бабушкино место и заинтересованно спрашивает: а что за верблюд был, двугорбый? С погонщиком?

Погонщик имел независимый вид – изображал, что они с верблюдом не знакомы. Замёрзшая слеза текла из верблюжьего глаза длинной сосулькой. Горбы свисали со спины, как тяжелые мохнатые крылья, а на снегу дорожкой лежали идеально круглые коричневые шарики, похожие на крохотные пушечные ядра. Те самые «пули из говна», в существование которых никто не верит…

– Не была я в Париже, Маруся, – врёт Виктория. – Пойду-ка я погуляю, не теряйте. Интернет поищу.

– Я с тобой! – вскакивает Маруся.

– Интересно, – возмущается бабушка. – А я что, в этом СССР одна останусь? Давайте уж все вместе, что ли.

Через пятнадцать минут они уже стояли на трамвайной остановке «Порт д’Орлеан». Пятнадцать минут назад Виктория и не подозревала о том, что в Париже, оказывается, есть трамваи. То есть, разумеется, как всякий околокультурный человек, она знала о том, что трамваи в Париже появились ещё в середине девятнадцатого века – но те старинные трамваи походили на резные буфеты на колесах, и не имели ничего общего с худенькими бело-зелеными вагонами, в один из которых они и вошли.

Остановки здесь объявляли сразу два голоса – мужской и женский. Вначале мужчина как будто спрашивал: "Монсури"? После чего женщина мягко подтверждала: "Монсури!»

– Мы не в ту сторону едем, – сообщила Маруся. – Если в центр, так надо было в метро садиться, а станция – рядом с нашим домом.

Раньше она об этом, конечно же, сказать не могла.

Вышли из трамвая, вернулись. Всего-то полтора дня на Париж, а они тратят бесценные часы в трамваях!

В метро доехали до вокзала Монпарнас, посмотрели сверху вниз на чёрную башню и разругались насмерть все трое.

Мама Наташа считала, что им надо срочно идти в Лувр, потому что уехать, совсем не прикультурившись, вроде как неприлично.

Виктория объясняла, что Лувр, скорее всего, уже закрыт, а ей нужно обязательно проверить почту – вон в том кафе, судя по нашлёпке на входной двери, есть вай-фай.

Маруся молчала, слушая маму с бабушкой, а потом вдруг взорвалась так бурно, что проходящий мимо смуглый юноша невольно сунул руку в карман, где, возможно, хранился пистолет или ещё какой-нибудь предмет, полезный для жизни в городских джунглях.

– Ну что вы за люди такие, обе! – вопила Маруся. – Даже здесь не можете взять себя в руки, даже Париж умудрились испортить!

Ругаться с близкими – занятие не менее бессмысленное, чем писать истории про львов. Сколько ни кричи, ни доказывай свою правоту – у близкого человека давно есть сложившаяся картинка, где представлен ты сам, и твои особенности. Хоть голос сорви, картинка всё равно не изменится.

Мама Наташа и Маруся давно всерьёз не общались и не взаимодействовали. Маруся была естественным продолжением Виктории, а маму Наташу в последние годы интересовали только те родственники, которые жили далеко и испытывали какие-то неимоверные трудности. Вот для них мама Наташа готова была свернуть горы, повернуть реки и достать с неба все звёзды (даже те, которые кому-нибудь нужны). Ближние, хорошо знакомые и засмотренные родственники маму интересовали только в том случае, если у них вдруг проявлялись неожиданные способности – кто бы мог подумать, что тихая скучная внучка умеет так голосить! Мама Наташа смотрела на Марусю восторженными глазами, и Виктория поёжилась от внутреннего толчка зависти. Ей бы тоже хотелось вызвать у мамы восторг – но что для этого нужно сделать? Пырнуть ножом прохожего? Но у неё нет с собой ножа. Ограбить банкомат? Виктория не умеет – она словесный человек, ей даже телефон удалось приручить с десятой, кажется, попытки.

Назад Дальше