Только у счастья был теперь другой вкус.
В нем была горечь уходящего времени. Адольф Г. покорил Париж ненадолго, потом умерла Одиннадцать и экономический кризис подорвал рынок; теперь он завоевывал его вновь и не испытывал особого восторга, лишь чувствовал, что постарел и что люди, которые игнорировали его десять лет назад, а сегодня называли гением, – обыкновенные флюгеры, чьи суждения ничего не стоят, пустой звук. Все кратко, мимолетно. Как опьянение от хорошего вина. Не более того. Он был так строг к своим хвалителям, что почти мучился совестью. Чтобы избавиться от чувства вины, он тратил все время и силы на пользу Генриху. Он соглашался на бессмысленные встречи, чтобы поговорить о Генрихе, посещал галерейщиков, чтобы те занялись Генрихом, ходил на приемы, только чтобы предъявить Генриха, зная, что гостей скорее убедят его красота и очарование, чем поверхностный осмотр его картин, в которых они все равно ничего не понимали.
Генриху нравилось в Париже, и это нравилось Адольфу. У него было ощущение, будто он дарит ему город на двадцатипятилетие. Они уже завязали серьезные контакты с профессионалами искусства. Генриху оставалось только писать. Он мне все равно что сын, этот Генрих, мой сын в живописи, потому что Рембрандт склонен к математике, а Софи еще только ищет себя. Как художник я буду его отцом. Эта душевная щедрость помогала Адольфу преодолеть боль, какую причиняет всякому артисту появление юного гения. Таланты Генриха, по мнению Адольфа, настолько превосходили его собственные, что он отводил себе скромное место наставника и ментора величайшего художника второй половины века.
– Приехали, мой принц, с вас сорок франков.
Адольф не стал спорить, постыдившись торговаться из-за сорока франков перед швейцарами «Рица», хотя цену шофер заломил несусветную.
Расплатившись, он прошел в свои апартаменты. Он занимал главную комнату, Софи вторую, а для Генриха нашлась красивая мансарда.
Адольф разделся, долго стоял под теплым душем, смывая хмель, потом облачился в шелковую пижаму.
Проходя мимо комнаты Софи, он увидел полоску света и выругался – сработал рефлекс экономного отца, – подумав, что она опять уснула, не погасив лампу.
Он толкнул дверь и увидел на расстеленной смятой постели обнаженного Генриха, который держал в объятиях обнаженную Софи.
Услышав, как скрипнула дверь, они открыли глаза и испуганно уставились на Адольфа.
* * *Два диктатора сидели на дымящихся руинах.
Гитлер отыскал среди развалин ящик, который не разнесло взрывом. Муссолини опирался на торчащую балку – все, что осталось от стены.
Пепел еще кружил в развороченном здании, и переводчик Пауль Шмидт с тревогой проверял, не осталось ли очага опасности среди обломков конторских столов и стульев, осколков стекла и кусков стен, клочьев одежды с пятнами крови.
Окрестный мрачный лес обдавал их ледяным дыханием.
Гитлер подпалил волосы, рука висела на перевязи, но он был совершенно спокоен и улыбался, показывая то, что осталось от его бывшего конференц-зала.
– Итак. Я только что был здесь, сидел за столом, изучал воздушную карту, и вдруг через долю секунды взметнулось сине-желтое пламя. Потом прогремел страшный взрыв. Меня окутало клубами густого черного дыма. На голову дождем посыпалось стекло, щепки. Все трещало. Нас было здесь двадцать четыре человека. Когда дым рассеялся, я увидел мечущиеся фигуры в охваченной огнем одежде, с горящими волосами. Я убедился, что цел и могу двигаться. Осколки попали в руку и в ногу, но других ран не было. Идя на свет, я спотыкался о лежащие тела. Некоторые мои люди погибли на месте, другие были тяжело ранены. Когда я вышел отсюда, славный генерал Кейтель бросился ко мне, крепко обнял и закричал: «Мой фюрер, вы живы, вы живы!» Он плакал горючими слезами, наш добрый Кейтель.
Тут Гитлер прервался и тоже всплакнул, больше растроганный волнением генерала, чем собственным везением. Муссолини, немного отстававший от рассказа из-за переводчика, тоже старательно умилился.
– Шмидт, сколько тяжелораненых? – рявкнул Гитлер.
– Одиннадцать, мой фюрер!
– Сколько? – гаркнул он.
– Одиннадцать!
– Вот видите, Муссолини, одиннадцать тяжелораненых, очень тяжело, они наверняка скончаются в ближайшие часы!
Он выкрикнул это с гордостью, словно сообщал о своей личной победе.
– Ваш стенограф Бергер уже умер в машине «скорой помощи», мой фюрер! Ему оторвало обе ноги…
– Кто?
– Бергер.
– Вот видите! – еще громче вскрикнул Гитлер, с удовлетворением поворачиваясь к Муссолини.
– А полковнику Брандту остались считаные часы! – надрывался переводчик.
Гитлер был в восторге. Чем яснее он осознавал масштаб бойни, тем больше гордился, что выжил: это подчеркивало его исключительность.
Муссолини, постаревший, ослабевший, во всем разочаровавшийся, измотанный, не понимающий, что делает на этих развалинах, свергнутый итальянским народом, заключенный в тюрьму, освобожденный Гитлером и силой удерживаемый немцами во главе маленькой республики Сало[29] на севере Италии, спросил у переводчика, почему Гитлер так кричит.
– У фюрера от взрыва лопнули барабанные перепонки.
– Он знает?
– Никто не смеет ему об этом сказать.
Муссолини кивнул. Он тоже не собирался рисковать.
Гитлер по движениям губ увидел, что Муссолини и Шмидт разговаривают между собой.
– В чем дело, Шмидт? Ведете личные разговоры с дуче?
– Я успокаивал его насчет вашего здоровья, мой фюрер! – гаркнул Шмидт.
– Я прекрасно себя чувствую, просто изумительно, это всего лишь царапины.
Гитлер встал и гордо повернулся вправо-влево, показывая, в какой он форме. Казалось, он демонстрирует творение своих рук.
Тут Муссолини заметил, что глаза Гитлера косят вправо. В ту же сторону клонилось и все его тело.
– Наверно, внутреннее ухо, – задумчиво сказал Муссолини Шмидту.
– Как? – рявкнул Гитлер.
– Вы в отличной форме!
Гитлер улыбнулся:
– Мой дорогой дуче, после этого покушения я даже помолодел. Оно доказывает, что Провидение по-прежнему со мной и будет защищать меня до тех пор, пока я не выполню свою миссию. Мы должны сохранять непоколебимый боевой дух, несмотря на временные трудности, которые сейчас переживаем. Союзники гораздо более разобщены, чем об этом говорят, и я не думаю, что их союз просуществует долго. Как Англия и Соединенные Штаты могут быть солидарны с Советским Союзом? Либералы с большевиками? Они скоро поймут.
Муссолини хотел было напомнить, что сам Гитлер несколько месяцев был союзником Сталина. Но промолчал.
– Германия потерпела ряд поражений на востоке, американцы высадились во Франции, но мы выстоим. Я видел мало помощи от генералов и офицеров, не заслуживающих своих постов, но теперь беру все в свои руки. Доказательство! Знаете, кого я подозреваю в этом покушении? Полковника Клауса Шенка, графа фон Штауффенберга: он вышел из-за стола за полчаса до взрыва и скрылся на машине. Армия! Всегда армия! Я терпел поражения только из-за некомпетентности военных или их измен. Но я свято верю в будущее. Кстати, вы видели мои брюки?
– Простите?
– Шмидт, покажите дуче мои брюки.
Пауль Шмидт, сильно смутившись, достал из мешка разорванные в клочья брюки, которые были на Гитлере в момент покушения. Он расправил их, раскинул и предъявил дуче, который должен был восхититься каждой дырой и каждой прорехой.
– Великолепно, не правда ли? – гаркнул Гитлер в ухо Муссолини.
Итальянец покивал с видом знатока, словно оценивая новое оружие.
– А видели бы вы мое белье! – проорал Гитлер.
Он взял дуче под руку, чтобы вернуться в бункер. Земля липла к сапогам, Муссолини поддерживал Гитлера, который, сам того не сознавая, навалился на него всем своим весом.
– Да, дорогой дуче, мы пережили кое-какие испытания нашей воли, но мы их преодолеем. Я многого жду от чудесного оружия, которое вскоре выйдет с моих заводов. Профессор Вилли Мессершмитт разработал реактивный самолет с дальностью полета до восьмисот километров, который будет таранить самолеты врага. Но больше всего воодушевляет ракета А4 – дальнобойная ракета, разработанная гениальным фон Брауном: она позволит нам, по программе «Кушкерн», полностью уничтожить Лондон. Что вы сказали?
– Ничего.
– Простите?
– Великолепно!
– Да, великолепно! Сногсшибательно! Победоносно! Мы скоро изжарим Черчилля, как цыпленка.
Муссолини вздохнул: терпение его было на исходе, вес спутника давил нестерпимо, вопли оглушали.
– Я люблю вас, Муссолини, и восхищаюсь вами. Не будь вас, я, возможно, не пошел бы на штурм Германии. Нет Гитлера без Муссолини.
– И нет Муссолини без Гитлера! – гаркнул дуче, с грустью подумав о своей жалкой власти, искусственно поддерживаемой немцами.
– Ха, ха, очень смешно! Очень, очень смешно! Я и не знал. Правда, очень смешно! Надо же, это мне напомнило, как в тридцать первом в Мюнхене…
– И нет Муссолини без Гитлера! – гаркнул дуче, с грустью подумав о своей жалкой власти, искусственно поддерживаемой немцами.
– Ха, ха, очень смешно! Очень, очень смешно! Я и не знал. Правда, очень смешно! Надо же, это мне напомнило, как в тридцать первом в Мюнхене…
Муссолини так и не узнал, что думает Гитлер. Тот продолжал кричать так, что едва не лопались вены на шее, но итальянец больше не слушал и даже не пытался сформулировать ответ. Идя к машинам, они споткнулись еще раз пятнадцать.
Сердечный, неистощимый, Гитлер проводил его до вокзала, до перрона, до дверей вагона. Смирившийся со своей участью Муссолини думал о своей любовнице, о предстоящем в поезде ужине и не обращал никакого внимания на коллегу-диктатора. В конце концов, Гитлеру никогда не были нужны слушатели, а несколько лет назад он почти оглох, так что…
* * *«Дорогая сестра Люси,
предательство – яркий свет, под которым все становится реальным. Может быть, единственный истинный свет… С тех пор как я обнаружил в тот страшный вечер, что Генрих спит с моей дочерью, которой всего тринадцать лет, я вижу его таким, каков он есть. Это невыносимо.
Оправившись от изумления, я схватил голого Генриха и выволок его в гостиную.
– Прикройся и объяснись!
Он взял плед, обмотал его вокруг бедер и выдавил улыбку:
– Мне нечего сказать.
– Объясни мне! Как ты мог так поступить с Софи?
Он расхохотался:
– Запросто.
– Ей всего тринадцать лет:
– Ну и что? Я ее не принуждал. Она влюблена в меня.
– Это невозможно!
– Что вы себе вообразили? Спросите у нее самой. Я ее не принуждал. Ни секунды. Я даже не сразу уступил. Идите и спросите у нее.
– Это невозможно.
– Почему? Вам стало бы легче, если бы это было изнасилование?
Он улегся на диван, беспечный, равнодушный, насмешливый. Он даже не понимал, как я убит.
– Но, Генрих, как ты мог так поступить со мной? Со мной?
– Вы и она – разные люди. Я не вижу связи.
– Она моя дочь, Генрих, я отвечаю за нее, я ее защищаю. А ты – ты почти мой сын, и я думал, что ты мне друг и тоже будешь ей защитником.
Я ждал. Я дал ему время осознать, устыдиться, пожалеть, принести извинения. Через десять минут он вскочил на ноги, посмотрел на меня нетерпеливо, даже с раздражением, и сухо спросил:
– Ну что, все? Я ненавижу подобные сцены. Пойду к себе, приму душ.
И вышел из комнаты.
В эту минуту я действительно все понял.
Генрих начисто лишен всяких моральных устоев, у него нет чувств. Он переспал с девчонкой, потому что ему этого хотелось и она была не против. Сущий пустяк в его глазах.
Я пошел к Софи, которая плакала в своей постели. Хотел обнять ее, чтобы утешить, заверить в своей любви, но она напряглась и отодвинулась на край кровати. Она не желала иных ласк, кроме объятий Генриха!
Я попытался поговорить с ней и обнаружил, сколько зла причинил этот демон. Да, она любила его. Впрочем, его любила вся семья, и я, ее отец, первый, я сам ввел его в дом. В чем она виновата? Генрих красив, и я не раз говорил ей, что он гений. Так в чем же дело?
– Дело в том, что твои чувства иные, чем у него, моя дорогая. Ты любишь его, но он тебя не любит.
– Как ты можешь так говорить? Меня нельзя любить, да?
– О нет, тебя можно любить. И я люблю тебя, и твоя мать тебя любит, и Рембрандт, и Люси, и многие другие уже любят тебя, и многие еще полюбят, но не Генрих.
– Почему же?
– Потому что Генрих – чудовище. Алчный, корыстный монстр, считающийся только со своими желаниями, без моральных табу, не знающий, что есть дружба, неспособный любить.
– Я ненавижу тебя! Ты так говоришь, потому что завидуешь ему!
Избавлю вас, дорогая Люси, от описания остатка ночи. Софи видела в Генрихе прекрасного принца, я тоже долго так думал, как же мне было убедить ее в обратном?
Назавтра Генрих исчез. Ни записки, ни объяснений. Эта грубость – лучший из подарков, она позволила мне убедить Софи, что я прав. С тех пор она блуждает впотьмах.
Мы узнали, что Генрих живет у разных людей – американского миллиардера, неравнодушного к чарам эфебов, холостого галерейщика, испытывающего те же чувства, молодой четы журналистов из «Фигаро», которые хотят сделать ему рекламу, и так далее, – и ходит по всем местам, куда я его ввел, и льет на меня грязь. По его версии, он вынужден был бежать, ибо своим гением затмевал меня, что было мне невыносимо, из-за него-де я осознал себя сюрреалистом средней руки, а за мои уроки и услуги хотел заставить его заплатить дорогой ценой, насильно женив на своей дочери. Не стану пересказывать, как он осмелился злословить о Софи, ибо это так гнусно, что при одном воспоминании мои руки сами собой сжимаются в кулаки.
Как вы объясните Каина, дорогая Люси? А поцелуй Иуды? Предательство повергло меня в растерянность. Я терзаюсь, пытаясь постичь логику поведения Генриха. Я хочу понять. Понять не для того, чтобы оправдать. Понять не для того, чтобы перестать осуждать. Понять, чтобы меньше мучиться. Зло – тайна более глубокая, чем добро, ибо в добре есть свет, сила, утверждение жизни. Как можно выбрать тьму?
Ваш преданный и растерянный
Адольф Г.»* * *Русские уже стояли у стен Берлина.
В рейхсканцелярии были слышны непрерывные раскаты канонады.
Английские самолеты бомбили город без передышки. В дневные часы, когда в залитой солнцем столице воцарялась тишина, она становилась похожей на старый склад декораций провинциальной оперы; от высоких и горделивых домов остались лишь обломки – где фасад, где стена, оклеенная разными обоями по этажам, полы которых не уцелели; осколки частной жизни висели там и сям над пустотой: умывальник, вешалка, туалетное зеркало, чудом державшееся на винтах, портрет предка, у которого не было больше потомков. Приметы прерванных жизней венчали кучи мусора. Бомбы, казалось, поработали за взломщиков и воров, оставив за собой допотопный дух разорения и насилия.
Гитлер жил теперь только под землей.
Он вернулся в Берлин – куда ему было деваться, когда тиски сжимались? Русские продвигались вперед на востоке, союзники – на западе, он нашел лишь руины дворца, служившего рейхсканцелярией со времен Бисмарка, и несколько стен от своей новой канцелярии, построенной Шпеером; его апартаменты были разрушены зажигательными бомбами. Оставался бункер, противовоздушное убежище, построенное в 1943-м в городских садах, тесный бетонный лабиринт, в который надо было долго спускаться по длинной череде лестниц, кротовая нора, освещенная скудным дрожащим светом от дизельного электрогенератора, пропитавшего вонью плохо отапливаемые и слабо проветриваемые коридоры, могила, в которую фюрер сошел живым.
– Никаких политических решений, никаких переговоров, я не капитулирую. Я буду сражаться, пока у меня остается хоть один солдат. Когда последний покинет меня, я пущу себе пулю в лоб. Я лично защищаю Германию от постыдного мира. Я лично уберегу Германию от катастрофы.
Большинство немцев между тем думали иначе: Гитлер лично увлекал их в апокалипсис. Политик, заботящийся о здоровье своего народа, о городах и промышленных объектах, давно пошел бы на переговоры, чтобы остановить разрушение; взяв на себя позор, он уберег бы от гибели еще сотни тысяч военных и гражданских.
Гитлер же приказал Шпееру разрушить мосты, автострады и промышленные комплексы: пусть врагу достанется только выжженная земля. Шпеер впервые не послушался его: он хотел, чтобы после разгрома Германия побыстрее подняла голову, и уже строил планы собственного будущего в рейхе без фюрера.
Когда Гитлеру доложили о неутешительных итогах Ялтинской конференции, на которой Черчилль, Рузвельт и Сталин решили, как обойдутся с Германией после ее поражения, он принял новость с таким спокойствием, что у его окружения кровь застыла в жилах.
– Вот видите, я вам говорил.
– Но, мой фюрер, это будет ужасно: страна разделена и демилитаризована, нацистская партия запрещена, промышленность под контролем, выплата репараций и суд над «военными преступниками».
– Об этом я вам всегда и говорил: никаких переговоров, все бесполезно. Надо держаться – держаться, пока мы их не одолеем. Или не погибнем.
– Население требует скорейшего заключения мира.
– Не надо считаться с населением. Оно слабо и бережет себя. Разве я себя берегу? Я буду драться до конца, а когда больше не смогу, пущу себе пулю в лоб. Все просто, не так ли?
Как всегда, тело Гитлера являло собой ходячий симптом: оно отражало состояние Германии. Сгорбленный, сотрясаемый дрожью обострившейся болезни Паркинсона, с вялыми руками, блуждающим взглядом и землистым лицом, фюрер с трудом говорил, пуская слюну из уголков рта. Любое движение причиняло ему жестокие страдания, а воспаленные уши постоянно кровоточили.
– Я буду драться до конца.
Драться он не дрался, но жизнь в таком состоянии была битвой сама по себе.