Другая судьба - Эрик-Эмманюэль Шмитт 37 стр.


Несмотря на оптимистичные сообщения Геббельса, население было встревожено; ходили слухи, что русские задавили VI армию числом, холодом и голодом; списки убитых становились все длиннее, а публиковавшие их газеты – все толще.

Но этот рождественский вечер, примиривший врагов, вселил в немецкие семьи надежду; война, в конце концов, оказалась не столь варварской, раз русские голоса зазвучали в унисон с немецкими; может быть, конфликт скоро закончится; во всяком случае, в этот вечер новых убитых не будет.

В «Волчьем логове», в чернильной ночи прусского леса, Гитлер тоже слушал этот хор, звучавший из радиоприемника рядом с освещенными яслями посреди бункера.

Криста и Иоганна читали ему печальные письма, которые посылали офицеры из Сталинграда своим близким, – Гитлер требовал вскрывать всю почту. Видя масштабы ужаса и кровопролития, он понимал, что проиграет битву. Катастрофа становилась неизбежной. Он велел секретаршам замолчать, чтобы послушать последние глубокие ноты рождественского гимна.

– Хорошая идея. Да, мы правильно сделали, что запустили этот монтаж.

Разумеется, это была фальсификация.

В эту ночь в Сталинграде никто не пел, и еще тысяча триста солдат пали на поле боя.

* * *

– Почему ты так смотришь на меня, папа?

Адольф отвел глаза.

– Ты с самого детства смотришь на меня с таким удивленным видом.

– Верно, но теперь, маленькая, смотрю так, потому что ты выросла.

Софи раздраженным жестом вдавила кисточку в полотно. Ей было всего тринадцать лет, но она их уже не принимала. Еще не зная, что выиграет, став взрослой, она прикидывала, что теряет, покидая детство. Отец больше не сажал ее на плечи, не растирал ей спинку, когда она просыпалась, редко решался обнять, не позволял ложиться на него на покрытой восточными коврами софе, где он отдыхал после обеда, предаваясь мечтам.

Адольф с изумлением и восторгом наблюдал, как его девочка превращается в незнакомку. Откуда в ней эта тайна? В Софи появилась какая-то новая наполненность. Дело было не в округлившихся грудях, добавивших порыва торсу, не в расширившихся бедрах и сузившейся талии, натянувшей восхитительно плоский живот, даже не в бесконечно удлинившихся ногах. Нет, тайна объяснялась не физическим ростом, не работой гормонов; она обрела ее, став мечтательной, молчаливой, обуреваемой несказанными мыслями, неизведанными порывами.

Софи продолжала писать, сидя рядом с отцом за маленьким мольбертом, который он установил для нее и Рембрандта. Она писала как дышала, потому что всегда видела за этой работой отца и любила быть рядом.

Вошел Генрих – разрумянившийся, запыхавшийся.

– Это потрясающе, – сказал он, прислонившись к стеклянной стене. – Вы должны в июне ехать в Париж.

– Что?

Генрих настоял, что будет платить своему учителю за уроки, работая у него секретарем. Он размахивал только что пришедшим письмом:

– В Большом дворце устраивается большая выставка, посвященная Парижской школе. Вы не только в ней участвуете, вдобавок галерея Марсо в Матиньон хочет воспользоваться случаем и открыть персональную ретроспективу всего вашего творчества.

– Что?

Адольф выглядел разгневанным. Генрих и Софи, обрадовавшиеся новости, смотрели на него непонимающе.

– Я не поеду!

Он швырнул на пол палитру и кисти.

– Но, папа, что на тебя нашло?

– Я слишком молод. Я еще не дорос до персональных выставок. Я не поеду!

* * *

Сталинградская битва была проиграна.

После месяцев героического противостояния генерал фон Паулюс сдался.

Гитлер впал в ярость и бушевал целую неделю, то лишаясь дара речи, то вопя на все «Волчье логово»:

– Это невозможно! Это непостижимо. Это непростительно! Я произвожу человека в фельдмаршалы тридцатого января, а первого февраля он сдается. Я произвел его в фельдмаршалы, думая, что он погибнет в бою. Отважно! Героически! Я наградил героя посмертно! Не живого предателя. Какой позор! Бороться несколько месяцев – и вдруг сдаться большевикам!

Кое-кто в его окружении думал, что двухсот тысяч убитых и ста тридцати тысяч пленных достаточно, чтобы понять, что битва проиграна, и генерал фон Паулюс был прав, остановив кровопролитие. Разумеется, никто не высказал своего мнения вслух.

– Для меня нет поражения под Сталинградом – есть измена! В эту войну никто больше не получит звания фельдмаршала. И где он теперь, этот Паулюс? Его жрут крысы в советской тюрьме: как можно быть таким трусом? Фельдмаршал не сдается в плен, он кончает с собой. А этот мало того что отступил, так еще и в живых остался! Он замарал героизм всех остальных. В одно мгновение он мог бы освободиться от всей этой мерзости и обессмертить свое имя в веках. А он – он сдался Сталину! Как можно было так поступить? Уму непостижимо! У этого человека нет ни капли воли…

Для него, телесно сдававшего день ото дня, все было проблемой воли, и только воли.

– Сила воли! Вот что вершит судьбу человека, судьбу нации! За всю мою жизнь я знал немало кризисных ситуаций, подвергавших испытанию мою волю, но она всегда оказывалась сильнее. Утвердился бы я в своем артистическом призвании без воли? Выжил бы в войне четырнадцатого—восемнадцатого без воли? Взял бы власть без воли? Удержал бы ее без воли? У немецких генералов рыбья кровь и воли не больше, чем у дверной петли.

В действительности у генералов воли было не меньше, чем у него, но она стала иной. Как и Германия. Вся страна охладела к Гитлеру, обернулась против человека, вовлекшего ее в бесполезную войну, исход которой обещал быть гибельным. На стенах городов появлялись надписи: «Гитлер – лжец», «Гитлер – убийца». Создавались группы сопротивления, зачастую из консервативных и христианских слоев, и некоторые из них готовили покушения на фюрера.

Гитлер знал это и избегал всяких публичных встреч, убеждая и терроризируя лишь своих приближенных. Уже ходили слухи о его раннем слабоумии, о приступах буйства, об истериках, во время которых он якобы грыз ковер, пуская слюни.

Чтобы опровергнуть клеветнические измышления, министр пропаганды Геббельс предложил фюреру выступить 21 марта 1943 года в Берлине в ознаменование памяти героев. Это будет первое, после Сталинграда, обращение Гитлера к нации. Он хотел отвертеться, сославшись на опасность британского воздушного налета на Берлин, но Геббельс уговорил его, сказав, что, если народ не побоится прийти, фюрер тем более не должен испытывать страха.

Гитлер, как обычно, почти не готовился, рассчитывая, что вдохновение придет, когда он почувствует под собой плененную и требовательную толпу.

Он собрал все свои силы, чтобы, как встарь, подняться на трибуну энергичным шагом, но от усилия вкатился на нее паяцем на шарнирах и едва смог затормозить у микрофона движением, в котором не было ничего атлетического.

Он начал с обличения большевиков. В рядах слушателей находились гестаповцы, но толпа не выказала былого пыла и восторга. Гитлер допустил оплошность, случайно спутав большевизм с иудаизмом. В голове у него крутился образ заезженной пластинки, которую пора выбросить на помойку. Он попытался взбодриться, повторяя про себя: «Нет, ты еще не старый пропагандист», и продолжал говорить. Но когда пришло время почтить память жертв Сталинградской битвы, на него накатила такая ненависть к генералу Паулюсу, что он скомкал тему. Потом, когда пришлось вспомнить всех убитых с начала войны немцев, он не удержался и сильно преуменьшил цифры, встреченные недоверчивым молчанием. Когда в заключение он призвал крепиться и не терять веры в победу, его одолела невыносимая усталость; он вдруг почувствовал себя таким одиноким, таким обнаженным, что, лягнув напоследок мировое еврейство, поспешил удалиться.

Назавтра вся Германии говорила, что на самом деле фюрер не выступал ни в Берлине, ни на радио, что он прикован к постели нервной депрессией и послал вместо себя двойника.

Слухи его доконали, и он действительно слег.

* * *

– Как! У вас нет Адольфа Г.? У меня в гостиной три его работы.

– Этот Адольф Г., в Париже только о нем и говорят.

– На днях Ротшильды даже устроили вечер в его честь.

– И Вайли сделают то же самое в следующем месяце.

– Угу, модный художник.

– Больше чем модный, дорогая, ведь мода устаревает. А у него есть стиль.

– Мой муж купил большое полотно для нашего дома в Нормандии. Нам повезло, он в основном пишет малые формы. А ведь подобрать картины, которые можно повесить над лестницей в огромных домах, очень сложно.

– Не сочтите за нескромность, сколько вы заплатили?

– За дом? Это наследство.

– Я имею в виду картину.

– Четыреста тысяч франков. Но она того стоит. Поверьте мне. Дорого, но она того стоит.

– Все-таки… Он стоил вдвое меньше три месяца назад.

– И будет стоить вдвое дороже через три месяца. Цены на Адольфа Г. растут. Красиво, радует глаз, не слишком вычурно и вдобавок отличное вложение.

– Четыреста тысяч франков. Но она того стоит. Поверьте мне. Дорого, но она того стоит.

– Все-таки… Он стоил вдвое меньше три месяца назад.

– И будет стоить вдвое дороже через три месяца. Цены на Адольфа Г. растут. Красиво, радует глаз, не слишком вычурно и вдобавок отличное вложение.

– Кстати, об имени, Адольф Г. – еврей или немец?

– И то и другое, дорогая.

– Невероятно, не правда ли, сколько еврейских и немецких артистов стали сегодня властителями дум в живописи? Мы живем в еврейско-немецкую эру.

– Не только в живописи, дорогая, но и в музыке. Шёнберг, Вайль, Хиндемит. И крупнейшие дирижеры – Бруно Вальтер, Отто Клемперер, Фуртвенглер.

– Фуртвенглер еврей? Вы уверены?

– Совершенно.

– Ну, Адольф Г. уж точно еврей. Его тесть не кто иной, как Йозеф Рубинштейн, один из столпов сионизма в Германии.

– Понятно!

– Что понятно?

– Я сказала: понятно.

– Да, но вы как будто на что-то намекаете.

– Я сказала «понятно», потому что теперь понимаю, почему Ротшильды…

– Нет-нет. Они просто любят артистов. Пикассо сегодня тоже еврей.

– Только сегодня?

– Вы сами-то были на приеме у Ротшильдов?

– Конечно.

– Ну и какой он, этот Адольф Г.?

– Очень красивые глаза. Просто завораживающие. В остальном обычный. Даже банальный. Но глаза…

– С кем он был?

– С молодым человеком, писаным красавцем, ну просто ангел во плоти. Он представил его как своего ученика и секретаря.

– Да полно! Этот эфеб – его любовник, можете не сомневаться.

– Почему вы так говорите?

– Потому что все они… такие, артисты. Я не знаю ни одного артиста, который жил бы нормальной жизнью.

– Ну что за вздор! По вашей логике и Пикассо гомосексуалист.

– А что, Пикассо разве не гомосексуалист?

* * *

– Мой фюрер, вы должны показаться людям.

– Нет.

– Вы нужны народу.

– Нет. Я показываюсь только после побед. Без триумфа мне не хочется говорить. Из-за никчемности моих генералов у меня нет больше случая. Нет! Нет и нет!

– Мой фюрер, как министр пропаганды, я нуждаюсь в вашем несравненном присутствии. Мы должны снять фильмы, сделать фотографии. Было бы хорошо, если бы вы посетили города и районы, пострадавшие от воздушных налетов.

– Что? Вы хотите обессмертить меня на пленке среди развалин? Чтобы я признал нанесенный ущерб? Вы с ума сошли?

– Населению это понравится, немцы почувствуют, что вы разделяете их мучения. Вы могли бы также посетить раненых в госпиталях. Все это продемонстрирует вашу способность сострадать.

– Сострадание? Не смешите меня.

– Нельзя слишком долго пренебрегать народом. В конце концов, именно он – движущая сила наших боевых действий.

– Бросьте, всю работу делаю я. Я подрываю свое здоровье, чтобы удержать наши цели. Я сплю меньше трех часов за ночь.

По этому пункту ретивый Геббельс не мог возразить вождю: на Гитлера было больно смотреть. Напряженный, красный, наполовину седой, с воспаленными глазами и сгорбленной спиной, он зачастую не сразу подбирал нужные слова, а его левая рука дрожала, и он ничего не мог с ней поделать. Он отказался от образа жизни дилетанта – долгие ночи, послеобеденный сон, ежедневный отдых перед киноэкраном, болтовня об искусстве и волнующие часы в мечтаниях перед архитектурными макетами. Увязнув в войне и решив лично командовать всеми операциями, он превратился в фанатика работы – увы, непродуктивной. Круглосуточные размышления оказывались бесплодными. Постоянное умственное напряжение надломило его, хоть он и не желал этого признавать. Гитлер скрывал – даже от самого себя, – что блистает только на трибуне, а эффективен лишь в агрессии. Любитель, халтурщик. Непрофессионал, особенно по части обороны.

– Немецкий народ нуждается в знаках от вас, мой фюрер. Немецкому народу вас не хватает.

– Довольно! Мне осточертел немецкий народ. Он не на высоте положения. Не знаю, заслуживает ли он меня.

– Надо понять, что…

– Нет! Секрет успеха заключен в воле. Моя воля никогда не будет сломлена. Я знаю, некоторые немцы хотят мирных переговоров. Не может быть и речи. Война до победного конца! Тотальная война! Мы не сдадимся! Некоторые немцы еще не поняли достоинств нетерпимости. Но пусть взглянут на природу! Нет никакой терпимости в животном и растительном царстве: жизнь уничтожает все нежизнеспособное. Мы не дадим слабины. Победа или уничтожение! Все или ничего! За всю мою жизнь я ни разу не капитулировал. Я создал себя из ничего, вы слышите, сам, один, из ничего! Для меня то положение, в котором мы находимся, совсем не ново. Я знавал и похуже. Знайте, дорогой Геббельс, я буду добиваться своей цели фанатично, потому что только фанатизм важен, только фанатизм спасителен. Без фанатизма на земле не было бы создано ничего великого.

– Конечно, мой фюрер, но…

– Слушайте меня внимательно, Геббельс: если немецкий народ оказался слабым, он не заслуживает ничего, кроме как быть уничтоженным народом сильнее его. И сострадания он не вызывает. У меня, во всяком случае.

Гитлер знаком дал понять миниатюрному и элегантному Геббельсу, что он свободен. В дверях он задержал его, спросив, как поживают дети. Геббельс ответил коротко: все шестеро здоровы. Гитлер вдруг стал до невозможности любезным и принялся расспрашивать о каждом. Двадцать минут Геббельс потчевал его забавными подробностями, которые, похоже, имели успех, и ушел с легким сердцем, польщенный тем, что фюрер выказывает ему такую приязнь в трудные для нации часы.

Гитлер позвал свою собаку Блонди, бурно выразившую ему свою радость, и поделился с ней новостями о маленьких Геббельсах. Он обожал этих детей, которых в разговорах с Блонди называл маленькими «Г» и считал кем-то вроде своих юных продолжений. Геббельс, боготворивший фюрера, назвал своих детей Гельга, Гильда, Гельмут, Гольде, Гедда и Гайде, шесть раз отдав дань высокочтимому инициалу Гитлера.

Затем он принял Гиммлера, которого только что назначил министром внутренних дел рейха, – со своими обязанностями слизняк справлялся отлично. Гитлер отметил, что он свел усы до двух вертикальных полосок, но не решился сбрить их совсем. Возможно, даже тень гитлеровских усов добавляет ему престижа, а может, и авторитета у подчиненных?

– Гиммлер, Германия меня тревожит. Дух народа упал, а эта сушеная виноградина Геббельс и его Министерство пропаганды, похоже, не способны его поднять. Положение спасете вы.

– Что надо делать, мой фюрер?

В следующие дни Гиммлер собрал в Позене сначала всех руководителей СС, а затем их коллег из других министерств и ведомств рейха. Он без обиняков внес ясность по поводу поездов с евреями, которые отправлялись полными, а возвращались пустыми: признал существование лагерей смерти.

– Этой программой истребления евреев в Европе мы вписали в нашу историю славную страницу, какая никогда не была написана и не будет написана после нас. Наше моральное право, более того, наш долг перед народом – уничтожить эту расу, которая хотела уничтожить нас. Мы радикально искоренили еврейскую бациллу, грозившую нам болезнью и смертью. Гитлер останется в истории как Роберт Кох – человек, победивший туберкулез, – и все мы будем гордиться тем, что были его лаборантами.

Он представил свой отчет Гитлеру, который радостно потер руки:

– Вот так. Теперь они все замараны. Они знают достаточно, чтобы не хотеть знать больше.

Он подошел к окну, за которым угасал ярко-алый закат.

– У всех немецких руководителей теперь рыльце в пушку. Они попались. Они не просто будут молчать – мы вынудили их идти до конца.

В холодной комнате воцарилась тишина.

Гитлер добавил, очень спокойно и на сей раз без привычного пафоса:

– Теперь все мосты за нами сожжены.

* * *

– В «Риц», пожалуйста.

Адольф Г. сел в такси. Вернее сказать, рухнул на сиденье, потому что слишком много выпил.

Париж распахнул ему объятия. Французы были без ума от его картин и считали честью для себя, что он когда-то жил во Франции. Странный поворот судьбы. Журналисты светской хроники выспрашивали мельчайшие подробности его парижской жизни в двадцатых годах – на каких улицах, как это интересно, в каких квартирах, каких бистро, каких ресторанах, – а ведь тогда никто его не привечал. Невозможно объяснить, как трудно было ему, иностранцу без стабильного дохода, получить жилье или жалкий кредит у лавочника. А сегодня вечером он ехал в «Риц», где галерейщик, благодарный за взлетевшие цены, оплатил ему апартаменты еще на неделю.

«Риц»… Приехав в Париж в 1919-м, он жил в дрянной гостинице под названием «Молния», высоком и узком доме, близ Восточного вокзала; в этом клоповнике, где в разбитое окно общего туалета врывался холодный ветер, морозя ему зад, а по скрипучей лестнице, по плесени никогда не мывшихся ковров сновали шлюхи с клиентами, он делил крошечную каморку с Нойманном; и был счастлив. Сегодня он жил в апартаментах в «Рице» с Генрихом и Софи, приехавшими вместе с ним; среди позолоты, хрусталя, шампанского и глубоких диванов он видел богатую ипостась города – и тоже был счастлив.

Назад Дальше