Этот эпизод назывался условно «ночной проход по крепости». Пускали дым, поливали булыжник водой. В глубине средневековой улочки появлялись фигуры Тани и Андрея. Потом переползали на другое место, перетаскивали туда все хозяйство, пускали дым, поливали булыжник, снимали с другой точки. За веревками оцепления толпились горожане.
Часы на башне горисполкома пробили одиннадцать, и горожане разошлись. У нас объявили перерыв на полчаса. Принесли горячий кофе в огромных чайниках. Я получил свой стакан и медленно побрел, отхлебывая на ходу, в какой-то мрачный закоулок, над которым висели ветви могучих лип. Почему-то казалось, что Таня сейчас побежит за мной так, как бегала в этом фильме. Но она не побежала.
— Тот, кто черный кофе пьет, никогда не устает, — прямо над моим ухом сказал Кянукук.
Я даже вздрогнул от неожиданности.
— Откуда ты взялся?
— Мне тоже кофе дали, — с гордостью сказал он, показывая стакан. — Вроде бы как своему человеку.
— А зарплату тебе еще не выписали? — поинтересовался я.
Он захохотал и стал что-то говорить, но я его не слушал. Мы шли по узкой каменной улице, похожей на улицу Лабораториум, но здесь все же кое-где светились окна. Вдруг он притронулся к моему плечу и сказал задушевно:
— Одиночество, а, Валентин? По-моему, ты так же одинок, как и я.
— А, иди ты! — Я дернул плечом. — Вовсе я не одинок, просто я сейчас один. Ты понимаешь?
— Не объясняй, не объясняй, — закивал он.
— Я и не собираюсь объяснять.
Вдруг эта улочка открылась прямо в ночное небо, в ночной залив с редкими огоньками судов, а под ногами у нас оказался город, словно выплывающий со дна: мы вышли на площадку бастиона. Сели на камни спиной к городу. До нас донеслась музыка со съемочной площадки, играл рояль. Я прислушался — очень хорошо играл рояль.
— Люблю Оскара Питерсона, — задумчиво сказал Кянукук.
— Ого! — Я был удивлен. — Ты, я гляжу, эрудированный малый.
— Стараюсь, — скромно сказал он. — Трудно, конечно, в моем положении, но я стараюсь, слежу…
— А журнал уже прочел? — спросил я и почему-то заволновался. Почему-то мне захотелось, чтобы ему понравились мои рассказы.
— Нет еще, не успел. Прошлый номер прочел от корки до корки. Там была повесть автора вашего сценария.
— Да, я читал. Ну, и как тебе?
— Понравилось, но…
Он стал говорить о повести нашего автора и говорил какие-то удивительно точные вещи, просто странно было его слушать.
— Загадка ты для меня, Витя, — я впервые назвал его по имени. — Объясни, пожалуйста, зачем ты подался сюда?
— Порвал связи с бытом! — захихикал он. — Мне трудно было…
И тут я увидел тех троих. Они стояли в метре друг от друга, закрывая просвет улицы. Руки засунуты в карманы джинсов, ноги расставлены, от них падали длинные тени, теряющиеся во мраке улицы. Молча они смотрели на нас. Кажется, они немного играли в гангстеров, но я сразу понял, что это не просто игра.
— А, ребята! — махнул им рукой Кянукук и сказал мне: — Очень остроумные парни, москвичи…
— Подожди, — оборвал я его, — действительно, они остроумные парни, — и встал. — Что вам нужно? — спросил я их.
— Иди-ка сюда, — тихо сказал один из них.
В таких случаях можно и убежать, ничего стыдного в этом нет, но бежать было некуда — внизу отвесная скала. Я подошел к ним.
— Ну?
Они стояли все так же, не вынимая рук.
— Если попросишь у нас прощения, получишь только по одному удару от каждого, — сказал один.
— Вы фарцовщики, что ли? — спросил я, содрогаясь.
— Поправка, — сказал другой. — Получишь по два удара, если попросишь прощения.
Я ударил его изо всех сил по челюсти, и он отлетел.
— Валя, зачем? — отчаянно вскрикнул Кянукук.
Вдруг страшная боль подкосила мне ноги: это один из них ударил носком ботинка по голени, прямо в кость. Второй ударил в лицо, и я полетел головой на стену. Первый упал на меня и стал молотить кулаками по груди и по лицу. Я с трудом сбросил его с себя и вскочил на ноги, но тут же сбоку в ухо ударил второй, и все закрутилось, завертелось, запрыгало. Что-то я еще пытался делать, бил руками, ногами и головой снизу вверх, а в мозгу у меня спереди, сзади, сбоку вспыхивали атомные взрывы и трещала грудь, я упал на колени, когда чьи-то пальцы сжали мне горло. Мне казалось, что глаза у меня лопнут, и тут я увидел Кянукука, который прыгал неподалеку, что-то умоляюще кричал и сжимал руки на груди. Потом кто-то сел на меня, и удары по темени прекратились.
— Можно было бы и вниз сбросить этого подонка, — донесся до меня запыхавшийся голос.
— Дорогой мой, надо чтить уголовный кодекс, — со смехом произнес другой.
— Ну, пошли, — сказал третий.
На секунду я потерял сознание от боли в таком месте, о котором не принято говорить. Когда сознание вернулось, я увидел, что они удаляются медленно, в метре друг от друга, подняв плечи, и грубая вязка их свитеров отчетливо обозначена светом луны.
Я сел и прислонился спиной к стене дома. Голова через секунду начала гудеть, как сорок сороков, вернее, как один огромный колокол. Вытащил носовой платок и утер кровь с лица, высморкался. Рядом лежала затоптанная, с переломленным козырьком моя кепка- фаэрмэнка. Я взял ее, сбил пыль, потер рукавом и надвинул на голову. Напротив на каменной тумбе сидел Кянукук. Он, вытянув шею, смотрел на меня и будто глотал что-то, кадык ходил по его горлу, словно поршень.
— Послушай, ты, жалкая личность, у тебя найдется где переночевать? — еле ворочая языком, спросил я.
Он закивал, стал глотать еще чаще, потом встал и протянул мне руку. Мы пошли с ним, он вел меня, как водят раненых на войне, но я, кажется, ступал твердо и только не понимал, где мы идем, куда мы идем, что меня сюда занесло, и что такое земной шар, и что такое человечество, и что такое мое тело, моя душа, и его душа, и души всех людей, нарушились все связи, я стал каким-то светлячком, хаотически носящимся в море темного планктона.
7
Перед глазами у меня дрожал на стене солнечный квадрат, расчерченный в косую клеточку. Под ним — баскетбольный щит с оборванной сеткой. Выше — лозунг на эстонском и русском языках: «Слава советским спортсменам!» Справа и ближе висели гимнастические кольца. Еще ближе и слева виднелись параллельные брусья. Виски ломило от холода. Я согнул одну ногу, потом другую, поднял руки и пощупал лицо. Оно было обложено мокрыми и холодными полотенцами. Я сорвал их и сел. Оказалось, я сижу на гимнастических матах. Наконец дошло, что ночевал я в спортзале. Недосягаемый и чистый, как больница, потолок был в вышине, дымный солнечный свет проникал сквозь большие окна, взятые в металлическую сетку. Рядом лежал Кянукук и смотрел на меня.
— Привет орлам-физкультурникам! — сказал я. — Как мы сюда попали?
— А я здесь живу, старик, — ответил Кянукук. — Вернее, ночую. Сторожиха мне сочувствует.
— Знаешь, ты так на сочувствии карьеру можешь сделать. Тебе не кажется?
— Старик, — захохотал он. — Земля еще не успеет совершить оборот вокруг солнца, как я стану корреспондентом радио. Радиокитом, так сказать.
— У тебя есть зеркало? — спросил я.
Он пошарил под матами и протянул мне круглое зеркальце.
Странно, лицо не очень испугало меня. Верхняя губа была, правда, рассечена и запеклась, нос несколько распух, под глазами были небольшие кровоподтеки, но в общем те трое добрых молодцев разочаровались бы, увидев сейчас мое лицо, недоработали они вчера. Впрочем, должно быть, эти примочки, заботливые руки Кянукука сделали свое дело.
— Ты моя Мария, — сказал я ему. — Ты сестра милосердия, подруга униженных и оскорбленных.
— Знаешь, Валя, — тихо сказал он, как-то странно глядя на меня, — я сегодня всю ночь читал журнал. Прочел твои рассказы.
— Ты моя первая читательница, — сказал я. — Будь же моей первой критикессой.
— Знаешь, здорово! Ты настоящий писатель! А ведь никто не знал, подумать только!
Я вытащил пачку сигарет. Все они были переломаны, но все же я нашел более или менее крупный обломок и закурил. Голова закружилась.
«Есть выход — повеситься, — подумал я. — Тихомирно покачиваться в какой-нибудь дубовой роще, так сказать, красиво вписаться в пейзаж».
Кянукук помолчал и добавил:
— Если бы мальчики знали, они не стали бы…
— Какие мальчики? — заорал я.
— Те, вчерашние, — пролепетал он.
Мальчики! Я прямо задохнулся от ненависти. Какое слово — «мальчики» для этих штурмовиков, для этой «зондеркоманды», для невинных младенцев весом по центнеру!
— Ты не знаешь, моя милая, — сказал я, — сколько в тебе от проститутки. Я думал, что ты сестра милосердия, а ты самая обыкновенная сердобольная проститутка. Пошли завтракать.
— Ты не знаешь, моя милая, — сказал я, — сколько в тебе от проститутки. Я думал, что ты сестра милосердия, а ты самая обыкновенная сердобольная проститутка. Пошли завтракать.
— Если ты считаешь меня жалкой личностью, зачем же ты общаешься со мной?
— Жалкая личность лучше, чем сильная личность, — ответил я, встал и подтянул штаны.
Потом бодро прыгнул на кольца и сорвался с них. Невзирая на первую неудачу, я подтянулся на брусьях и стал махать ногами.
— Пойдем, Валя, — сказал Кянукук, — а то сейчас уже придут сюда эти… физкультурники.
Мы позавтракали в молочной столовой и распростились с Кянукуком до вечера. Я поехал на базу. Там никого не было, все использовали день отгула и разбрелись кто куда. Я умылся, побрился, нашел кусочек пластыря и заклеил ссадину на виске. Потом, вспомнив на секунду Кянукука, надел свежую рубашку, галстук, выходной костюм, английские ботинки и вышел на шоссе. Странной была моя прогулка по шоссе — я чувствовал бодрость, странную бодрость побежденного накануне боксера. Пешком я прошел через весь лес, вышел к пляжу и по телефону- автомату позвонил в гостиницу Тане.
— Таня, — сказал я, — я тебя снова люблю.
— Ну и что? — спросила она равнодушно, но именно так, как я и ожидал.
— Таня, — сказал я, — я хочу зайти к тебе.
Она помолчала, потом кашлянула.
— Можно зайти? — спросил я. — Поговорить нужно.
— Только ближе к вечеру, — сказала она. — Я сейчас еду на пляж. Куда ты делся вчера?
— На какой пляж? — спросил я, разумеется сообразив, что ее будут сопровождать те трое да еще разные там физики и Кянукук увяжется — в общем целый шлейф.
— На Высу-ранд.
Я находиля на Хаапсала-ранде.
— Хорошо, в шесть вечера, — сказал я и повесил трубку.
Весь день я купался, лежал на солнце, лежал в лесу, рассматривал песок, травинки, муравьев, шишки; подобно японцам, я старался искать гармонию в природе и находил ее — мне было хорошо.
Ровно в шесть часов я вошел в вестибюль гостиницы и здесь столкнулся с автором нашего сценария. Он уже успел познакомиться с замечательной эстонкой и стоял сейчас с ней, положив руку ей на плечо, одетый на сей раз весьма аккуратно, даже изысканно. Он, видимо, сообразил, что здесь его стиль пижона навыворот не проходит: эстонки любят респектабельных мужчин.
— Это ваши рассказы в журнале? — спросил он.
— Да, мои, — ответил я и немного заволновался.
— Старик, неплохо! Завтра поболтаем на съемке, идет?
— Так оно и будет, — сказал я.
В это время кто-то вошел в лифт, я крикнул «Подождите!», пожал автору руку и побежал к лифту.
В лифте стоял один из троих. Это был лучший из них, красивый молодой человек с прекрасной мускулистой шеей, с тонким лицом. Он посмотрел на меня и спросил очень серьезно:
— Вам какой этаж?
— Шестой, — сказал я. — А вам?
— Тоже шестой, — ответил он.
— Совпадение, — пробормотал я.
Он нажал кнопку. Промелькнул первый этаж и второй. Я старался смотреть на него объективно, как на красивого молодого человека с тонким лицом, отмечая с полной объективностью безукоризненность его костюма и прелесть затылка, отражающегося в зеркале. Не он ли причинил мне вчера ту боль, от которой я на секунду потерял сознание? «Ну хорошо, — думал я, — ничего не изменится, ведь я дал себе зарок отказаться от кулачных боев и забыть о том великолепном чувстве, которое зовется ненавистью, биологической ненавистью, святой ненавистью, как бы оно ни называлось».
Проехали третий этаж. Еле заметно он склонил голову сначала влево, потом вправо — осмотрел мое лицо с некоторым даже сочувствием.
…Я ударяю его в нос. Он стукается головой о стенку лифта, но тут же отвечает мне замечательным апперкотом в живот. Между четвертым и пятым мы опять обмениваемся ударами и до шестого уже деремся без остановки.
На шестом этаже я поворачиваюсь к нему спиной, чтобы открыть дверь, он ударяет сзади ребром ладони мне по шее. Я открываю дверь и пропускаю его вперед.
— Прошу вас.
Он храбро шагает вперед, и я ударяю его ногой в зад так, что он вылетает из лифта и смешно пробегает несколько шагов по коридору…
Мы спокойно доехали до шестого этажа и вместе вышли из лифта. Не обращая на него внимания, я направился к Таниному номеру. Он пошел вслед, четко стуча ботинками. Стучали мои ботинки, а чуть сзади стучали его. Мы подошли к двери ее номера.
— Сюда, мразь поганая, ты не войдешь, — сказал я.
Он засмеялся.
— Надо было все-таки сбросить тебя вчера. Путаешься под ногами.
— Скажи-ка, мразь поганая, как тебя зовут?
Он улыбнулся:
— Меня зовут Потрошитель подонков. Понял?
— Скажи-ка, мразь поганая, папочка у тебя небось шишка на ровном месте?
С этими словами я постучал в дверь, и он отошел.
— Войдите! — крикнула Таня из глубины номера.
— Сегодня сбросим, ладно? — сказал он, уходя. — Или еще что-нибудь сделаем, а?
Я вошел в номер.
— Валька, что с тобой?! — закричала Таня и бросилась мне на шею.
Я стал ее целовать. Она забылась на несколько секунд, и я целовал ее в губы, в глаза, и все мое вчерашнее унижение растворялось, растекалось; она подставляла мне свое лицо, еще ничего не зная, но уже утешая меня, ободряя, — она была настоящей женщиной.
— Что у тебя с лицом?
— Вчера напали хулиганы, — сказал я. — Какая-то портовая шпана.
— Ты был один?
— Да.
— А их?
— Восемь человек.
— Хорошо еще, что финкой не пырнули.
— Да, хорошо, — сказал я.
Она отошла и спросила издали, от окна:
— Ничего опасного?
— Нет, ничего. Просто сделали вот таким красавчиком.
Минуты проходили в молчании, а за окнами начинался закат. Минуты проходили в молчании, а одна стена стала красной. Шли минуты, а из коридора слышались шаги и смех американцев. Я сидел на тахте, она в кресле у окна. Несколько раз звонил телефон, она снимала трубку и нехотя говорила что-то, от чего-то отказывалась — видимо, от разных встреч. И потом снова молчала.
— Таня, — сказал я, — вышли мои рассказы, Таня.
Это была моя старая привычка: в прежнюю пору любую фразу я начинал с ее имени и кончал им. Она смеялась над этим.
— Да, я читала, — тихо проговорила она. — Здорово.
— Таня, могла бы меня поздравить, Таня.
Она засмеялась.
— Поздравляю.
— Таня, не так, Таня. Иди сюда.
Она послушно встала и пересела на тахту, обняла меня. Я провел рукой по ее груди. Мне было очень странно, как будто я был с другой девушкой, и в то же время разные мелочи воскрешали наши привычки, напоминали о недолгом нашем счастливом супружестве. Мы оба молчали, и только один раз она спросила:
— Это из-за рассказов ты ко мне пришел?
— Нет, — ответил я. — Из-за вчерашней драки.
— Почаще дерись, — шепнула она и стала целовать мое избитое лицо, гладить меня по голове.
Уже настала ночь, когда мы вышли из гостиницы, пересекли площадь и, взявшись за руки, вошли в темные улочки Старого города. Никто нам не мешал, все словно сгинули куда-то.
Мне казалось, что я говорю ей: «Ты моя единственная любовь на всю жизнь, и мне уже не отвертеться от тебя. Силы небесные соединили нас, и силы земные, и силы морские, магниты всего мира и те, что спрятаны в недрах Луны. Мир рассыпается, как мусорная куча, когда тебя нет. Мир превращается в кристалл, когда ты со мной. Ты моя единственная любовь, и я отвечаю за тебя, за твою беззащитную жизнь».
Мне казалось, что она отвечает мне: «Мне было тошно и страшно без тебя, ведь ты единственный, на ком кончается одиночество. Все наши ссоры — это ерунда, а измен не было. Мы будем всегда вместе, и я рожу тебе детей. Наша любовь будет проста, без всяких изломов и ухищрений. Пусть другие хитрят, а наша любовь будет примером для всех».
Мы молча шагали по Старому городу под качающимися фонарями, мимо редких витрин, кошки перебегали нам дорогу, изредка проезжали такси, и так мы оказались на улице Лабораториум.
Как сочинял царь Соломон?
«О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна!
глаза твои голубиные».
«О, ты прекрасен, возлюбленный мой, и любезен!
и ложе у нас — зелень».
«Кровли домов наших — кедры, потолки наши — кипарисы».
Когда Таня спрыгнула со стены мне на руки, я вспомнил об этом и пожалел, что никто из нас уже не может так сочинить, что несколько раньше это написано.
— Ну и вечерок мы провели, — устало сказала она и пошла вперед по лунному булыжнику. Ей было трудно идти на острых каблучках.
— Таня, — сказал я, — давай заберем назад наши заявления, а, Таня?
— Да? — сказала она. — Восстановим счастливое семейство?
— Ну да. Они прожили вместе сто лет и умерли в один день. Подходит тебе такая программа?