– Возможно, понимаю, – проговорила Анна, глядя прямо перед собой. – Хотя я не уверена, что понимаю правильно. Но не хочу уточнять... Мне приятней понимать вас так, как понимаю.
– Ты даже не представляешь, какие мудрые слова только что произнесла, – Панюшкин решился посмотреть на нее в упор.
– Почему? Очень даже хорошо представляю, – девушка обиженно надула губы. – Мне важна открытость, способность человека поступать так, как ему хочется, жить своей жизнью, а не жизнью, которую навязали друзья, враги, начальство, обстоятельства... В этом самая большая мудрость, а не в том, что, начитавшись толстых книг, научиться слова нанизывать. Правда, чудно – чтобы быть самим собой, ценить себя, свои чувства, требуется больше всего и риска, и твердости? – Анна пытливо посмотрела на Панюшкина.
– Я смотрю, ты и слова нанизывать горазда.
– Это нетрудно, когда говоришь то, что хочется.
– Может быть, ты и права, может быть, в самом деле мудрецы – это всего-навсего люди, которые не боятся сказать то, что на языке вертится.
– Правильно! – подхватила Анна. – А дураки – это те, которые трусливее, слабее, которым все время не терпится сказать что-то очень умное! И они говорят – умное, дельное, но, поскольку все чужое, неуместное, оно кажется глупым, а? Может такое быть?
– Сколько угодно, Анна, сколько угодно!
– А скажите, Николай Петрович, та... ну, о которой вы говорили... я хуже ее?
– Ты? Нет, – серьезно ответил Панюшкин. – Ты не хуже.
– Но и не лучше?
– Подожди улыбаться... Я что хочу сказать – речь ведь идет не о линии носа, величине или цвете глаз, а о том, что этот человек для тебя значит... А ты... Нет, ты не хуже.
– Николай Петрович! – шутливо ужаснулась Анна, и Панюшкин невольно повернулся к ней лицом. – А ведь вы объяснились!
– Ты о чем? – притворно удивился он.
– Вы только что объяснились мне в любви. Неужели не заметили?
– Не заметил... Надо же... Так следил за собой... Видишь, расслабился. Вот что бывает, когда выпускаешь себя из рук. Синевы ему, вишь ли, захотелось, ядрена шишка!
– Э нет, я не согласна! – с подчеркнутой серьезностью заявила Анна. – Вы сейчас не кажетесь расслабленным. Наоборот – вы собранны. Не лукавьте, Николай Петрович!
– Не буду, – послушно и печально сказал Панюшкин и медленно пошел дальше. Осторожно выглянув из-за воротника, он убедился, что Анна идет рядом – в полушубке, мужской ушанке, взволнованная разговором.
– А эта ваша любовь... – Анна запнулась, – давно?
– О, это случилось так давно, что я иногда сомневаюсь, да было ли все это? Но, когда начинаешь сопоставлять разные вещи, невольно приходишь к выводу, что все-таки было.
– Как ее звали?
– Неважно. Для нашего с тобой разговора неважно, – уточнил Панюшкин. – Но знаешь, Анна, иногда я со страхом думаю, что все могло кончиться иначе, что та любовь могла оказаться счастливой. Это было бы ужасно.
– Не понимаю, что же здесь ужасного?
– У меня бы началась совсем другая жизнь, я бы сейчас был совсем другим человеком. Возможно, более благополучным, устроенным, успокоившимся, ублаженным маленькими карманными успехами, победами, удрученным маленькими неудачами и заботами... А я не хочу быть иным, нежели в эту минуту, не хочу заниматься чем-то другим, жить другой жизнью. Настолько не хочу, что о всякой другой вероятности думаю со страхом.
– Но, может быть, – медленно проговорила Анна, – оставшись с той девушкой, вы бы с не меньшим содроганием думали об Острове, о нынешних своих заботах?
– Знаешь, я бы маялся в той жизни, она не по мне. А эта по мне. И я не жалуюсь. Не потому, что мне не на что жаловаться или не хочется, – мне некогда. Этому я тоже рад. Когда начнешь жаловаться на несоответствие мира твоей высокой натуре, трудно бывает остановиться. Некоторые занимаются этим многие годы, нашли в этом брюзжании свое призвание, смысл своей жизни. А вот изменись сейчас мир, сделайся таким, каким они хотят, – помрут с тоски. Нет, надо работать. Прилагать усилия. Каждый день. С печальной улыбкой взирать на несовершенство мира и в этом находить объяснения собственных неудач – последнее дело. У меня получилось все правильно. У меня все в порядке. Это я говорю себе честно. А у тебя? – улыбнулся Панюшкин, смущенный вырвавшимися словами.
– Николай Петрович, – проговорила Анна чуть слышно, – а скажите, между нами стена?
– Ха... Во всяком случае, что-то очень на нее похожее. А почему ты спрашиваешь?
– Вы не ошибаетесь?
– Не знаю... Полагаю, нет.
– Совершенно непробиваемая, непреодолимая, глухая стена? – Анна посмотрела на Панюшкина с какой-то беспомощностью, словно желая, чтобы он разуверил ее, разубедил.
– Ты все знаешь сама, Анна. Ты же все знаешь.
– Может, подкоп какой или взрывчатку, а? И рвануть эту стену, чтоб только каменные брызги в воздух, а?
– Да какая, к черту, стена! Глупости все это глупые! Какая стена, если я тебя вижу, слышу, понимаю, чувствую... Никакой стены. Между нами жизнь. Жизнь! Вот чего не пробьешь... Время. Понимаешь, Анна, – время. Как сказал Чернухо, есть только люди и время. И ничего больше. Вот скажи, ответь мне на такой нехороший вопрос... Если бы тебя попросил, если бы очень попросил, взяла бы у меня мои десять лет? Себе. Сейчас.
– Сколько, вы говорите? Десять? Это мне было бы... Не так уж много... А вам... Знаете, взяла бы. Даже если бы вы не очень об этом просили. Десять лет взяла бы. Но не больше.
– Ахх! – крякнул Панюшкин. – Как бывает на свете... Как бывает на свете! Вот и ты объяснилась... Сама-то хоть заметила?
– Заметила, – Анна посмотрела в синие глубокие глаза Панюшкина с такой болью, что он не выдержал и отвернулся. – Я рада... что мы с вами сегодня... поговорили об этом, – сказала она медленно. – Мне хотелось поговорить с вами вот так... И мне казалось, что должна это сделать. Не знаю почему... Не знаю. Было такое чувство, что должна...
Они с километр прошли молча. Солнце опустилось за холмы Материка, розовый закат быстро сменился синими сумерками. Скрип снега стал сильнее, звонче. В Поселке кое-где вспыхнули окна домов, замерцали слабые, еле видные огоньки на берегу Материка.
– Да, Николай Петрович, я вышла замуж, – неожиданно сказала Анна быстро и как-то без выражения, будто освободившись от чего-то тяжелого, гнетущего.
– Знаю, поздравляю тебя. Это хорошо.
– Для кого хорошо?
– Для тебя. И для Званцева неплохо. Может быть, и для меня тоже.
– Вам паршиво, Николай Петрович?
– Откровенно говоря, да. Чертовски паршиво.
– Я могу вам помочь?
– Нет.
– Подумайте, может, смогу? Чего не бывает... Есть поступки красивые, а есть необходимые. Есть время для одних, а есть для других. По-моему, настали времена, когда вы... когда мы можем себе кое-что позволить.
– Нет-нет, все правильно. Все правильно, Анна. Я вот что хотел тебе сказать... Ты напрасно вышла замуж с такой репутацией. Объясни ему... Если хочешь – я объясню, а?
– Не надо, – отчужденно проговорила Анна. – Он так благородно простил меня, что просто не хотелось разочаровывать его в столь прекрасном поступке. Как он себе нравился, когда прощал меня за легкомыслие! Язык не повернулся сказать, что его великодушие неуместно. И хватит об этом. Николай Петрович, вас снимут?
– Полагаю – да.
– А если снимут – куда вы?
– Уеду, – Панюшкин постарался сказать это как можно спокойнее, безразличнее.
– Возьмите меня с собой!
– А куда мы денем Званцева?
– И его с собой возьмем, – она шало посмотрела на Панюшкина.
– Полагаю, у него другие планы. Да и ты не поедешь. Не нужно тебе это.
– А что мне нужно?
– Тебе нужна своя судьба. Ты ее найдешь. А Володе скажи о его заблуждении. Нельзя начинать такое дело, как семья, со снисходительности и обиды. Ведь за твоим молчанием – обида. И она выплеснется, она заявит о себе. Вот наберет силу, о, тогда уж вдвоем вы ничего с ней не поделаете. А может, ты умышленно молчишь о своей обиде? Уж не приберегла ли ты ее, чтобы потом иметь право вести себя свободно? – Панюшкин взял Анну за руку и повернул к себе.
– С вами опасно долго разговаривать, Николай Петрович. Пока. Я пошла. Званцев уже, наверно, во всех окнах глазки продышал... – Она тронула Панюшкина за рукав, быстро взглянула ему в глаза.
– Красивая ты девушка, Аня, – Панюшкин улыбнулся.
– Я знаю! – быстро ответила она.
– Я говорю не только о том, что ты видишь в зеркале... Конечно, мне паршиво, но знаешь, не променяю я это свое состояние ни на беззаботный хохот, ни на самодовольство или самоуверенное спокойствие и равнодушие, замешенное на превосходстве, мне ни к чему... Может быть, это странно, но кажется... кажется, я счастлив. Не веришь?
– Не знаю, – она растерянно улыбнулась, пожала плечами.
– Это твоя заслуга, – сказал Панюшкин.
– Пока, Николай Петрович! Счастливо! – И Анна побежала по протоптанной в снегу дорожке к огонькам общежития. Но тут же вернулась, подошла к нему вплотную. – Николай Петрович, ну что мне делать? Что?
– Не знаю, – она растерянно улыбнулась, пожала плечами.
– Это твоя заслуга, – сказал Панюшкин.
– Пока, Николай Петрович! Счастливо! – И Анна побежала по протоптанной в снегу дорожке к огонькам общежития. Но тут же вернулась, подошла к нему вплотную. – Николай Петрович, ну что мне делать? Что?
Панюшкин провел рукой по свежей, прохладной щеке Анны, на секунду привлек ее к себе, но тут же отстранил.
– А мне? – тихо спросил он. – А мне?
Как часто бессознательно, сами того не замечая, мы ищем встреч с прошлым, с собственным прошлым – люди, места, письма, воспоминания...
Что за этим?
Только ли естественная тоска по былому, когда ты был молод, здоров и полон глупых, несбыточных надежд? Вряд ли. Скорее всего, за этим стоит стремление утвердиться в настоящем. А в прошлом мы просто пытаемся найти подтверждение нынешней своей правоте, пытаемся доказать себе, что если все получилось не самым лучшим образом, то вовсе не по нашей вине.
Из дневника Панюшкина
* * *Белоконь пребывал в отличном расположении духа. Начальство не тревожило и не подгоняло, а свидетели тешили его ненасытную душу все новыми историями. Единственное, о чем жалел Белоконь, так это о том, что так мало людей оказалось тогда в магазине и он не может потолковать по душам со всеми строителями. Понимая, что в кабинете участкового обстановка не располагает к откровенной беседе, Белоконь постарался улизнуть от своего старательного помощника.
Когда он пришел в больницу, Алексей Елохин уже поджидал его.
– Привет, гражданин пострадавший! – бодро сказал Белоконь, расстегивая тесноватое клетчатое пальто; и Елохин не мог не ответить на его улыбку. – Лежи, лежи, Алексей, не надо подниматься. Должность у меня не больно высока, стерплю. Как себя чувствуешь?
– Нормально. Рана у меня так себе... Вот только потеря крови...
– Ха! Умирают, деточка ты моя, и от потери крови, так что ты еще хорошо отделался. Румянец, смотрю, играет, глаз блестит...
Белоконь хотел было продолжить расписывать отличное самочувствие Алексея, но остановился. Вид у того был все-таки неважный. Желтовато-бледное лицо, ввалившиеся щеки, частое дыхание.
– Пока вы следствие ведете, разговоры кругами ходят... Как с кем поговорили, сразу в толпе оказывается... Оно и понятно, Поселок... Говорят, будто вы сомневаетесь, что Большакова именно Горецкий с обрыва столкнул?
– Да я во всем сомневаюсь! Такая работа.
– Но ведь вы не сомневаетесь, что Горецкий меня пырнул?
– В этом – нет. Врачи убедили, свидетели рассказали, Горецкий, говорят, не отрицает, я, правда, с ним еще не беседовал!
– Он на свободе?
– Как тебе, Леша, сказать... По Поселку ходит, но какая же это свобода? Знает, что со мной ехать придется.
– А не сбежит?
– Куда, Леша? Ну куда ему бежать? Через Пролив? Там Панюшкин днюет и ночует, все ждет, пока промоина затянется, мимо Панюшкина ему никак не пройти. Он уже удирал. Думаю, снова у него такое желание возникнет не скоро.
– Как знать, – усмехнулся Елохин. – О ссоре в магазине вам, наверно, все известно?
– Все, кроме одного – что именно сказал Горецкий об Анне Югалдиной.
– Какая разница! Хамство, мат. Важно ведь не что именно сказал, а как, кому, с какой целью... Где-то в другом месте, в другой компании его слов я бы и не услышал.
– Совершенно согласен, – Белоконь сложил руки на груди, скорбно покачал головой. – Одни и те же слова могут звучать и безобидной шуткой, и смертельным оскорблением. Да, Леша, ты его хоть раз двинул по физиономии?
– Ни разу. Хотя не отказался бы... Но не успел. Сказывается отсутствие практики. Вот вы следователь, время от времени, наверно, встречаете людей, которые становятся преступниками до преступления? Подход к людям, к себе, поведение... Горецкий из таких.
– Леша, ты уверен, что так ни разу и не ударил его?
– Вон вы куда клоните... Мне ребята рассказывали – физиономия у Горецкого разукрашена, как на Рождество. Это не моя работа. Я бы не смог. Жидковат против него. Тут все ясно – Большаков над ним поработал. Там. На Проливе. Встретились они. Я высчитал по времени – все сходится. Можете не сомневаться. Кроме Большакова, никто не смог бы так его отделать.
– Ты уж прости меня, Леша, но почему ты так близко к сердцу принял то, что Горецкий сказал о Югалдиной?
Елохин быстро взглянул на следователя и откинулся на подушку, закрыл глаза.
– Только вот что... Если не хочешь отвечать, если очень не хочешь – не отвечай. Но ничего придумывать не надо, ладно?
– Чего придумывать... Не я скажу, так другие... Да и Югалдина молчать не будет. Я ненавижу Горецкого и не скрываю этого. Если он сейчас не убил Большакова, он кого-нибудь убьет потом. Не убьет – жизнь испоганит. Пока он на земле – будет поганить все, к чему прикоснется. И если вы спросите у меня, какое ему наказание присудить, отвечу не колеблясь – расстрел. Без права замены на вечную каторгу.
– Сурово, – сказал Белоконь. – Но чует мое опытное следовательское сердце – за этим что-то есть. Не верю, будто дело тут в тех нескольких словах, которые Горецкий выкрикнул тогда в магазине по пьянке.
– Анна Югалдина приехала сюда ко мне. Не к Званцеву, за которого замуж вышла, не к Горецкому, с которым познакомилась в первые же месяцы... Она приехала, чтобы выйти за меня. Но из-за Горецкого получилась отсрочка. А потом появился Званцев. И она втюрилась в него.
– Вон как... А сам сюда как попал, Леша?
– После заключения... Как это говорится... Выразил желание поработать на стройках народного хозяйства.
– За что осудили?
– Человека сбил. Ночь, дождь, туман, превышение скорости... В общем, что говорить – сбил. Мы переписывались с Анной, когда я сидел. Она приехала, узнав, что я на Проливе. Но – сорвалась. Жаль. Не виню в этом ни ее, ни себя. Не состыковались. Бывает. Но и Званцев не для нее. Он давно все знает – что хорошо, что плохо, что прилично, а что ни в какие ворота. А она в каждом случае решает как бы заново. Если чего нельзя, то у Званцева на всю жизнь нельзя, а у нее сегодня, может быть, и нельзя, а завтра – только так, и никак иначе. В этом смысле он слабак, говорю это не потому, что мне дорогу перебежал, нет... Так оно и есть.
Направляясь к дому, где жил Юра Верховцев, Белоконь с удивлением обнаружил, что волнуется. Он выяснил соотношение сил в Поселке, знал, какие пружины двигали людьми в тот вечер, всласть поговорил со многими, у него уже сложилось представление о том, что произошло в тот вечер. Но правильность догадки Белоконя полностью зависела от встречи с мальчишкой, от того, что Юра ответит на один его вопрос.
Следователь приоткрыл дверь, просунул в щель голову и, увидев на кровати парнишку, состроил хитрую гримасу, давая понять, что, хотя и должность у него весьма серьезна, сам он человек не занудливый и всегда готов поговорить легко и свободно.
– Ищу Верховцева! – доверительно прошептал Белоконь.
– Я Верховцев, – несколько растерялся от такого начала мальчишка.
– Вот тебя-то мне и надо, – зловеще сказал Белоконь и, быстро проскочив в комнату, захлопнул за собой дверь. – Как в кино, да? – спросил он уже спокойно.
– Что-то есть.
– Ну, давай знакомиться... Фамилия моя Белоконь, зовут – проще не бывает: Иван Иваныч. Следователь районной прокуратуры. Прошу любить и жаловать. Если ты не против, я присяду.
– Конечно, что вы... Садитесь, пожалуйста.
– Спасибо, Юра, спасибо. А то, знаешь, я сегодня так набегался, ног не чую, представляешь? Ну ладно, не буду тебя своими бедами удручать, как сам-то поживаешь?
– Уже лучше... А вначале неважно было... Переохладился. Врач говорит, что ноги целы будут, а вот с левой рукой дело похуже... Так что кончился ученик слесаря Юрий Верховцев. Придется на маяк смотрителем идти.
– Моя ты деточка! Глупости это, больше ничего. Я только что с врачом разговаривал. Единственное, что тебе грозит, так это лишняя неделька на больничном. И все. Можешь мне поверить, самое худшее в твоем положении – это опустить голову.
– Ладно, учтем.
– А теперь, если ты не против, давай немного о деле потолкуем. Вот скажи мне, на кой черт тебе понадобилось среди ночи с этим Горецким на Пролив идти?
– А так! Назло хотелось сделать. Вы меня в кутузку, а я уйду. И ушел. Дурость, конечно, но... так уж получилось.
– Ну хорошо, запер тебя Михалыч... Кстати, а за что?
– Тоже дурость, в общем-то... – Юра отвел глаза. – Понимаете, пива мне Верка в магазине не дала. Мал, говорит. А народ в хохот, а там еще девчонка одна была... Ну, я и психанул. Не столько из-за пива, мне его и не хотелось, в общем-то, а так, из-за этого хохота. В общем, решил я камушек в магазинное окно бросить, а тут Михалыч... Он меня за этим делом и застал. И конечно, сразу за холку... Поостынь, говорит.
– Как у тебя вышло нескладно! Ну хорошо, а почему удрал на Пролив, а не домой?