– Горецкий уговорил. Что же ты, говорит, товарища по несчастью бросаешь? И понес, понес... Вначале я и вправду хотел домой драпануть, но он... Про дружбу плел, товарищество, прочую лабуду.
– А теперь скажи мне такую важную вещь – как вам удалось от Михалыча уйти? Как вы закрома его покинули?
– Пока я сидел там, ну... присмотрел, что оконная решетка на нескольких шурупах держится... А когда он Горецкого ко мне подселил, я тому и рассказал, что очень даже запросто можно уйти. Даже мыслю ему подбросил – подкова, мол, сгодилась бы от каблука. Он тогда шустро так разулся, зацепил за что-то набойку, оторвал ее, шурупы вывинтил и...
– Понятно. Еще вопрос... Как вы расстались с ним, как растеряли друг друга там, на Проливе?
– Сделали привал километров через пять, ну, отдохнуть сели. Он мне и проболтался, что Лешку Елохина ножом пырнул. Я только после этого понял, почему он побег затеял. И будто взбесился тогда. Ведь Лешка мой наставник, ну, вроде учеником я при нем... Всегда вместе. Парень что надо! В общем, побольше бы таких.
– Что же дальше? – Посмотрев в эту минуту на Белоконя, нельзя было даже подумать, как он насторожен.
– Злость меня взяла, что Горецкий обманом за собой потащил. Кинулся я на него, вцепился в пасть... Но, сами понимаете, силы оказались неравными. Он бока мне намял и силком заставил еще с километр за собой идти. Побаивался один остаться на Проливе, струхнул маленько, – Юра усмехнулся. – Ну а потом убежал я от него. Мы тогда по берегу шли, вдоль обрыва, и я за какой-то не то пень, не то корягу нырнул. В общем, спрятался.
– Он что же, в самом деле перетрухал? – спросил Белоконь. Улыбка, явно приятный собеседнику вопрос, готовность посмеяться вместе с парнишкой, даже словечко «перетрухал» – все должно было говорить о простоте и откровенности следователя.
– Ого! – рассмеялся Юра. – Вы бы посмотрели тогда на него! В Поселке он немногим дорогу уступал, а там, один на один с Проливом, ночью, в буран... Не поверите – стал называть меня по имени-отчеству! Представляете? Горецкий меня называет Юрием Васильевичем! Вначале я не понял, к кому он обращается, может, думаю, в темноте еще кого увидел... А это, выходит, я – Юрий Васильевич! Ну, потеха!
– А как он себя вел, когда ты спрятался? – Белоконь начал осторожно подбираться к главному вопросу.
– На одном месте не знаю сколько крутился! Звал меня, возвращался, видно, понимал, что я где-то рядом... Целую речь толкнул.
– Что же он говорил? – осклабился Белоконь.
– А! Обещал даже уехать из Поселка, если я того хочу. Представляете? Если я, Юрка Верховцев, захочу, так он, Горецкий, которого все, кроме Панюшкина, побаиваются, послушается и уедет! Потеха!
– И ты все это время его видел? – Белоконь замер.
– Какой там все время! – беззаботно ответил Юра. – Буран! А он толокся на одном месте, уходил в темноту, снова возвращался... Потом долго его не было, минут двадцать.
– После этого он подошел к тебе совсем уже близко, да?
– Да... Но не нашел меня.
– Юра, а какое там место? Опасно ходить?
– Еще как! Мало того, что обрыв метров десять, да еще эти узкие провалы в берег выдаются... Их снегом заносит, чуть не туда ступишь – и прости-прощай село родное!
– Юра, ты говоришь, злой тогда на Горецкого был?
– Он же Лешку...
– А скажи, при возможности отомстил бы ему по-настоящему?
– Д... да. Если бы такая... ну, вообще, если бы я смог...
– Юра, между нами – ты ведь смог отомстить за друга? Я видел, в каком виде Горецкий по Поселку расхаживает. Говорят, как на Рождество разукрашен. Прихрамывает, рука на перевязи... В общем-то, для здоровья ничего опасного, но разделал ты его по первое число. На тебя как на героя смотрят.
– Да ну, герой... – Юра смутился.
– Уж теперь-то Верка нальет тебе пивка кружечку-вторую, а?
– Да она мне за этого Горецкого еще вслед кружкой запустит!
– Думаешь, знает, что это твоя работа?
– А кто же еще? Больше некому.
– Как же у тебя получилось?
– Ну как... Его долго не было, потом он появился, все ближе ко мне подходил, я думал, вот-вот найдет, опять за собой потащит... И как раз в это время он повернулся ко мне спиной... А я знал, что там провал... Ну и...
– Ладно, на сегодня хватит. Выздоравливай. Вот здесь подпиши протокол, будь добр. Да, я хотел еще спросить у тебя... Почему Елохин так Горецкого ненавидит? Только из-за скандала в магазине или раньше у них что-то было?
– Конечно, было, чего там... К Елохину Анка приехала, они уже жениться собирались, а тут Горецкий полез куда ему не надо... Из-за этой Анки сбесились все. Елохин, конечно, слабинку допустил, он сам потом плакался. Слухи пошли насчет Горецкого и Анки. Что, мол, между ними что-то было.
– А на самом деле?
– Ничего не было. Ягунов слух пустил. Чреватый мужик. Лешке бы плюнуть на все это, а он к Анке пошел, выяснять начал, она его, конечно, по физиономии, ссора между ними получилась... А тут с главным инженером у нее... И Лешка вообще отставку получил. Непруха у парня, дикая непруха. А теперь еще этот дурак ножом пырнул.
– Ну ничего, я разговаривал с ним, он вроде духом не падает.
– Кто? – Юра приподнялся на локтях. – Лешка? Чтоб Лешка духом упал? Да вы что! Он мне сам говорил: хороша, говорит, девка, да, видать, не для меня. Может, говорит, и лучше, что все так вышло... Какой там лучше, если он до сих пор дрожит, когда о ней разговор заходит! Почему и в магазине драка случилась.
Горецкого Белоконь застал в общежитии. Тот лежал на кровати, положив ноги в тяжелых сапогах на железную спинку, курил, пуская над собой кольца дыма. Увидев следователя, Горецкий не торопясь сел.
– Привет, начальник! – воскликнул он почти радостно. – Вот кого я ждал – дождаться не мог, вот кто утешит душу мою, утрет слезы мои!
– Здравствуй, гражданин хороший, – сдержанно поздоровался Белоконь. Он подержался за шапку, но решил не снимать – в комнате было прохладно. – Вы в состоянии отвечать на вопросы?
– А почему это мне быть не в состоянии? – насторожился Горецкий.
– Помятый вы какой-то, побитый, обмороженный, говорят... Большое оживление вас почему-то охватило... Я уж подумал – не путаете ли вы меня с какой-нибудь поселковой красавицей?
– Вон куда гнете... Наговорил, значит, на меня кто сколько хотел?
– Точно. Никого не останавливал. Кто сколько хотел, тот столько и говорил. А вывод мой такой: если вас с собой увезу, вряд ли найдется в Поселке человек, который пожалеет об этом.
– Так уж и ни одного? – ухмыльнулся Горецкий.
– Сами знаете. Радости от вас тут никакой.
Белоконь присел к столу, сдвинул в сторону консервные банки, крошки, колбасные шкурки, сразу давая понять, что ему здесь не нравится, что разговор будет неприятный. Поглядывая на Горецкого, Белоконь мысленно примерял его к поступкам, о которых узнал за эти дни. Узкие глаза, улыбчивый рот, ровные белые зубы, видно, никому пока не удалось поубавить зубов Горецкому. Но лицо его было каким-то нервным, издерганным.
– Изучаете, начальник?
– Изучаю, – подтвердил Белоконь.
– И какой же диагноз?
– Уже судились?
– А это имеет значение?
– Двести шестая?
– Опять угадали, начальник. Злостное хулиганство.
– Хищник ты, судьбами чужими питаешься – вот тебе мой диагноз! – не удержавшись, перешел Белоконь на «ты». – Себя больно любишь. Но ты не просто свое доказываешь – нечего тебе доказывать, – тебе кажется, что утвердиться на земле можно, если только взобраться на кого-нибудь, на спину кому-нибудь сапожищами встать, вот тогда ты вроде повыше будешь.
– И как это вы все сразу решили, как это вам удалось сразу все по полочкам распихать, бирочку мне на шею повесить!
– Не надо, Горецкий. Я перед тем, как к вам прийти, два десятка человек, можно сказать, наизнанку вывернул, я знаю о вас больше, чем вы сами о себе знаете. И хватит об этом. Перейдем к делу. На вопросы в состоянии отвечать?
– Попробуем. Попытка – не пытка, спрос – не допрос.
– Дело в том, что это все-таки допрос. В заключение вам придется подписать протокол. И показания будут подшиты в уголовное дело.
– Хорошо хотя бы то, что допрос будет, надеюсь, без пытки.
– Ваше игривое настроение могу объяснить только неосведомленностью.
– Так осведомите меня, начальник, просветите меня! Только не очень долго, мне врачи запретили волноваться. Переохлаждение организма – это такая неприятная штука, если вы, конечно, что-нибудь понимаете в этом.
– По-моему, вам сейчас больше грозит перегрев, – Белоконь кивнул на бутылку в углу.
– О, не обращайте внимания, начальник! Это мы с ребятами слегка отметили мое спасение.
– Вам еще есть с кем бутылку распить?
– Мне всегда будет с кем распить бутылку.
– Не уверен, – жестко сказал Белоконь. – Ну ладно. Вы подозреваетесь...
– Ошибочка, начальник! Я не подозреваюсь. Я обвиняюсь. По статье двести шестой. Опять хулиганство. На этот раз – в магазине.
– Здесь все ясно. И мне, и вам. И суду, надеюсь, тоже будет ясно.
– Ну-ну! Какую висячку вы хотите нацепить на меня?
– Вы подозреваетесь в попытке убийства Андрея Большакова.
– Что?!
– Андрей Большаков с отрядом отправился на поиски. Он искал вас и Юру Верховцева. И той же ночью был обнаружен под обрывом. В связи с этим у меня к вам несколько вопросов. Как все произошло в магазине?
– А что рассказывать, сами говорите, что здесь все ясно. Откуда мне было знать, что этот малахольный Елохин подслушивает нас с Ягуновым? Вот и позволили себе отозваться о нем не очень лестно. Он кинулся с кулаками, я хотел его оттолкнуть, но в руке нож оказался – как раз окунька разделывал. По пьянке получилось так, что, сам того не ведая, я оттолкнул его той рукой, в которой был нож.
– Что дальше?
– А дальше приходит добрый молодец Большаков, берет меня под белы руки и ведет к злому колдуну Шаповалову. К тому времени я полностью осознал свою оплошность и готов был раскаяться.
– Большаков вас ударил?
– Нет. У него тормозная система, как у трактора. Он же боксер. А боксер с повязкой дружинника – страшная сила.
– А Елохин?
– Что вы, начальник! Драки-то не было. Он подслушал наши девичьи секреты, и ему почему-то захотелось эти секреты из моей головы выбить. Но не успел, бедняга. Мне его так жаль!
– Когда вас поместили в камеру, там уже кто-то был?
– Зачем эти наводящие вопросы, начальник? Вам запрещено задавать наводящие вопросы, так что не будем нарушать Уголовно-процессуальный кодекс.
– Согласен. Продолжим.
– Юра Верховцев в камере был. Так вот, Юра и показывает мне, что шурупы, которыми крепится решетка, вывинтить можно. Он уже сообразил, что это можно сделать набойками от каблука.
– Но вывинтили вы?
– Нет, Юра.
– Слабоват он для такой работы. Вот и руки в карман сунули... А я ведь, когда вошел сюда, первым делом на ваши пальцы посмотрел. Содраны они. Подковкой неудобно шурупы вывинчивать, верно? Будем экспертизу проводить или так запишем?
– Зачем лишние формальности, начальник? Мне нечего скрывать. Был грех – вывинтил шурупы.
– Почему решили удрать?
– Сам не знаю. Когда выпьешь двести пятьдесят, да еще с пивом, – можно решиться через Пролив махнуть.
– Неужели так страшно стало, что и буран не остановил?
– Вот мы и на личности скатились... А такой разговор приятный был! Я даже про боли свои забыл – и про физические, и про нравственные.
– Ладно. Продолжим. Зачем Юру с собой взял?
– Сам увязался. Домой, говорит, мне теперь дороги нет, отец лупить будет... И увязался.
– Как же вы с ним в сопках разминулись?
– Ума не приложу. Смотрю – нет Юрки. Искал-искал, из сил выбился... Неужели, думаю, он вперед ушел? Кинулся догонять – не догнал. Как нашли меня – не помню.
– Ясно. Двести шестая в магазине, сто двадцать седьмая на Проливе...
– Это какая?
– Оставление без помощи лица, находящегося в опасном для жизни состоянии, – медленно проговорил Белоконь.
– Это надо доказать!
– Разумеется. Для этого я сюда и приехал. Значит, страшно было одному на Пролив ночью идти, а, Горецкий? Согласитесь, перетрухали вы маленько? А ведь и буран был так себе, потянуло слегка, снежок пошел, обычное зимнее дело... Знаете, почему вы удирать бросились? Не знали тогда, что рана у Елохина для жизни не опасна. Подумали, что убили человека. А когда Большаков вас в сопках нашел, вы решили так – одним больше, одним меньше, а?
– Нет, начальник, только не это! Только не это! Большакова последний раз я видел в кабинете участкового.
– А ведь вы, Горецкий, отчаянный трус. Отчаянный бравый трус. И если уж не для протокола – довольно подловатый человек. Вам не кажется?
Горецкий молча глянул исподлобья на Белоконя, шевельнул желваками, отвернулся. Снова посмотрел, собираясь сказать что-то резкое, обидное, но сдержался, промолчал.
– И правильно, – сказал Белоконь. – Не надо слова так запросто выплевывать. Ну хорошо, не будем говорить о статьях закона, бог с ними, тем более что судья не хуже меня знает эти статьи, напомнит, если надобность будет. Поговорим о другом... Кому вы добро в Поселке сделали? Кто обрадуется, если встретит вас через год, через два?
– Давайте лучше к статьям вернемся, начальник. Не любитель я в чужой душе копаться. Да и в своей тоже. Ни к чему хорошему это не приводит.
– Почему? В свою-то заглянуть вовсе не грех! Разобраться что к чему, может, сам где виноват, может, извиниться требуется перед человеком?
– Нет, начальник, лучше не надо... Не такой я человек. Не хочу в себя слишком глубоко заглядывать. Одни огорчения. Пробовал.
– Но иногда даже хочется с ближним поделиться, иногда даже необходимо это сделать... Вроде как покаялся, исповедовался перед ближним...
– Вот так исповедуешься, а потом не будешь знать, за какую статью прятаться, – ухмыльнулся Горецкий.
– Тоже верно, – согласился Белоконь. – Но и упрекать меня в желании покопаться в чужой душе тоже не надо. Радости мне от этого мало. Я же знаю, что меня ожидает в твоей душе. Но приходится, Горецкий, что делать! Такая моя работа, такая обязанность.
– Хм, обязанность... А как насчет права?
– И право есть, – насупился Белоконь.
– Ну что ж, пусть так. У вас свои права, у меня свои. Давайте не будем их нарушать.
– Но я тоже человек, интересно мне, как вы к себе относитесь... Повторяю вопрос – кто обрадуется? Жмакин? Нет. Еще вслед плюнет. Елохин? Юра Верховцев? Шаповалов? Панюшкин? Что, не из той колоды беру? Хорошо! Нина, секретарша Панюшкина, у которой вы жили год, которая так защищала вас два дня назад, так уж вас оправдывала... Мол, и несчастный вы, и в школе вас обижали, и тут вы вроде сиротинушки... Как я понял, не прочь вы и несчастненьким, и убогим прикинуться... Так вот она – обрадуется? Нет. Ничего, кроме забот, волнений, страхов, у нее с вами не связано.
– И вывод? – хмуро усмехнулся Горецкий.
– Делаю вывод – нельзя вам с людьми, не любите вы их, только пакостите. Заразный вы.
Белоконь замолчал и медленно обвел комнату брезгливым взглядом, будто в самом деле здесь была какая-то зараза и он рисковал, придя сюда. Горецкий тоже невольно осмотрел свою комнату – от забитого бутылками угла до подоконника, от двери, у которой стояло переполненное мусорное ведро, до смятых постелей.
– Ладно, – Горецкий хлопнул ладонью по столу. – Ладно. Раз уж мы об этом заговорили, начальник, раз уж мы вот так заговорили, то я... В общем, слушайте. Был грех – поцапался я с Елохиным. И честно признаюсь, даже не помню, как его ножичком задел. Не помню! Бывает такое. Знаю, что бывает. Слов не нашлось ответить – вот и пырнул. Человек, который слово находит, нужное ему в эту секунду, такой человек за нож не хватается. Слово – оно больнее. Вот вы меня, начальник, сколько раз сегодня пырнули? И за нож не брались, а думаете, мне от этого легче?
– Оботретесь, – жестко бросил Белоконь.
– Вот! Оботрешься, переморгаешь. Для того, мол, ты и родился, чтоб всю жизнь обтираться и отплевываться, да?! А я не хочу. И честно говорю: если снова все повторится, поступлю так же. Не смогу, понимаете, не смогу вести себя иначе. Когда сволочь перед тобой, когда вот она, смеется тебе в глаза, подталкивает соседей локоточками, дескать, смотрите на него, посмейтесь вместе со мной... Что делать? Утереться и уйти? Да, кое-кто утирается и уходит. Но не я.
– Елохин – сволочь? – спокойно спросил Белоконь.
– Нет, нормальный парень. Но ситуация была сволочная. Некуда было деваться. Некуда. Ну а когда я ему врезал, то события, как говорят, приняли необратимый характер. Тут уж хоть слезы по морде размазывай, хоть в ногах валяйся, а ничего не изменишь. Потом, когда запер меня Михалыч в кутузке своей самодельной, я предложил Юрке вместе бежать. Он знает, как к нивхам выйти... Здешний потому что, а не из-за трусости я его позвал. Не знаю, кто еще искал бы его столько, сколько я искал... Я проболтался ему, что Елохина ударил, он и... Лешка у него среди людей на первом месте. Обиделся и удрал. Только дети от обиды могут такие глупости делать. А взрослый понимает – Север. Обижаться дома будешь или на юге. Там самое место для обид.
– Так, – протянул Белоконь. – Ну а насчет синяков и прочего что у вас приготовлено?
– Синяки? Скажу. Набил мне их один человек, спаситель мой, дай бог ему здоровья. Кто – не знаю. Он первым нашел меня, я уже замерзать стал. Так он меня обработал, что до сих пор тело горит. Навалился что твой медведь: где, говорит, Юрка? Взял за грудки, трясет, как вибратор, и орет не своим голосом: где Юрка? Отвечаю – не знаю. Потерялся, мол. Тогда он мне еще вломил, век на него молиться буду, потому – разбудил он меня, замерзнуть не дал.
– Значит, медведь синяки наставил, медведь помял, – раздумчиво проговорил Белоконь. – Ну ладно, у меня все. Выздоравливайте, скоро в город поедем. Там все-таки повеселей будет.
* * *Думая о себе, Хромов сознавал, что долгожителем ему не стать. Была, конечно, отчаянная и безумная надежда прожить еще и двадцать, и тридцать лет, похоронить своих врагов и хоть минуту постоять на могильном холме последнего из них, ощущая под ногами свежую, податливую землю, а там можно и самому... Но Хромов знал – пустое это, не бывать такому. Да и привык он за свою жизнь к тому, что его враги получали повышения, прибавления к зарплате, руководили отделами, стройками, жили большими, дружными семьями, а если семьи у них получались не очень большими и совсем не дружными, все равно было в их жизни нечто такое, чего никогда не будет у него.