Итак, подведем некоторые итоги наших рассуждений. Как известно, кантианская философская традиция отказывается признавать эстетическую ценность моды; в то же время, как мы могли убедиться, подход некоторых теоретиков (в частности, Энн Холландер), попытавшихся обращаться с модой как с искусством, также оказался далеко не безупречным, поскольку по сути он поддерживает все ту же кантианскую традицию, не допуская в сферу эстетического рассмотрения телесные и социальные аспекты моды. Формальный эстетический анализ не позволяет постичь всю глубину скрытых в произведении искусства значений, даже когда речь идет о живописи или скульптуре; и он тем более недостаточен для истинного понимания моды, которая не может существовать в отрыве от тела, как и отказаться от своей причастности к миру бизнеса и коммерции.
Возможно, было бы куда логичнее не отстаивать право моды называться искусством, связав себя по рукам и ногам постулатами кантианской философии, а для начала переосмыслить и пересмотреть ограниченные представления об эстетике. Достаточно выйти за пределы узкой концепции, согласно которой эстетическое суждение рождается лишь из незаинтересованного созерцания форм, и принять во внимание ту сферу, где источником наслаждения является наш повседневный опыт соприкосновения с красотой, и мы сможем отказаться от «традиционного пути» и признать факт существования эстетической стороны моды, не подгоняя представления о моде под классическое определение понятия «искусство».
Как утверждает Ричард Шустерман, мы должны «возродить более широкие представления об эстетическом переживании и эстетической ценности, с тем чтобы обновить энергетический потенциал искусства и найти новые направления, которые выведут прогресс за пределы установленных в соответствии с традицией современных границ раздробленного на отдельные области мира изящных искусств»[130]. В противоположность последователям Канта, не допускающим даже мысли о том, что эстетическое переживание может быть хоть в чем-то сродни чувственному удовольствию, Шустерман считает подобные чувства не антитезой, но существенной частью эстетического переживания. Когнитивные процессы играют решающую роль в восприятии формы и содержания, но это ничуть не умаляет значимости сильных чувств и ярких впечатлений, без которых невозможно полноценное эстетическое переживание. Если их нет, человек вряд ли захочет глубже постичь произведение, являющееся объектом эстетического переживания, у него не будет мотивации. Как пишет Шустерман, «утверждение, что эстетическое переживание должно подразумевать нечто большее, нежели непосредственный феноменологический опыт и живое чувство, не исключает того, что такое яркое в своей непосредственности чувство составляет самую суть эстетического переживания»[131]. Следуя идеям Дьюи, он дает более широкое определение понятию «эстетическое переживание» – в его понимании это обостренное чувство, являющееся результатом «интеграции всех составляющих обычного переживания во всепоглощающее, находящееся в процессе развития целое»[132]. Таким образом, вопреки кантианской концепции, категорически изолировавшей сферу эстетического переживания от сферы повседневного опыта, эстетический отклик (как это называет Дьюи) – это продолжение повседневного опыта, он возникает всего лишь за счет усиления и более глубокой интеграции чувств, уже присутствующих в обыденной жизни. Соответственно, подобного рода переживания можно найти не только в возвышенном мире изящных искусств, но и далеко за его пределами, поскольку их порождает любое явление, способное привести чувства в состояние гармоничного единства.
Такая расширенная концепция позволяет нам рассматривать моду как эстетический феномен, не покушаясь на связи, которые соединяют ее с человеческим телом и определяют ее место в повседневной жизни (как это бывает, когда кто-то пытается доказать, что мода – это искусство). Мир искусства, который якобы может существовать изолированно, отгородившись от всей остальной жизни, далеко не единственная сфера, где рождается и живет эстетическое переживание; оно может охватывать самые разные стороны нашей жизни, поэтому одежда, которую мы носим, вполне может быть объектом эстетического переживания. И как только мы осознаем, что искусство – это всего лишь один из способов формального воплощения эстетического опыта, который рождается, аккумулируется и присутствует не только в мире искусства, но и во многих других сферах за его пределами, необходимость классифицировать моду как «одну из форм изобразительного искусства» ради того, чтобы признать и узаконить наличие у нее эстетической составляющей, отпадет сама собой.
4 Новое время: три решающих момента в пересечении искусства и моды
АДАМ ГЕЧИОсновной вклад Барта в дискурс моды состоит в том, что он обозначил различия между материальной природой одежды и предлагаемыми представлениями об одежде. Сделав это, он выстроил ценностную систему координат, которая позволяет рассматривать систему моды как форму либо один из атрибутов социального строя, уже не говоря о том, что она выполняет целый ряд утилитарных функций. И одежда (реально существующие предметы гардероба), и мода (предлагаемые представления) обслуживают определенные потребности; однако вдобавок ко всему мода имеет дело с обширным, но расплывчатым скоплением проблем и интересов, которые связывают нематериальные желания с материальным потреблением. Именно эта связь между потреблением и желанием отличает экономику Нового времени от экономики предшествующей эпохи. Она же отличает современное искусство от искусства, существовавшего прежде. Современное искусство опирается на две шаткие и, судя по всему, разнонаправленные основы – спиритуализм и материализм. К примеру, абстрактная живопись, от Кандинского и Мондриана до Горки и Ньюмана, нацелена на двойное признание: на то, что будут оценены как ее материальные достоинства – цвета, линии, техника мазка, фактура, так и совершенство чистых форм, достигнутое благодаря новому, отстраненному взгляду. И в том и в другом случае ценность следует искать где-то в другом месте. Она не может быть заключена в материальном, так как принято считать, что материальное трансцендентно. Заключенное в материальном (том материальном, чья материальность, сколь это ни парадоксально, не дезавуирована) обещание – вот из чего, по сути, проистекает всякое сходство между современной модой и современным искусством. Как следует из приведенного выше высказывания Барта, мода пользуется аллюзиями на произведения искусства и общедоступные стилистические коды, чтобы ориентировать человека на особенный образ существования, сулящий большее социальное благополучие, чем просто одежда. В свою очередь, искусство не ищет подобной поддержки у моды, и в этом принципиальное различие между ними.
Однако в этой главе подобные иерархические отношения будут нас интересовать меньше, чем другие вопросы. Наша цель – показать, как символизм, иллюзии и аллюзии становятся векторами обещания в современном искусстве и современной моде (здесь словосочетание «современная мода» подразумевает систему моды вообще). Следуя заданной траектории, я остановлюсь на трех исторических моментах: конец XVIII века – Французская революция, конец следующего столетия – рождение высокой моды и, наконец, первые десятилетия XX века – авангард. Выбор обусловлен тем, что в эти моменты мода и искусство были тесно связаны с такими явлениями, как социальная мобильность и личная ответственность, и в той или иной степени определяли, каким образом объект моды и искусства воздействует на человека, обещая повысить его самосознание, а следовательно, улучшить и картину мироустройства. Постмодерн и современные искусство и мода содействовали тому, что бесконечно изменчивая культура желания крепко укоренилась на взятых высотах, тогда как утопическое всеобъемлющее обещание осталось в прошлом.
Однако в этой главе подобные иерархические отношения будут нас интересовать меньше, чем другие вопросы. Наша цель – показать, как символизм, иллюзии и аллюзии становятся векторами обещания в современном искусстве и современной моде (здесь словосочетание «современная мода» подразумевает систему моды вообще). Следуя заданной траектории, я остановлюсь на трех исторических моментах: конец XVIII века – Французская революция, конец следующего столетия – рождение высокой моды и, наконец, первые десятилетия XX века – авангард. Выбор обусловлен тем, что в эти моменты мода и искусство были тесно связаны с такими явлениями, как социальная мобильность и личная ответственность, и в той или иной степени определяли, каким образом объект моды и искусства воздействует на человека, обещая повысить его самосознание, а следовательно, улучшить и картину мироустройства. Постмодерн и современные искусство и мода содействовали тому, что бесконечно изменчивая культура желания крепко укоренилась на взятых высотах, тогда как утопическое всеобъемлющее обещание осталось в прошлом.
Момент первыйДо Нового времени платье было обязано соответствовать либо порядку формального церемониала, либо иным условиям и условностям. Если оно не служило показателем официального статуса дворянина или духовного лица, ему приходилось вписываться в рамки допустимого и доступного. Специалисты сходятся во мнении, что мода берет начало приблизительно в XIV веке, когда дворяне, в стремлении сарториально выделиться «из толпы», впервые допустили вольности и их одеяния начали становиться все более пышными и нарядными. Точно так же, когда мы говорим об искусстве в современном понимании этого слова, мы чаще всего берем за точку отсчета тот же самый период, поскольку именно тогда художники отступили от церковного институционального кредо, чтобы следовать путем большего самосознания – к индивидуальному стилю, который бы отражал персональную художественную манеру, мог называться авторским и поэтому был желанным.
Самый значимый и заметный переломный момент при переходе к Новому времени приходится на период правления Людовика XIV. Со времен Октавиана Августа мир не знал другого правителя, который так деспотично распоряжался внешним обликом своих подданных для укрепления собственной власти. В этом отношении режим Людовика XIV отличался от прежних режимов не только масштабом притязаний, но также все возраставшей степенью осознанности, с которой изобразительное искусство, архитектура и мода обслуживали перформативные потребности государственной власти. Красноречивым символом королевских привилегий было платье в ориентальном стиле. Экзотические ткани и аксессуары все еще оставались чрезвычайно дорогими и редкими и потому были доступны лишь тому, кто обладал почти неограниченными возможностями. Тяга ко всему восточному не ослабевала с годами, и к началу XVIII века, когда время правления Людовика было уже на исходе, возникла сложная система, объединившая производство тканей, росписи на ткани, настенные панели, декоративный фарфор, веера, лаковые миниатюры, эмали, гобелены. Для художников, в том числе таких признанных и уважаемых, как Ватто, Буше, Гюэ и Пиллеман, было обычным делом принимать заказы на такие изделия. Появился стиль шинуазри – гибрид, возникший в результате перекрестного опыления между стилистиками восточных и западных художественных ремесел. Он стал воплощением роскоши, языком декоративной избыточности, которым в своем привилегированном кругу пользовались те, кому это позволял избыток материальных средств; это считалось их божественным правом. Несмотря на то что к тому времени высокое искусство уже отмежевалось от всех искусств, не претендующих на столь почтенный статус, власть все еще искала поддержки у искусства (как и у декоративно-прикладных ремесел и моды), относясь к нему как к одному из главных своих столпов.
Существует несколько ответов на вопрос о том, где следует искать истоки модернизма, – все зависит от точки зрения. Например, можно сказать, что модернизм в изобразительном искусстве начался с Курбе, или с Моне и импрессионистов, или с Пикассо и кубистов. Сторонники формалистического подхода, вдохновленные идеями Гринберга и Гомбриха, согласятся с последним мнением, поскольку кубизм – это первый шаг, ознаменовавший переход от сюжетной живописи к безобъектной абстракции, а следовательно, и к автономии искусства – точнее, к автономии живописи, которая превратилась в чисто визуальный феномен (и некоторым образом возвысилась над прочими эстетическими феноменами, к числу которых относится и мода). Однако в более широком контексте политики и социальных процессов точкой отсчета Нового времени является Великая французская революция (1789–1794). И это, несомненно, следует учитывать, выявляя связи между искусством и модой, коль скоро и искусство, и мода – как род человеческой деятельности, как дискурс, как социальное явление, как индустрия – явно и риторически связаны с тем, чем в данный момент времени живет и дышит человечество. Несмотря на то что тенденция к упрощению моды, в первую очередь затронувшая классические платья с корсажем, наметилась еще до того, как сложилась революционная ситуация, только Революция заставила и искусство, и моду по-настоящему поддаться обаянию слов «демократия» и «свобода выбора». Какими бы иллюзорными, относительными или многообещающими ни были эти понятия, их с энтузиазмом приняли искусство и мода. К концу Старого порядка некоторые портные основали именные или авторские производства; примечательно, что в их число входила и Роза Бертен, любимая портниха Марии-Антуанетты, имевшая собственное ателье Le Grand Mogul, постоянными клиентами которого были самые богатые и амбициозные члены общества. Аналогичные процессы охватили и другие сферы, в частности кулинарию. Первым «звездным» шеф-поваром, несомненно, был Мари-Антуан Карем, служивший у Талейрана, а затем при дворе Георга IV. Впрочем, нынешние представители профессионального сообщества признают отцом высокой кухни – от-куизин – Огюста Эскофье, тогда как родоначальником высокой моды – от-кутюр (которую в былые времена чаще называли гранд-кутюр) – считается Чарльз Фредерик Ворт.
В конце XVIII века индивидуальный художественный вкус и мастерство ценили не только в сфере изящных искусств, но и за ее пределами. Это отметил Луи-Себастьян Мерсье в своих «Картинах Парижа» (Tableau de Paris). Там есть такой пассаж:
…то, чего достигла мода, это своего рода искусство – драгоценное, блистательное искусство, которое в нынешнюю эпоху удостоено почестей и знаков отличия. Такое искусство проникает во дворцы королей, где его ожидает весьма благосклонный прием. Продавец модного товара [marchande de modes] беспрепятственно минует охранников и входит в покои, куда до сих пор заказан вход даже высшему дворянству. Здесь выносят решения в пользу платьев, объявляют оправдательный приговор прическам, с пристрастием изучают пестрый ворох оборок. Все это дополнение к тем добродетелям, что нам дарует природа, и украшение для ее величия[134].
Далее Мерсье повествует о том, как дельцы от моды беззастенчиво присваивают стилистику чуждых им иноземных культур. Важно то, что подобные акты заимствования, копирования и сопутствующие им ухищрения указывают на то, что мода вступила в особую зону, где ведущие роли отданы репрезентации и воображению (о чем так красочно пишет Барт). Одежда здесь уже больше, чем просто одежда; она превращается в сложную знаковую систему, которая опирается на соблазн и умысел. Она становится модой. Судя по заметкам Мерсье, условия благоприятствовали тому, чтобы мода неустанно упражнялась в искусстве наделять человека все новыми достоинствами, которые могут быть оценены обществом, и благодаря этому постоянно расширяла собственный арсенал выразительных средств. В этом мода, несомненно, уподобилась высокому искусству, ибо оно, по крайней мере со времен Ренессанса, имело в своем распоряжении сложную систему цитат и метафор, которая позволяла избегать одностороннего прочтения заданной темы и охватывала все исторические периоды вплоть до настоящего момента.
К началу XVIII века значимость стиля как проводника значения достигла критической высоты – это в равной степени относится и к искусству, и к моде. Революции требовались средства для дистанцирования от прежнего порядка; таких средств было немало, но наиболее эффективными были те, что имели отношение к сфере искусства и моды и подчинялись нескольким строгим императивам. Жак-Луи Давид, бесспорный лидер среди французских художников того времени, обратился к классицизму, адаптировав его для нужд Революции. Этот строгий и потенциально назидательный художественный стиль был созвучен пылкой республиканской риторике Национального конвента – революционного эрзац-парламента. Словно состязаясь друг с другом, ораторы упоенно ссылались на греческих и римских авторов; это занимало у них гораздо больше времени, чем спасение республики. Доходчивая простота была присуща не только живописным композициям Давида, ею были отмечены стиль и фасоны одежды. Сам Давид предлагал реформировать моду и создал эскизы так называемых республиканских фасонов для обычных граждан и революционных властей. Это был очень недолгий период, но некоторые порожденные Революцией принципы прижились в обществе – в частности, потребность в сдержанном гардеробе, который состоял из предметов одежды без броских декоративных деталей и отвечал самым обычным утилитарным требованиям. «Мы в своем государстве намерены противопоставить мораль эгоизму, честность почестям, принципы условностям, священный долг правилам приличия, соображения разума тирании моды», – так говорил Робеспьер[135]. Высокопарно обвинить моду в тирании – чем не способ выразить презрение к роскоши, особенно когда она тебе не по карману. С этого началась реформа мужского гардероба, которую принято называть «великим отказом». Для человека его внешний облик, имидж, менее важен, чем сообщение, которое за ним скрывается; точно так же художественный стиль – это средство, помогающее донести до зрителя содержание художественного образа. «Украшательство = суетность = упадничество» («избыточная декоративность есть отвлекающий маневр, свидетельствующий о внутренней опустошенности») – эта формула стала применяться как по отношению к гардеробу, так и по отношению к искусству. Все, что препятствовало быстрому достижению нравственных целей, осуждалось. Однако в этой ситуации было нечто парадоксальное. Придуманные Давидом фасоны одежды, как и моральные нормы, о которых так волновалось параноидальное революционное сознание, подразумевали некую универсальность; напрочь лишенные стилистического своеобразия, сами по себе они не должны привлекать внимания. Но как быть с провозглашенным Революцией правом на свободу выбора? Там, где дело касается моды и гардероба, эта философия становится чрезвычайно опасной. Что стоит за осознанным навязыванием дресс-кодов, если не признание того, что мода способна конкурировать с искусством в борьбе за звание эстетического средства, на которое полагается общество, выстраивая собственный имидж.