Сибирцев узнал его. Хоть не было на нем рыжего лисьего малахая и бабьего яркого платка не было. И шинель сидела совсем не мешком, а ловко и даже с изяществом.
— Так-так, — произнес с ухмылкой незнакомец, перекатывая из угла в угол рта папироску. Круглое женственное его лицо скривилось, один глаз сощурился. — Я, значит, жду его у кривой березы. Ночь напролет. А его нет как нет. Дай, думаю, к сторожке пойду, вдруг там. Кружу десяток верст без малого, гляжу — так и есть. Тут он. И лошадь, и телега. Комфорт. Кому ж это, думаю, такой комфорт? Мне разве? Нет, не мне. Так кому же? Отвечай, сучья рожа! — выкатив глаза, заорал он на Стрельцова и легко спрыгнул с телеги.
Сибирцев и старик стояли почти рядом, и Безобразов — это он, понял Сибирцев, — медленно подходил к ним, оттопыривая карман шинели дулом револьвера.
«Шинель портить не станет, — быстро сообразил Сибирцев. — Вынет револьвер. Пусть только руку потянет. Пусть...» Лезть за своим уже не имело смысла. Поздно. Не даст.
— Отвечай! — снова заорал Митька.
— Доктор это, — совершенно убитым голосом выдавил из себя Стрельцов. — К Марье доктор.
— Как? — искренне удивился Митька. — Разве эта шлюха еще не сдохла? Какой такой доктор? Вот этот? Да разве ж это доктор? Это ж чекист. Я его сам наколол. Чекист с поезда. У Ныркова сидел. Вот какой он доктор, голубчики. А вы, — он обратился к бородачам, — вам тоже доктор нужен? Поносик у вас? Ну хорошо, с вами разговор еще предстоит. А пока, Сергуня, пощупай-ка его, вынь у него пистолетик. И дай мне. Быстро.
Молодой подошел к Сибирцеву, но остановился.
— Доктор он, Митрий Макарыч. Как есть доктор. Он ить и Марью спас. Девочку родила. С того света своими руками вынес. Отпусти ты его, обчеством просим.
— Ах вот как! У вас уже обчество появилось? Быстро.
Упустил момент Сибирцев. Успел выхватить револьвер Митька и теперь ствол его уставился прямо в грудь.
— Значит, что же происходит, а? — снова ласково заговорил Митька. — Я велел сидеть на месте, а этот старый козел в город смотался, чекиста привел, дорогу показал. Ну-ну! Марью твою я своей рукой пристрелю, если шевельнешься. И сучонку ее. А этого — этого мы сейчас на осинку вешать будем. Голову ему отпилим, чтоб другие запомнили Митю Безобразова. И на этой телеге Ныркову отправим. Пусть голова в город приедет. А уж остальное тут, тут повисит. Брось сюда саквояж! — приказал он.
Сибирцев безразлично швырнул ему под ноги саквояж. Там звякнули инструменты.
— А теперь тулупчик-то сними. Хороший тулупчик, чего его портить. Пригодится тулупчик.
Сибирцев рывком, так что полетели пуговицы, рванул полы полушубка и, сбросив его, швырнул под ноги Митьке. Путь к нагану был свободен. Теперь только не упустить момента. Не сводя с Сибирцева взгляда, Митька ловко обыскал карманы полушубка, на миг опустил глаза, но этого мига Сибирцеву было достаточно.
Словно отпущенная пружина, он метнулся в прыжке к Митьке, и через секунду, выбитый ударом сапога, револьвер его мелькнул между деревьями. А сам Митька со всего магу грохнулся головой о колесо телеги.
Сибирцев поднялся с земли, подхватил свой полушубок, надел, подошел к Митьке и рывком за ворот шинели швырнул его на телегу.
Какое-то время все приходили в себя, потом разом загалдели. Стрельцов, со сжатыми кулаками, крича и плюясь, ринулся к Митьке. Рванулись к нему и бородачи. Окружили телегу. А Сибирцев почувствовал вдруг дикую усталость и опустошение. Словно навалился на плечи тяжкий груз всех последних лет. Стали ватными руки и ноги. Он не слушал и не слышал, что кричали мужики, даже не глядел в их сторону. Потом, пересилив себя, подошел к телеге, взглянул в разбитое бабье лицо Митьки Безобразова и услышал, что кричал старик:
— А хучь бы и комиссар, и чекист! Он тебя, паразита, не побоялся. К человеку шел! По горло в воде. А ты его... паразит ты проклятый!.. Да ты без меня шагу в этих болотах не сделаешь, ах ты, будь ты трижды проклят!..
— Тихо, мужики, — негромко, через силу сказал Сибирцев. — Безобразов — враг Советской власти, и судить его должен народ. Вы — народ. Вот вы и судите. За всю кровь и пожары, за всех им лично замученных, сожженных, забитых насмерть. Судите его... Прощайте, мужики.
Он повернулся и медленно пошел по дороге между глубокими колеями таежных колес.
Он не видел, как провожали его взглядами мужики, не видел, как шевельнулся в телеге Митька и потянулась к голенищу его рука, и не слышал выстрела. Только почувствовал сильный удар в спину и увидел, как стремительно рванулась ему навстречу земля...
Пришел вечер. Плыла, качалась телега по расквашенной дороге, каждым рывком своим вонзая раскаленный штык меж лопатками Сибирцева. Гулко, толчками долетал до него неясный бубнящий говор мужиков, их неторопливый, тягучий разговор. Вцепившись пальцами в края телеги и широко раскрыв глаза, Сибирцев смотрел в небо. К закату оно очистилось, и только в самой далекой, темнеющей глубине его, словно малиновая пряжа, тянулась к северу узкая тропинка облаков.
Юрий АВДЕЕНКО ЧЕТЫРЕ ПОЧТОВЫХ ГОЛУБЯ
Ночь. Март 1920 года
Он не увидел людей. Долинскому показалось, что на пристани в голубоватом, призрачном свете луны между канатами и литыми чугунными кнехтами лежат предметы неопределенной формы, возможно, мешки с фуражом или какие-нибудь другие упакованные в тюки грузы. Но когда он подошел ближе, то понял, что это люди. И опознал двух казаков, охранявших их.
Полночь студила ветром, хлынувшим с запада. И туман не простирался над морем. Наоборот, оно было ясным, но не сверкающим, как обычно, а очень мягким, почти серебристым, точно мех песца, который в Екатеринодаре Долинский выиграл у барона Хайта. Офицеры тогда коротали вечер в Дворянском собрании. Развлекались картами. Как правило, в «двадцать одно». Хайту везло. Долинский сперва проигрывал ему крупно, Но потом судьба отвернулась от барона. И он спустил все, вплоть до шкурки голубого песца, попавшей к нему лишь богу известными путями.
Барона Хайта убило у Касторной, когда он под прикрытием четырех танков вел эскадрон на село Успенское. Танки поначалу наделали паники в стане противника. Большевики кричали:
— У, гады! Яки-то воза пустили, що идут и стреляют.
Немного погодя осмотрелись. И за орудия...
Два танка пришлось на буксирах в Касторную оттаскивать. Для ремонта. Барона тоже доставили на станцию. Только ремонт ему уже не потребовался. Он умер возле коновязи, протянутой по четырем гладким дубовым кольям. Лошадь его крутила хвостом, дико водила глазами и грызла удила, норовя освободиться от привязи, наконец метнулась в страхе по флангу эскадрона, подминая и людей, и амуницию.
Шкурку песца Долинский полагал превратить в талисман, своего рода шагреневую кожу. Но в тифозном Ростове ее съели крысы...
— Поднять людей, — сказал Долинский казакам.
Один из казаков, видимо старший, кряхтя, встал с кнехта, поправил сползшую с плеча лямку карабина и сказал не громко, а, скорее, нудно:
— Поднимайтесь, граждане. Мабудь, не глухие. Команда их благородием дадена.
Люди вставали без понуканий. Не быстро и не медленно. А спокойно, с выжидательной осторожностью...
Долинский сразу же решил не смотреть им в лица, но среди девяти разных по возрасту женщин стояла девочка лет семи с прижатым к груди плюшевым медведем, у которого было оторвано левое ухо. Долинский не удержался, остановил взгляд на ребенке. Почувствовал холод между лопатками. «Ей тоже холодно», — подумал он. Была середина ночи. Конечно же девочка хотела спать.
Люди не знали уготованной им судьбы. У ног женщин темнели чемоданы, горбились оклунки. Долинский подумал: «Нужно сказать, чтобы не брали вещей». Но тут же отказался от этой мысли: женщины заволнуются, запаникуют.
Широкая баржа черным пятном покачивалась возле пристани. Вода хлюпала. Матросы с буксира, над которым горела желтая, мутная лампочка, ладили на баржу трос. Буксир был раза в три меньше баржи. Черная труба торчала над ним, как шляпа.
Капитан буксира — здоровяк в незастегнутом бушлате — преданно смотрел в глаза Долинскому.
Долинский сказал:
— На барже оставьте надежного матроса. Пусть он по нашему сигналу откроет кингстон. А потом под охраной перейдет на буксир.
— Все будет в ажуре, ваше благородие.
Военно-полевой суд приговорил арестованных подпольщиков к смертной казни через расстрел. Между тем начальник контрразведки на свой страх и риск решил поступить иначе. Он не считал себя жестоким по натуре, но, по его разумению, жестокости требовало время. И у Долинского выработалась своя собственная точка зрения в отношении к государственным преступникам. Он полагал, что любой человек, вне зависимости от его политических воззрений, много раз задумается, если будет знать, что за совершенное преступление понесет ответственность не только он лично, но и члены его семьи, пусть даже невиновные. Вот почему Долинский решил вывезти на старой барже приговоренных к смерти подпольщиков вместе с их семьями, а там, в море, открыть кингстон — клапан в подводной части судна, служащий для доступа забортной воды. С открытым кингстоном баржа не продержится на воде и четверти часа.
Абазинский проспект мрачной дырой темнел между высокими пирамидальными тополями. Неярко светя фарами, с проспекта к набережной выползла грузовая машина. Громыхнул задний борт. И ночь подхватила звук, как горы эхо. Конвой привез арестованных. Их было четверо. Трое с завода «Дубло», И один с завода «Юрмез». С того самого постылого «Юрмеза», где действовала мощная большевистская организация во главе с неуловимым Бугай-Кондачковым[1]. Сапоги казаков гулко стучали по деревянному настилу пристани. Арестованные же были босоноги. Двигались почти неслышно, оборванные, избитые, с лицами, оделенными спокойствием, — не тупым, безысходным, а одухотворенным, точно на иконах.
Кто-то из женщин охнул и зарыдал громко. Но казак крикнул:
— Прекратить!
И рыдание стихло. Лишь слышалось всхлипывание, редкое, приглушенное.
Четыре и девять. Тринадцать! Нехорошее число. Долинский сказал казаку:
— Ребенка в баржу не сажать. Пусть остается.
Казак схватил малышку за плечи. Но она продолжала держаться за материнскую юбку. И со слезами кричала:
— Мама! Мама! Я с мамой. Мамочка, не оставляй меня.
Женщина лет двадцати шести, с косой, уложенной вокруг головы, и лицом правильным, чистым, сама не знала, что же ей делать. Возможно, она предчувствовала беду, ожидающую их всех там, на барже. Потому только бормотала:
— Доченька, милая...
Казак сильно дернул девчушку. Мишка, которого она прижимала к груди, выпал, кувыркнулся по пристани и плюхнулся в воду. Долинский увидел, что он плавает лапами вверх. И глаза у него сверкают, как у живого.
Девочка голосила отчаянно. Долинскому было жутко слышать ее крик. Он подумал о загадочности бытия: почему все-таки эта маленькая жизнь так настойчиво рвется к смерти. «Рок, судьба, — несколько высокопарно определил он. — Да, ее величество судьба».
Долинский махнул рукой:
— Оставьте девчонку с матерью.
Когда с баржи убрали трап, начальник гарнизонной контрразведки поднялся на палубу буксира.
...Через полчаса буксир и влекомая им баржа были далеко в море. Оно по-прежнему выглядело мягко-голубым, но город утопал во мраке. И горы сливались с небом, темным и очень звездным...
— Подавайте сигнал, — сказал Долинский.
Усы капитана буксира надломились в улыбке:
— Все будет в полном ажуре, ваше благородие.
Потом капитан поднял руку, в которой был зажат увесистый металлический болт. И тьма раскололась угластой молнией. И забортная вода шумно приняла тело Долинского...
Начальника контрразведки спасло чудо в образе остроконечного ржавого буя, сорванного вешними штормами с какого-то черноморского пляжа. Только на рассвете Долинского обнаружил патрульный катер. Матросы не смогли разжать пальцы, которыми окоченевший контрразведчик держался за обрывок каната. Пришлось прибегать к помощи ножа.
Трупы казаков, несших охрану на барже, выловили лишь на пятые сутки. Саму же баржу буксир увел к красным в Новороссийск.
Анализируя случившееся, Долинский понял, что не ошибся в недавнем донесении. Большевистское подполье в Туапсе продолжало действовать...
1. Глас вопиющего в пустыне
Входная дверь хлопнула. Клавдия Ивановна догадалась: пришел постоялец.
Она опустила крышку рояля. Несколько минут сидела без движения, не отнимая пальцев от лакированного дерева. Вспомнила: видела в Ростове спектакль, где актер вот так же сидел у рояля. Он изображал человека, думающего о чем-то сложном и важном. Кто-то же учил актера сесть именно так, замереть, откинуть назад голову. Молчать. Значит, есть связь между позой человека и его размышлениями.
А может, все это ерунда. И нет, и не было никакой связи между тем, как человек сидит и о чем думает...
Постоялец щелкнул замком своих дверей.
«Странная личность, — подумала о нем Клавдия Ивановна. — Хотя...»
В людях, и прежде всего в мужчинах, Клавдии Ивановне нравилась загадочность. Нет, нет. Разумеется, она не требовала от каждого таинственности Монте-Кристо, но полагала, что человек должен быть сложнее, чем арифметическая задача в два действия.
Постоялец, назвавшийся врачом, вопреки традициям своей профессии, был человеком малообщительным. Уходил на службу рано утром, возвращался поздно вечером, а иногда даже на рассвете.
— Я работаю в военном госпитале, — объяснил он однажды. — Это совсем иное, чем частная практика.
Был он красив, этот сорокалетний мужчина, рыжебород, одевался опрятно и со вкусом.
Они жили вдвоем в большом, и, пожалуй, пустынном пятикомнатном доме, отгороженном от тихой улицы буйно цветущим фруктовым садом, между тем постоялец не делал никаких попыток ухаживать за своей молодой и достаточно привлекательной хозяйкой. Это не то чтобы обижало Клавдию Ивановну, привыкшую к вниманию со стороны мужчин, но несколько озадачивало.
Взгляд женщины уже давно был обращен к просторному венецианскому окну, но только сейчас она поняла, что сумерки сгущаются и что нужно встать из-за рояля и пойти закрыть голубятню.
Голуби уже спали. Настоящие почтари брюссельской породы, они имели красивый, как говорил покойный отец Клавдии Ивановны, подбористый вид. Он был страстным голубятником, ее отец. Но разводил только почтовые породы, ценя в них прежде всего чистоту. В его роскошной голубятне можно было увидеть редкие по тем временам породы почтарей: карьер, люттихский, антверпенский, брюссельский, дракон, скандарон.
Клавдия Ивановна помнит отца вечно сидящим перед голубятней на самодельной маленькой скамейке, убеждающим кого-нибудь из приятелей:
«Что твои царицынские. Высоко летают, да бестолку. Почтарь же, не поверил бы сам, но читал, до тысячи километров одолеть может. Конечно, не каждый, а выдающийся. Но может же...»
Голуби. Словно чувствуют, паршивцы, что их нахваливают. Корпус несут прямо, шеей вертят бодро. Округлость головы у почтарей плавная. Сходится с клювом почти без всякого угла. Восковица над клювом большая, серая. Вокруг глаз — бело-розовые кольца с красноватыми прожилками.
Нельзя сказать, что Клавдия Ивановна любила голубей. Но их любил покойный отец. И это было для дочери свято.
Дернув конец старого, однако еще крепкого шнура, она подняла сетчатый козырек голубятни. Закрепила шнур в повлажневшем от вечерней росы медном кольце. И вернулась в дом.
Постоялец стоял возле ведра с водой, отхлебывая из кружки. Капли воды застряли в его бороде. И он вытер их большим клетчатым носовым платком. Поставив кружку на квадратную, сделанную из дуба дощечку, он спросил Клавдию Ивановну:
— Вы сами носите воду из колодца?
Клавдия Ивановна отрицательно покачала головой:
— Это делает соседский мальчик.
Постоялец понимающе кивнул; он был в сером костюме, в свежей сорочке, при галстуке и в короткой соломенной шляпе-канотье.
То, что он, будучи в доме, не снял шляпу, говорило о его плохом воспитании и немного покоробило Клавдию Ивановну. Впрочем, она ничем не выдала этого. И ничего, кроме любопытства, не было в ее глазах.
— Это правда, что наши оставили Новороссийск? — спросила она.
Вместо прямого ответа он вспомнил библию:
— Правда сиречь истина... Как сказано у Иоанна: «И познаете истину, и истина сделает вас свободными...».
— Очень ли это нужно?
— Быть свободным? Сие понятие, как мода. Никто не задумывается, нужна ли она. Ей просто слепо подражают.
Он говорил тихо. Но с какой-то едва заметной долей фальши, точно провинциальный актер, играющий роль человека, давно познавшего жизнь и уставшего от ее нелепостей.
— А нельзя ли образумить людей? — Клавдии Ивановне не хотелось, чтобы разговор окончился так быстро. Она должна разобраться, что за человек ее постоялец.
— В истории человечества акция вразумления много раз имела место, но, увы, безуспешно. Вот и сейчас красные и белые вразумляют друг друга пулями, снарядами, саблями. А иногда попросту плетьми.
— Я имела в виду совсем другое — слова. Ибо сказано: вначале было Слово...
— Но сказано и другое: я глас вопиющего в пустыне... Милая девушка, строгие, только очень строгие меры способны вразумить человечество. Да не смущается сердце ваше и да не устрашается...
Он повернулся и направился к двери в свою комнату, явственно давая понять, что не склонен продолжать беседу.
— Спокойной ночи! — проникновенно пожелала Клавдия Ивановна.
Он обернулся, на какое-то время задержался у двери.
— Спасибо. Увы, профессия эскулапа не всегда позволяет осуществить это хорошее пожелание. Спокойной ночи и вам, милая хозяйка.
Он открыл дверь, потом вновь обернулся. И, увидев, что она продолжает стоять на прежнем месте, спросил:
— Кстати, вы не смогли бы перепечатать для меня несколько страниц?