При посещении храмов тоже приходилось смешивать курьез и музейное настроение, что сегодня по многим причинам одновременно и труднее и проще, чем было сто лет назад. Труднее хотя бы уже потому, что церкви и храмы во всем мире действительно все больше превращаются в места осмотров, и притом не только из-за толп путешествующих, но и вследствие художественно-исторического и религиозно-философского созерцания, которые оба в содержание не вникают. Это касается также священников, чья служба становится работой хранителей. Они еще поднимают дароносицу, однако пресуществления больше не происходит. Выставочными местами храмы были всегда, однако нынче их рассматривают уже не непосредственно, а исторически. Потом приходят пуристы: Гюисманс сожалеет о подделке муки для облаток и вина для причастия. Это осталось бы второстепенным вопросом, сохраняйся при этом вера. «Собор» производит впечатление гипсового слепка с живых форм; Леон Блуа в простой деревенской церкви еще видел нечто большее.
Современный транспорт тоже способствует нивелированию. Пилигрим, летающий в Мекку, мало отличается от чистого туриста; это уже не паломничество. Храмы окружены парковками и ежедневно осаждаются посетителями; это стачивает ритм праздничного года. Обол, который ты платишь, — не столько пожертвование, сколько плата за вход.
Благоприятно напротив нарастающее отдаление божеств. «Dieu se retire»[143] — тут великое, солнечный свет слабеет, но звезды проступают отчетливее. Солнце тоже превращается в звезду. Это справедливо также для святынь и излучаемого ими сияния. Если турист вообще восприимчив к нему, то кое-что высветится ему еще яснее чем прежде — особенно если он прибывает из стран, где не одно столетие господствует монотеистическая традиция. А если он вдобавок располагает необособленным, незнаемым, незатронутым, то необособленное заговорит с ним через храм и людей. Зависит это не от встречи с чужими богами, а от того, что сконцентрировалось в них или за ними. Предки синто сначала видимы на изображениях и досках, потом облик и имя расплываются, и путь за ними уводит далеко-далеко. Только там становится безразлично, было ли изображение фотографией, художественной репродукцией или шедевром. Храмы — это врата, это входы.
Храмовые города, в которых культы сожительствуют друг с другом, вызывают в памяти сообщения античных путешественников, странствовавших по Сирии и Египту. Здесь почитаются животные и демоны, там предки, богоподобные люди или боги, будь то в изображениях или без них — вплоть до неизреченного. Дорога ведет через ворота Дракона, мимо страшных стражей, до самого Покоящегося Будды и за пределы. Тут находит свое место и простой, выращивающий рис крестьянин, и высокообразованный человек; каждый может подобрать свою рифму к миру.
Толерантность заложена в природе политеизма; боги терпят «возле себя богов». К политеистическим мирам, как к органическим молекулам, можно пристраивать сколько угодно. Любой край, любой город, куда бы ты ни поехал, предпочитают иметь свое божество, которому приносят местную жертву. Только спрашивают священников, чего оно желает.
Собственность ценится здесь больше миссии. Кто знает богов, перечисляет имена; богатство мифических систем неисчерпаемо, как богатство живой природы. Один маленький бог в нише охраняет опасный поворот автомобильной дороги, как я заметил на крутом подъеме к Никко. Другой грезит в хижине под фиговым деревом. На коленях у него лежат свежие цветы.
Бог и боги[144]. Большинство почитаемых в областях богов солнца трансцендирует к Богу, «который озаряет все земное». Шахматным ходом неслыханной диалектики был ход апостола Павла на ареопаге. Неизвестный бог политеизма возвышается до единственного. Они не знали, что их ожидало. Это был мастерский удар оружием, казавшийся безупречным.
* * *Оракул — часть древнего инструментария. Поскольку монотеистическое учение знает лишь одного Бога, то дать, собственно говоря, можно только одно пророчество: обетование трансцендентного мира. Кроме того, в Новом завете едва ли отыщутся намеки, касающиеся времени. Слова «вскоре» или же «через тысячу лет» не следует понимать хронологически точно, хотя это снова и снова пытались и еще пытаются делать.
Деревья вокруг храмов покрыты листками оракулов, как будто на них опустились рои мотыльков. В одном переднем дворике мы увидели маленькую птичку, выдрессированную для роли авгура, зяблика, который клювом дергал за колокольчик игрушечного храма. Потом он запрыгивал внутрь и выносил счастливый листок. Только посмотреть на это стоило пожертвования.
Преимуществами автоматизации жрецы тоже пользуются вовсю — в храме Спящего Будды в Пенанге был установлен аппарат, который напоминал контрольную кассу и сообщал счастливые числа. Неподалеку от ворот Камарон в Никко я увидел аналогичный автомат, причем в тот момент, когда дородный священник опорожнял оба его ящика — в одном содержались монеты, в другом листки с начертанными на них просьбами.
Обширный и исключительно великолепный Лес богов в Никко с его пагодами, храмами, мавзолеями, бронзовыми колоннами и скульптурами называется сегодня Национальным парком. Но в его самом большом святилище, Санбуцу-до, по-прежнему почитаются три «божественные манифестации»: богато позолоченное изображение Покоящегося Будды, по правую сторону от него конеголовая, по левую — тысячерукая Каннон на лотосовых тронах[145], на заднем плане статуи двенадцати учеников. Повсюду среди зелени лиственных и хвойных деревьев высвечивают культовые строения из покрытого красным лаком, украшенного инкрустацией дерева, например, шестиэтажная пагода, которую в 1650 году заложил феодал Тадаккацу Сакай. В 1815 году она сгорела и была снова отстроена его семьей. Она поднимается из группы криптомерий. Пять нижних этажей выполнены в японском стиле, шестой — в китайском. Ее необычная красота сбивает с толку; если бы мы не увидели ее собственными глазами, такая конструкция нам не приснилась бы и во сне. В ней реализованы другие представления о статике и другая музыкальность. Чистой высоты, кажется, недостаточно, когда бы она все снова и снова гармонично не поднималась и не уравновешивалась. Раскрывается и утверждается идея шатра. Я невольно вспомнил дворец Турандот. Его крыши расчесывал ветер; ему льстил колокольный звон. Бахромой колокольчиков увенчан также бронзовый столп Соринто[146], в который заделаны десять тысяч сутр.
Мы видели мавзолеи, сокровищницы, библиотеки клана Гендзи и других семей, священные источники, ступы, бога ветров в образе зеленого демона, как Эол согнувшегося под тяжестью своего бурдюка, драконов повсюду, резные и позолоченные деревянные изделия, статуи из дерева, камня и металла. Парк из галерейных садов переходит в густые леса, среди которых в свою очередь сияют красные храмы. Освоить, осилить все это можно только во сне и фантазиях. Для изучения не хватит человеческой жизни. Как когда-то в Карнаке, я уходил оттуда чуть ли не в обморочном состоянии.
* * *Красивы широкие передние дворы, красива сама идея ворот, от простых арок синто до изобилующих лаком, золотом и слоновой костью роскошных строений. Иногда я думал, что стою перед богатым храмом, а он потом оказывался воротами, которые вели к следующим, еще более великолепным.
Эти постройки — памятники «китайской волны», совпадающей с нашим периодом барокко. Той же эпохе принадлежат установленные поблизости посвятительные дары португальских купцов, в том числе гигантский бронзовый светильник — в высшей степени удачное пересечение западного и дальневосточного мира форм.
«Одновременность» китайских и западноевропейских стилевых форм слишком часто подчеркивалась искусствоведами и синологами, чтобы мы не предположили наличие какой-то связи, хотя системы Шпенглера для интерпретации нам будет мало.
Согласно хронологической таблице Шпенглера, китайская «готика» и китайское «барокко» расположились бы задолго до наших; следовательно, «одновременность» следовало бы высчитывать по различным часам, а не по одинаковым. Тем не менее, существует не только относительная, но и абсолютная одновременность. На поверхности человеческие культуры, правда, автономны, но они восходят к глубинам биологии и космоса. Там тоже есть процессы развития.
Это можно исследовать в первую очередь там, где биос затвердевает архитектурно, как в царстве моллюсков. Возьмем историю аммонитов: головоногие, епископские посохи, более или менее изогнутые спирали, а затем опять простые, вытянутые формы, классические — поочередность свертываний и развертываний.
То же самое происходит со створками раковин и домиками улиток — неслучайно архитектура и стилистика имеют так много названий, заимствованных из этих областей. Родственное все снова и снова выявляется в строительном плане лестниц, колонн, башен и украшений. Поэтому когда мы говорим о «китайском барокко», родство должно пониматься глубже, чем история культуры.
Это можно исследовать в первую очередь там, где биос затвердевает архитектурно, как в царстве моллюсков. Возьмем историю аммонитов: головоногие, епископские посохи, более или менее изогнутые спирали, а затем опять простые, вытянутые формы, классические — поочередность свертываний и развертываний.
То же самое происходит со створками раковин и домиками улиток — неслучайно архитектура и стилистика имеют так много названий, заимствованных из этих областей. Родственное все снова и снова выявляется в строительном плане лестниц, колонн, башен и украшений. Поэтому когда мы говорим о «китайском барокко», родство должно пониматься глубже, чем история культуры.
Кроме того, вполне мыслимы и такие влияния, которые можно приписывать не биологии, а непосредственно Земле. Это выражается во внутреннем единстве эпох и ландшафтов, в созвучии людей и их трудов потокам, горам, растениям и животным своей области. Приведу пример. Здесь обращаешь внимание на гармонию между деревьями и храмами. Зачастую — это те же самые, что у нас, или почти похожие виды, и все же в росте они отличаются от наших таким образом, который ухватит скорее художник, нежели ботаник.
Об этом непосредственном влиянии Земли, даже, вероятно, Космоса, тоже не следует забывать, когда сходства в далеко отстоящих друг от друга странах появляются одновременно и когда их нельзя объяснить родословным древом. Мы могли бы здесь вспомнить о возникновении государств, письменности или самого человека в значительно удаленных одна от другой местностях — это, пожалуй, всегда останется вопросом веры либо умозрительного рассуждения. Он волнует, когда, путешествуя, в чужом узнаешь собственное.
* * *Имплантация храмов в большие сады, где почти всегда довольно источников, прудов и старых деревьев, действует успокоительно. Ухоженный участок часто неуловимыми переходами граничит с естественной природой, а в Никко даже с девственными горными лесами.
Я услышал зов древней, дохристианской родины. Здесь в нагромождении камня обитает не бог-одиночка. Здесь живут боги, имени которых мне знать не нужно, они совершенно теряются в божественном, как деревья в лесу. Рощи и леса с расположенными ширмой деревьями, источниками и озерами — еще ни одно кощунство не коснулось матери. Почтение простирается здесь глубже монотеистических и политеистических фигур и движется воспоминаниями, которые возникают из неименуемого. Дерево — это брат, родина — это лес.
Тщательность, с какой эти сады используются, пытается создать вторую, окончательно сформированную природу, где случай скорей задает мотив, чем господствует по собственному произволу; его прихоти здесь содействуют, там подавляют. Это даже в парках создает впечатление увеличенных миниатюрных садов, какие, наверно, мало понравились бы Пюклеру[147]. Я видел садовников с маленькими серпами, которые служили им не столько для срезания, сколько для выдергивания стебельков из травяных площадок и моховых подушек. Другие выщипывали сухие иглы в кипарисовых ветках. А третьи выводили граблями узор на песке. А еще они любят сооружать в некоем подобии песочницы стилизованный макет Фудзи, перед которым постоянно толпятся зрители.
* * *Садовое искусство почти незаметно растворяется в киотском парке Оказаки. Он изгородью окружает Хэйан-шрайн[148], посвященный духам предков императоров Камму[149] и Комэй[150]; между ними пролегает временной промежуток в тысячу сто лет. Относящиеся к шрайну постройки представляют собой уменьшенную модель первого императорского дворца 794 года. В этот год Карл Великий во второй раз выступил против саксонцев.
Парк известен цветением вишни и ириса; время обоих миновало. Зато на прудах плавали белые, голубые и розовые кувшинки. Клен, ветви которого широко нависали над берегами, уже покрылся первыми красными крапинками.
Одно из озер расположено перед шрайном; мы пересекли его сначала по ряду чуть качающихся опор, на ширину ладони поднимающихся над водной гладью, и потом по красному, крытому мосту, «коридору» шрайна. Там стоял торговец белыми хлебами, твердая пенистость которых напоминала наши меренги, и мы развлеклись кормлением животных, которые плавали на воде или выглядывали на поверхности: белых мандаринок, черепах, золотых рыбок всевозможных размеров и разновидностей. Особенно нам приглянулась одна: длиной в ладонь и словно выточенная из тончайшего перламутра, с черным, как обсидиан, краплением и золотистыми плавниками, мне очень хотелось, чтобы она всплыла, и она-таки сделала мне одолжение.
Вообще этот час на красном мосту был прекраснейшим из тех, что я провел в этой стране. Золотые рыбки, серебристые птицы, кувшинки на зеленой воде — гармония покоя и мягких движений. Картину дополняли кедры и клены на берегу, лотос, ярко-желтый бамбук, в листве которого пронзительно трещали коричневые цикады, которые, стоило нам к ним приблизиться, вспархивали как птицы.
Здесь хорошо себя чувствовали не только люди, но и духи — одни наслаждались, тут не было никаких сомнений, другие растворялись в природе.
* * *При отбытии в Кобе я не бросил в море монетку, какую нередко, в надежде на благоприятный исход, приносил в жертву гаваням и источникам. В итоге наряду с обилием больших и красивых картин не было недостатка и в прискорбных впечатлениях. И они быстро накапливались.
Я ожидал этого, поскольку был убежден не только в неизбежности, но даже в необходимости разрушения мифа и номоса, и обнаруживал подтверждение этому убеждению во всех странах мира — но всегда с чувством пустоты, будто в затянувшейся партии, когда уже за полночь опять тасуются карты. То, что мы пережили на Сомме в сконцентрированном виде (в качестве платы за наше entrée[151]), повторяется в долгих периодах развития. Остается чувство, будто разорвалась бомба, и теперь нас всегда сопровождает сознание близкой и встречной опасности.
Сегодня Токио считается самым крупным городом на Земле; конечно, понятие города благодаря диффузным скоплениям и слияниям начинает стираться. Урбанизация затягивает округа, побережья, целые местности. К концу столетия, согласно прогнозам городских проектировщиков, вдоль уже сегодня плотно заселенной линии Токкайдо и моря вырастет «Ойкуменополис», охватывающий от восьмидесяти до ста миллионов жителей.
Модернизация, то есть подгонка под western style, является таким делом, которым занимаются с исключительным рвением и наибольшими шансами на успех. Прогресс этого усилия в сравнении с реставрацией Мэйдзи стремится перейти от развития национальной власти к участию в накатывающем потоке революции Земли. То, что я видел и ожидал увидеть, было одной из модификаций, в которых реализует себя гештальт Рабочего. А поскольку здесь всегда превалировала деиндивидуализация, то собранный мной материал не мог быть обильным. Улов оказался посредственным, однако сеть доказала свою силу.
Я спросил себя, смогут ли японские иероглифы устоять в этом водовороте — их структура противоречит принципам, которые преследуются. В гуще движения глаз хочет не столько получать информацию от этих знаков, сколько отдыхать на них, как на цветках. Правда, во всех самых оживленных местах рядом находится латинская транскрипция.
У многих наших слов отсутствует японский эквивалент. При назывании вещей, например, деталей машин, это не имеет большого значения. Совсем иначе обстоит с понятиями — поэтому в исполнении японцев, занимающихся западными системами, в глаза бросается примечательная робость. Отсутствует легкость в употреблении понятий; они вставляются как маленькие строительные камни.
Время от времени я осведомлялся о смысле знаков, привлекших мое внимание. Красивой и простой является идеограмма, означающая «большой», — я предположил бы тут скорее «высокий», когда впервые ее увидел. Она, кажется, предназначена выражать размер небоскребов, мостов, плотин или скорость поездов, которой хотят превзойти американцев.
Следует, впрочем, признать, что техническое оснащение и комфорт — образцовые. Порядку, манерам, пунктуальности можно едва ли дать более высокую оценку, особенно если представить себе находящиеся в движении массы людей. Стоит скорому поезду опоздать больше чем на двадцать минут, пассажирам возмещается часть стоимости билета. Вдоль линии Токкайдо телеграфные столбы пролетают мимо в такте секундной стрелки. В пункте назначения проводницы и стюардессы благодарят каждого пассажира поклоном.
Я уже слышал об этом скоростном поезде как о национальной святыне. Я, разумеется, предпочел бы ехать помедленнее, чтобы наслаждаться ландшафтом за пределами урбанизированных поверхностей. Пейзажи пролетали мимо, словно череда молниеносно высвечиваемых рисунков на свитке: холмы с кедрами и группами бамбука, покрытые лотосами пруды, посвященные предкам стелы в плодовом краю, чайные сады на склонах и рисовые поля на равнине.