Семьдесят минуло: дневники. 1965–1970 - Эрнст Юнгер 10 стр.


Боль, испытываемая образованным человеком при виде разрушения, хотя и осознаваемого как неизбежность, здесь не менее сильна, чем у нас, но все же на Западе она смягчена оптимизмом, на который не смог повлиять даже стремительный прогресс. В Западной Европе нет разлома в больших линиях, от времен, когда зародились готические арки и шестеренчатые часы, до времен ракет и кварцевых часов.

Что же касается боли, то она, конечно, не миновала ни одну страну, ни одно поколение. Корни ее лежат глубже, чем в вещах и истории; они берут начало в чистом восприятии бессодержательного времени. Свет истока становится слабее, и любое движение заканчивается утратой. Время определяет три основные установки, которые взаимопроникают и варьируются, также в политической сфере. Их можно подразделить на принятие прошлого, принятие настоящего и принятие будущего. Наряду с этим приближение к абсолюту в культах, искусствах, метафизике. Так же и здесь, с сильно подчеркнутыми смещениями.

* * *

Рассматривание чужих храмов — не только разрушенных, как те, о которых в стихотворении «Боги Греции» печалится Шиллер, но и таких, в которых еще живет культ, — имеет положительную сторону, прежде всего в том, что они представляют собой нечто сопоставимое. Ощущаешь ограничение собственной веры и ограничение чужой, естественно, тоже. Поучительно уже одно переживание множественности, поскольку оно ведет к пересечениям, в которых мы либо видим поставленным под сомнение абсолютное, либо способ, каким переживание это абсолютное представляет. То, что «Три кольца» Лессинга друг на друга похожи, понимаешь не с первого взгляда. Разнообразие скорее сбивает с толку; я понял это, рассматривая индуистские храмы.

При этом следует согласиться, что универсальные религии Дальнего Востока оставляют духу наибольшее свободное пространство — к этому заключению пришел также Глазенапп[136], основательно изучив мировые религии — и та же свобода царит в концепции «природы» Гёте.

В Мэйдзи Шрайн[137] удивляет свежесть архитектуры; она еще усиливается красным цветом посреди лиственных масс. Сооруженный в честь сто двадцать второго императора храм был, правда, завершен лишь в 1920 году, потом подвергся разрушению во время Второй мировой войны и только совсем недавно восстановлен. Он разделил судьбу большинства построек этой страны, которые пожар и землетрясение избирают своей целью. К тому же синтоист считает достойным уважения не то, что подточено временем, а свежесть изначального, которую он и пытается поддерживать. Деревянные колонны могут заменяться; и дело здесь не в их возрасте, а в виде, который открывается в просвете между ними. А он должен быть «великолепным, как в первый день»[138]. Поэтому в святилище нет места ничему мертвому, даже смертной оболочке божества.

Таким образом, тщательно копируются старинные образцы. Исполнение было тоже удачным, и чтобы оценить результат, нужно сравнивать его не с нашими древними соборами, а с их неоготическими и неоромантическими имитациями.

* * *

Издалека мне показалось, что некоторые из низких деревьев сплошь облеплены лишайниками, которые при близком рассмотрении оказались навитыми на ветки и в большинстве своем уже весьма потрепанными непогодой клочками бумаги.

Госпожа Хо, которая сопровождала меня, сказала, что люди пытаются таким способом предотвратить неблагоприятные прорицания оракула, содержавшиеся на листках. Она также попросила меня постоять под особенно стройным кедром: то, что там тайком пожелаешь себе, исполняется.

Чем я мог бы объяснить тот факт, что на благоприятном месте мне ничего так и не пришло в голову? Счастлив ли я? Во всяком случае, не имею желаний. Мы говорим: «Безжеланно счастлив» — следовательно, неимение желаний должно быть одной из возможностей, атрибутом счастья. Кроме того, желания дифференцируют; они отнимают часть счастья. Исполнение может даже повредить. Так вот — мне не пришло в голову ничего, кроме слова: «Подтверждение!»

* * *

Токио беден храмами; ни по числу, ни по древности своих святилищ он не может сравниться с храмами Киото, Никко и Нара. Мы поехали еще к буддийскому храму Асакуса; уже смеркалось.

В переднем дворике была жизнь; бронзовый дракон дарил воду для омовения. В могучих, наполненных песком чанах горели палочки ладана, окутывая площадку ароматным дымом. Пожертвовав такую палочку, можно было окурить ею часть тела, которая нуждалась в исцелении. Только и тут дела мои сложились как под большим кедром: у меня собственно ничего не болело. Поэтому я подержал свою ароматическую свечечку под носом Штирляйн, в качестве противоаллергического средства.

Поведение и настроение на этом дворике содержали в себе что-то трудноопределимое: магическое, уловленное и использованное сознанием присутствие. В храме перед одним или многими воплощениями Будды в молитве неподвижно замерли верующие. На наружной стене с фронтона свисала одна из его плетеных сандалий. Она была размером с гребную лодку. Это соответствует следу его ноги и его зубу, которые почитаются на Цейлоне. Боги большие.

У входа, как и перед большинством храмов, общественный кошель для сбора денег приглашал к пожертвованиям. Он имел форму яслей, в днище которых была вырезана щель. Над нею была закреплена решетка. Перед молитвой сквозь нее бросают монетки и потом дергают за веревку колокольчика или стучат в деревянный барабан.

Госпожа Хо рассказала, что борта этих яслей были удлинены из-за конкуренции нищих, которых в таких двориках предостаточно и которые незамедлительно завладевают неправильно брошенными монетами. Я заметил:

— Бойкий звон, наверное, приятен ушам священников?

— Они предпочли бы слышать не звон, а шелест падающих внутрь купюр.

— Это понятно. У нас тоже предпочитают в церковной кружке находить белые, а не желтые монеты.

Потом мы прошлись по различным боковым дворикам, обсаженным деревьями гинкго[139]. Мне бросилась в глаза одна разновидность, где обе лопасти развертывались веером. Палеоботаническая классификация не должна была вызвать затруднений. Но зачем? Редукция и начало образования являются двумя имманентными принципами, которые следуют друг за другом и друг друга обуславливают — как отлив и прилив. С листьями дело обстоит как с кистями рук, которые то широко растопыриваются, то закрываются: здесь орган оперяется в крыло, там закругляется в плавник, здесь он начинает исчезать, там — развивается наружу. Чем пристальнее мы присматриваемся ко времени и последовательности, тем больше от нас ускользает целое, которое приводит их в движение и сохраняет.

* * *

Какого изучения требуют простые вещи, я понял в связи со знаменитым садом камней, который мы посетили в парке дзэн-буддийского монастыря в Киото. На чем основывалась слава этого места, его особая пригодность к медитации? Император время от времени тоже уединяется здесь, когда чувствует необходимость сосредоточиться.

Я увидел обнесенную невысокими стенами песчаную поверхность размером с прямоугольный зал с пятью маленькими группами камней, расположенными на ней в произвольном порядке. Песок был тщательно разровнен граблями в длину, и только вокруг камней округло.

Это, конечно, вызывает представление об облаках, островах и вообще структурах, возникающих из нераздельного. Но даже эти отголоски должны исчезнуть, когда проводишь перед картиной часы или дни. При этом дело, пожалуй, не в мышлении, а в мысленном отвлечении, освобождающем почву, на которой рождаются мысли. Наше понятие концентрации — иного рода; мы выхватываем при этом точку, а не всю поверхность диска. Наше слово «цель» выдает это: первоначально оно подразумевало центр диска.

То же и с позицией наблюдателя — ведь он мог бы занять ее напротив любой простой группы — с видом, например, на аллею, на которую упало несколько осенних листьев, или перед прудом, на котором разбросаны листья кувшинок.

Но откуда же совершенно особое достоинство этой группы камней? Я не отгадал. Возможно, сюда относились также кедровая ветка, видневшаяся над стенами, и однообразный треск цикад. Во всяком случае, здесь должно было господствовать чувство меры и чисел, тончайшего распределения нагрузки, которое осталось для меня скрытым. Но, скорее всего, оно имело место. Об этом говорило чувство одобрения. Ты, вероятно, ближе подходишь к природе и ее тайне, если ищешь не с чрезмерными затратами сил, а оставляя некий зазор.

Мне бросилась в глаза экономия изобразительных средств, такая же, как и на картинах дворца сёгуна[140] в древнем императорском городе Киото. Я имею в виду не знаменитые произведения, которыми украшены покои, — не пейзажи с тиграми и павлинами, не панели с кедрами, хризантемами и пионами и не художественную резьбу. Наряду с ними в прихожих находятся исключительно простые мотивы — например, побережья, на которых море обозначено несколькими волнистыми штрихами, суша — россыпью мелких квадратов. На одной из панелей я увидел изображение вала простым узором линий. Мне пришлось провести рукой по дереву, чтобы удостовериться, что художник ограничился плоскостным изображением.

Мне бросилась в глаза экономия изобразительных средств, такая же, как и на картинах дворца сёгуна[140] в древнем императорском городе Киото. Я имею в виду не знаменитые произведения, которыми украшены покои, — не пейзажи с тиграми и павлинами, не панели с кедрами, хризантемами и пионами и не художественную резьбу. Наряду с ними в прихожих находятся исключительно простые мотивы — например, побережья, на которых море обозначено несколькими волнистыми штрихами, суша — россыпью мелких квадратов. На одной из панелей я увидел изображение вала простым узором линий. Мне пришлось провести рукой по дереву, чтобы удостовериться, что художник ограничился плоскостным изображением.

В этом дворце, который был построен в 1603 году и служил сёгуну для приема феодалов, к изображению добавляется эффект времени. Краски и узоры проступают сквозь тонкую атмосферную пелену. Они требуют от наблюдателя особого гадательного усилия, но одновременно спокойствия для восприятия чего-то очень далекого, как в саду камней.

К счастью, этот сооруженный целиком из дерева замок с его сокровищами избежал пожара; тому способствовал широкий ров с водой, окружающий здание. Здесь мне стало ясно стремление, противоположное нашему «пафосу дистанции» — а именно: репрезентация власти и соблюдение чести на весьма тесном пространстве. Человек целиком проникается малыми и близкими вещами, получает от них духовный заряд и пропитывается материей, расположенной рядом. Это проникновение является в первую очередь задачей обладающего тонким художественным чутьем индивидуума и образованного художника, основу которому создавали поколения учившихся ремесленников.

Materia prima[141], например, кедровое дерево, постигнута до тончайших структур и подчиняется гармонии пространства. На нем опробовали себя не только архитектор и плотник, живописец и резчик, оно воздействует не только ароматом и цветом, но служит также резонатором.

Акустика продумана вплоть до мелочей. Так, чтобы указать на одну деталь, внутренние помещения замка охвачены коридором, «соловьиной прихожей». Здесь доски пола выструганы таким образом, что, когда на них наступаешь, они издают звук щебетания. Его, как бы осторожно я ни ступал, не удалось избежать и мне; курьез удивил меня не только затейливостью работы, но и временем, в продолжение которого он сохранялся в исправном состоянии. Это поразительно, особенно в нашей повседневной жизни, когда грубые шумы являются правилом.

Соловьиная прихожая была эстетической игрушкой и одновременно предназначалась для ушей стражников, поскольку во дворце хранились также сокровища сёгуна. Ни один любовник, ни один босой вор не смог пробраться так тихо, чтобы его шаг не вызвал звука.

На таком тесном пространстве пафос должен был воздействовать иными знаками, нежели грубая дистанция: тем, как сидит князь, как стоят на коленях по кругу его вассалы, как держит оружие его меченосец, различиями одежды, поз, движений рук в беседе и при сервировке — одним словом, отшлифованным до мельчайших деталей церемониалом и его символическим языком. Где пространство растрачивается безрассудно в архитектурном смысле, так это в сооружении подступов и подъездов с их аллеями, и в передних дворах. Уплотнение и с ним покой возрастают к центру — через непротяженное и невысказанное вплоть до невыразимого.

Репрезентация модерна следует другим принципам. Так, например, превозносился рабочий кабинет Муссолини. Посетителю требовалось проделать долгий путь, прежде чем оказаться у его письменного стола. Вот отличие центра и центрального, статичной и динамичной власти, масштаба рабочего мира. Ему чужда статика и достаточность. И даже на островах не уклониться от этого.

Поэтому нельзя усомниться в правильности решения о реставрации Мэйдзи — при условии, что необходимое тоже считается правильным. Когда в японском описании Мэйдзи-шрайна я читаю фразу: «Сорокачетырехлетнее правление императора Мэйдзи было самым славным периодом в японской истории, насчитывающей более двух тысяч лет» — то я вижу в этом суждение, которое подтверждает необходимость. Кто думает иначе, чувствует иначе, тот мог вынести это только в мыслях и чувствах, а не в действиях, каких требует история.

* * *

Японский быт прост; я смог убедиться в этом во второй половине дня, которую провел в летнем домике на озере Хузендзи, камышовой хижине с широким открытым окном, стоящей почти в воде.

Низкий стол, на полу несколько циновок, ниша небольшого семейного святилища — вот и вся обстановка. Спят на полу; на день спальные принадлежности убираются в стенной шкаф. Чай, минимум слов; смотришь на озеро, на поверхности которого покоится рыбацкая лодка. Всё снова и снова прилетает большая стрекоза, чтобы передохнуть на оконном наличнике; это, должно быть, ее любимое место. Никаких книг, никаких картин, только камыш да бамбук — как это отличается от наших хижин для уединений и комнат для занятий, более или менее похожих на кабинет Фауста. Уже в ту пору «царство духа было замкнуто»; нынче новые завесы ткутся из механизмов одурманивания.

Снаружи работал девяностолетний сосед, рыбак, рано утром выловивший огромного карпа. Он разделывает его на доске кусками для родственников. Его лицо похоже на маску; морщины проложили в пожелтевшей коже архаичный узор. Я спросил знаками, поймал ли он рыбу на удочку, после чего он выставил вперед левую ногу и поднял правую руку: он поразил животное острогой.

Жест подошел бы театру кабуки, который располагает запасом классических знаков, переданных потомству идеограмм драматического искусства. В Токио я видел показ своеобразных основ этого языка мимом Куроемоном Оноэ, сыном и внуком известных актеров. Дисциплинированная жестикуляция, как эта — такая простая и одновременно убедительная, — достигается не только тренировкой, даже если она начинается в раннем детстве. К ней должны добавиться традиция и унаследованные качества. Не менее важным, чем навык, является духовный склад, который неартикулированным образом, в самой манере держать себя, передается по наследству из поколения в поколение в кланах художников, кастах ремесленников, семьях военной аристократии, и переходит в плоть и кровь. Одно не может быть без другого.

Каждая из идеограмм повторялась бессчетное количество раз. Она превращалась в выражение второй, облагороженной природы. Усердие здесь подразумевается само собой; непрерывное упражнение можно было бы скорее сравнить с дыханием. Так художник способен до совершенства тренироваться в изображении контуров и фигур, которые в конце концов станут удаваться ему даже с закрытыми глазами. Так лучник попадает в цель и в темноте.

Мастер продемонстрировал ряд знаков, без всяких околичностей. Он был в повседневном костюме, не в кимоно. К тому же он был немного подвыпивши, поскольку, по его словам, пришел с какой-то пирушки, где славно пображничал. Потом он посерьезнел и сконцентрировался. Вероятно, подобные искусства, как дыхание, проходят через все ступени сознания. Как мне назвать их? Характеры? Психограммы? Может быть, для этого подходит слово «печать». Тогда любое выражение стало бы оттиском внутреннего гравированного штампа. Он показал ощущения: смех, страх, печаль, зарождающуюся радость. Свойства: достоинство, покорность, гордость, тщеславие. Восприятия: снег, солнце, дождь, гроза, ветер. Движения: гребля, фехтование, падение лепестков вишни, питье саке.

* * *

Простым, но в высшей степени добротным было устройство маленькой гостиницы, в которой я поужинал со Штирляйн. Она располагалась на боковой улице Киото, куда мы забрели случайно; очевидно, останавливались там только японцы, вероятно, проезжие. У нас было чувство, что мы оказались единственными гостями, и хозяин тоже сразу спросил, кто нас послал.

Помещения без картин отличались сдержанной роскошью и элегантностью, а также царившей в них тишиной — казалось, будто они были приготовлены для нас и нас ожидали. Прихожая, где снимали обувь, узкий коридор, большая комната с низким столом и украшенной нишей — таково было расположение. Перед ним широкий эркер с двумя стульями и умывальником; он был отделен стеклянной стеной от освещенного миниатюрного сада.

Хозяин поинтересовался у нас, хотели бы мы только поесть или переночевать тоже. Он вошел на коленях, так же, как и служанка в кимоно, которая подавала на стол и раскладывала перед нами еду. Необычный сервис — но для гостей, которые сидят на полу, правильный.

Я спросил себя о той роли, которую в подобной ситуации играет незнакомец, если только он не просто собиратель этнографических редкостей. Насколько далеко заходит проникновение, сближение? Не так далеко, естественно, как сближение у постоянных посетителей, которые еще здесь бывают. Но, вероятно, дальше, чем сближение у бесчисленных новых японцев, которые спешат по улице в белоснежных рубашках с короткими рукавами или управляют автомобилем и которые, вероятно, не меньше насмехаются над стариной, чем это делают повсюду в других местах. Дело ведь не столько в самом обычае, а в том, чтобы в путешественнике вообще еще сохранялось чувство номоса[142] и ритуала. Иначе такого рода обслуживание показалось бы просто гротескным.

Назад Дальше