Здесь, как и в каждой гавани, благодаря предусмотрительности могущественного друга, нас ожидал готовый помочь и сведущий местный интеллигент. Раздался стук в дверь, и мистер Феликс, агент линии, вошел в каюту, чтобы осведомиться о наших желаниях.
Один день на Цейлоне — вероятно, было бы лучше, если бы мы, вместо того чтобы таскаться от храма к храму, засвидетельствовали свое почтение нескольким старым деревьям. А не хотим ли мы посетить знаменитые сады Парадения? По мнению мистера Феликса, это можно было б легко устроить. Мы можем поехать туда по самой удобной дороге на Канди. На острове нет недостатка в древних великанах. Здесь еще стоит почтенное фиговое дерево, Махинда, апостол буддизма, посаженное более двух тысяч лет назад, под которым на Будду снизошло озарение. Похоже, в лице агента мы нашли человека, который оправдывал свое имя[198], и с которым можно было неплохо поговорить.
На палубе царило оживленное перемещение с берега и на берег, возникающее при всякой швартовке; раздавали почту, на экипаж и пассажиров наседали торговцы, предлагавшие необработанные или уже взятые в оправу драгоценные камни. Они могли быть добыты на известных еще со времен Синдбада островных рудниках, а возможно, происходили из Идар-Оберштайна[199]. Один стюард уже сторговался; он показал мне кольцо со звездным сапфиром, который купил своей невесте в качестве свадебного подарка. Мы почти четыре месяца находились в плавании; он еще не знал, что для нее это время оказалось слишком долгим. С почтой пришло прощальное письмо. До сих пор мы видели, как бедняга исключительно расторопно выполнял свои обязанности; весь же остаток пути он уныло слонялся из угла в угол. «Знаете ли, браки моряков — это особая тема», — так много лет назад однажды уже сказал мне один из его коллег.
Коломбо, одна из красивейших тропических гаваней, была, как множество других городов и стран, названа португальцами в честь Колумба. Но в то же время, сооружая там свой форт, они использовали название арабского поселения Каламбу, которое было до них. Так пояснил мистер Феликс; я воспринял это в качестве примера нечетких критериев этимологии. Под именами и их историей скрывается безымянное, подобно мелодии, на которую поется то один, то другой текст.
Коломбо: красный прибой, из которого брызгами разлетались образы: индуистский храм, кафедральный собор, рыбный базар, над которым вились стаи воронов. Красная пыль, моторы, воловьи тележки, но никаких рикш; торговцы, солдаты, полицейские, нищие, грузчики, мужчины, женщины и дети в азиатских и европейских одеждах. Водитель, сингалец, проталкивался и протискивался машиной, как сквозь жаркую стену. Потом великолепные аллеи с пальмами и дворцами, и прямо рядом с ними, словно намытый мусор, скопление жалких хижин, перед которыми играли в песке голые дети. Образ опять возвращается; в Каире и Рио, в Маниле и Байе я уже это видел.
«Демографический взрыв» — понятие это, как «атомная бомба» и «бикини», относится к словарю нашей эпохи. Здесь, на Цейлоне, оно проявляется особенно наглядно. За почти сто лет количество жителей Коломбо выросло в десять раз, и этому, прежде всего, способствовало увеличение средней продолжительности жизни. Общий прогресс медицины и фармацевтики интенсифицируется вдобавок специальной тропической гигиеной. Несоответствие же между потреблением и производством запасов грозит стать катастрофическим, как ни в какой другой стране мира. Таким образом, не удивительно, что последователи евгеники стекаются сюда, как строители дамб в период наводнения или пожарная команда во время большого пожара. Английские и шведские группы раздают просветительские брошюры, пилюли и маленькие спирали, правда, пока без видимого успеха.
Развитие на Цейлоне подтверждает тезис, который Мальтус представил еще в XIX веке, что количество пищи растет только в арифметической прогрессии, в то время как народонаселение — в геометрической. Он же, как известно, рекомендовал умеренность и гигиену, в особенности холодные купания. Его пессимизм, кстати, разделял де Сад, который опасался сокращения богатства и сводил проблему к самой простой формуле, рекомендуя убийство как общественное регулирование («Français, encore un effort!»[200] 1791).
Но что значат теории? Мальтусу можно было бы возразить, что на Тайване, где население множилось еще быстрее, чем на Цейлоне, изобилие, тем не менее, вырастало. А маркиз к своему удивлению услышал бы, что ни мировые, ни всемирные гражданские войны с их механическим истреблением не останавливали лавинообразное увеличение населения. Это тоже относится к картине нашего времени.
Между тем нам удалось выбраться, и мы устремились по дороге на Канди, словно по красной стреле, нацеленной в глубину лесов. Это принесло отраду глазам; уже в городе они вкусили зелени: кокосовые и королевские пальмы, обрамлявшие морской берег и аллеи, дарящие тень тамаринды на площадях, цветущие над стенами садов кассии, которые светились ярче нашего золотого дождя[201], бананы и гигантские веера «дерева путешественников». Теперь мы катили по оживленной дороге, мистер Феликс рядом с водителем, на заднем сиденье Штирляйн и я. Лесной край не был сплошным; он то редел, уступая место плантациям, то охватывал возделанные поля. Всё снова и снова хижины, по отдельности или сгруппировавшиеся в деревни, мотели, небольшие храмы, бахчи и бензоколонки.
В почтенных деревьях действительно не было недостатка, как показывал уже беглый взгляд. Индусы почитают индийское фиговое дерево, баньян, которое затеняет их храм и разрастается, опуская к земле воздушные корни. Так образуются леса, зеленеющие тысячелетиями. Они в зримом переплетении показывают единство индивидуумов и поколений. Вегетативная сила нарастает, сникает и снова поднимается, точно вечнозеленый фонтан. Вид этот внушает доверие.
Священное фиговое дерево, Асвата, с его сердцевидными листьями, тоже достигает могучих размеров; к нему обращено почитание буддистов. Обе разновидности намного переживают святыни, возле которых они были посажены. Так, перед руинами храма по ним можно судить, была ли здесь когда-то вотчина брахманов или буддийских жрецов.
Насколько уже стало жарко, мы заметили, только сделав остановку возле прелестной торговки фруктами. Мы угостились там кокосовым молоком; и как на картинке-загадке сбивало с толку и на мгновение радовало сходство коричневых плодов с подвязанными лишь лентой грудями сингалки.
Земля, граничившая с дорогой, уже перестала быть лесом, но оставалась все-таки гуще, чем парк. Высокие и низкие деревья с росшими меж ними кустами придавали пространству вид заросшего сада; мы могли удобно рассматривать растения, выбирая между ними дорогу. Здесь, очевидно, был плодоносный край, независимо от того, достигалось ли это прореживанием или разведением. Наш провожатый пришел с владельцем, седобородым стариком, который любезно приветствовал нас и стал водить повсюду. Он то срывал цветок, который мы нюхали, то — плод, который мы должны были непременно отведать, хотя я либо не удержал в голове названий, либо не понял его объяснений. Мы следовали за ним по залитой солнцем поляне; местность была приятной.
В таком настроении образы приходят уже не из чего-то чужого; они рождаются из нас самих. Они становятся подтверждением нашего счастья и больше не удивляют нас. Мы приближаемся к миру, в котором мы, правда, не воспроизводим феномены, как в снах, но они, вероятно, охватывают нас в силу необходимости, отличающей произведение искусства. А чем еще объяснить тот факт, что появившегося на поляне слона я удостоил лишь беглым взглядом. Слон стоял в тени дерева и, обхватив хоботом зеленую ветку, обмахивался ею, словно отгонял мух или освежал себя веером.
В воспоминаниях такие картины занимают нас гораздо сильнее, нежели в момент наблюдения. Внутреннее единство с ландшафтом может стать столь тесным, что эти образы кажутся почти неотделимыми от него. Они распускаются, как цветы на кусте, и, называя их, мы будто выдергиваем один из них из молчаливого великолепия. Мистер Феликс указал на ветку рядом со мной, до которой можно было дотянуться рукой, чтобы, как я сперва подумал, показать мне папоротники, свисавшие точно пучок лосиных рогов. Но он имел в виду не их, а красное пятно: голову ящерицы, которая сидела там и подкарауливала добычу. Теперь я тоже разглядел животное почти в руку длиной, тело которого заканчивалось тонким, как нитка, хвостом. Оно было зеленым, как папоротник, маскировавший его, но стоило мне приблизиться, оно начало переливаться радужными цветами, как будто по нему побежали голубые и желтые волны с искристыми бликами, тогда как спинной гребень поднялся, как парус. Животное, казалось, стало прозрачным, почти нематериальным. Я увидел одну из драгоценностей острова, бенгальское чудо: Calotes, «прекрасную ящерицу».
Взгляд в сад Армиды[202], краткий, как воспоминание о ранней родине, не только родине детства, но и гораздо-гораздо более глубокой. Мы катили дальше по красной дороге, когда мистер Феликс вдруг прервал разговор, который мы вели на плохом английском, и велел шоферу остановиться. Он указал на канаву, тянувшуюся рядом с автострадой, и хотя я не был новичком в наблюдениях за растениями и животными, мне оказалось непросто выделить то, на что, собственно, следовало смотреть, а еще труднее поверить, что такое возможно.
Канава орошала поле, в тине которого почти голый крестьянин сажал рис. Второй позади него перепахивал водяным буйволом участок выгона. Я решил было, что должен смотреть на ибисов, которые следовали за пахарем почти у него под ногами и, как у нас вороны, выхватывали из свежих борозд добычу. Их было хорошо видно издалека благодаря шелковисто-белому оперению. Однако на краю канавы, с трудом различаемое на фоне жирной, коричневой земли, шевелилось еще что-то другое: выше человеческого роста четвероногое, которое то поднимало голову, то склоняло ее к поверхности воды и, пробуя ее, высовывало тонкий, как ремень, раздвоенный язык: ящер. Но еще разительнее самого допотопного существа была непосредственная близость человека, который, похоже, обращал на него столь же мало внимания, как и на ибисов. Другая огромная ящерица обследовала борозды чуть подальше.
С точки зрения зоологии речь могла идти только о варане, которых на Цейлоне водится два вида. Еще Геродот упоминает о могучем животном, которого он встретил в Египте и которого назвал «земляным крокодилом». Мы знаем его по зоопаркам. Но насколько иное впечатление эти ящерицы производят в средах обитания, напоминающих их прародину, например, в болотистых низменностях тропических долин. Тут вживе предстает не только животное, но облекается плотью мысль, его сотворившая, его трансцендентная идея.
Ретроспективный взгляд на Средневековье Земли, на великое время ящеров, вызывает мысли о плодородии, породившем не только индивидуумы, но также породы и виды, как будто непосредственно произведенные брожением первичной материи. Воображаешь ленивую расслабленность огромных тел в горячем фанго[203], подогреваемом вулканическими и радиоактивными силами.
Конечно, потребление соревновалось с плодородием, но опасность все же стала значительней. Иногда кажется, что оборот становится настолько сильным, что детали восприятия ускользают. Исчезают не только индивидуальности, но и их ценность; они становятся добычей, становятся пищей, независимо от того, каковы их свойства. Кайзерлинг[204] однажды нарисовал — если не ошибаюсь, в «Южноамериканских размышлениях» — картину ночного болота, из которого, точно из кишащего котла, далеко над девственным лесом разносится плеск и шлепки борющихся и спаривающихся тел. Взаимное пожирание, переход материи через цепь обличий, следуют друг за другом в ритме, который соответствует ритму вдоха и выдоха.
В этой связи человек вспоминает змею, поскольку она является самым ярким символом нераздельной и нерасчлененной жизни с ее властью и опасностью. Когда мы снова сидели в машине и возвращались в эмпирический мир, я спросил агента, как с ней обстоят дела здесь, на рисовых полях, и услышал в ответ, что опасаться приходится главным образом двух змей, а именно кобры и дабойи, называемой сингалезцами Tic-Polonga. Благоприятным обстоятельством, правда, может считаться то, что она охотится на плантациях только ночью, стало быть, не во время работ. А кобра боится человеческого голоса, потому-то крестьяне-рисоводы выходят утром в поле с криками и песнями. Она становится опасной только тогда, когда, преследуя добычу, пересекает дорогу. Впрочем, это случается довольно редко. Естественно, эта опасность не имеет значения для других, например, следующих на автомобиле, но здесь страшит именно отчетливая угроза; мы глядим сквозь трещину в структуре упорядоченного мира.
На этом пути от нас бы многое ускользнуло, не одолжи нам свои глаза провожатый. Он здесь родился, но тоже испытывал радость, которую дарил ему вид животных и растений. Без него мы не заметили бы и летающих собак[205], встретить которых я очень надеялся, ибо как Теннент, так и Геккель красочно описывают их огромные стаи, наблюдаемые ими в саду Парадения, одном из любимых мест этих гигантских летучих мышей. Здесь они устроились на дневной сон в кроне старого баньяна, прямо рядом с бензоколонкой, у которой мы сделали привал. Их можно было принять за большие, грушеобразные плоды или за красно-бурые окорока, подвешенные там для копчения. В бинокль удалось разглядеть их формы: они цеплялись за ветку ногами и, точно в пончо, заворачивались в летную перепонку, из которой наружу торчал только нос.
Непосредственная близость этих животных к поселениям тем более удивила меня, что они предпочитают охотиться не на насекомых, как наши летучие мыши, а на фрукты, прежде всего — на различные сорта бананов и фиг. Кроме того, своим весом они наносят ущерб тому, на что обрушиваются. Однако их, как я слышал, не отстреливают, а разгоняют трещотками.
Эта терпимость объясняет богатство животных на острове и их доверчивость. Такова отличительная примета населенной буддистами страны, зримое следствие выдающейся нравственности. Как ни в одной другой из высоких религий, растения и животные принимают участие в карме. Это убеждает больше, чем священные писания, храмы и произведения искусства; оно говорит непосредственно. Не только скуден, но и часто неприятен материал, какой можно найти по этой теме в Библии и у отцов церкви. Там, где благо, как в религиях Ближнего Востока, зависит от вероучения и монополизировано, Вселенная тоже становится нездоровой и парцеллированной. Пираты-христиане, высаживающиеся на острове: одно из ужасных зрелищ нашего мира.
Как редко в великих мировых планах удается согласовать caritas, ratio и potestas[206]! Там, где преобладает тепло и ему недостает силы света, возникает угроза ограниченности и темноты. По поводу предоставленного животным мира мистер Феликс дал историческое объяснение, какое я, помнится, прочитал когда-то, вероятно, у Глазенаппа. Царь Тисса, правивший на Цейлоне в тот момент, когда прибыли первые буддийские монахи, проводил, как и многие князья, дни на охоте. Однажды, когда он преследовал великолепного оленя и уже натянул было тетиву, чтобы убить его, животное исчезло в чаще, а вместо него предстал монах в желтых одеждах. Царь спросил, как он посмел спугнуть его дичь, и услыхал в ответ, что разрушать жизнь грешно.
Этим пришельцем был Махинда, сын индийского царя Асоки, которого Тисса почитал как могущественного друга и с которым не раз обменивался письмами. Асока встретил Будду бедным ребенком и, в отличие от народа, одаривавшего его подарками, мог предложить тому лишь горсть пыли. Это случилось в прежнем существовании Асоки; в награду за этот дар он снова появился на свет в ранге царя. Как пламенный приверженец Просветленного, он через миссионеров далеко распространил его учение, а на Цейлон послал собственного сына Махинду. Его-то и повстречал Тисса; свой лук в качестве посвятительного дара он повесил в первый храм, который велел соорудить для новой службы.
Здесь тоже возвращающееся: молниеносное изменение, благодаря которому утверждаются великие учения. Видение Петра в Яффе и видение Павла по пути в Дамаск подтверждают эти выборочные мутации; правда, маточный раствор должен быть насыщенным.
На подъеме мы ехали через чайные плантации, которые сменялись рощами и рисовыми полями. Между ними лесистые долины, выводившие далеко наверх, с контурами гор на заднем плане. Агент называл имена и данные, которые выпали у меня из памяти; говоря о Цейлоне, мы в первую очередь думаем о жемчужинах и о чае.
Мы совершили обход одной из мануфактур, где нас любезно приняли и проводили по помещениям. Машины сушили зеленые листья и упаковывали отсортированные, но между этим выполнялось еще много ручной работы. Сингалки стояли рядом с ситами или сидели на корточках на полу зала и отбирали листья; здание было наполнено эфирным благоуханием. Механика тоже создавала легкую вибрацию, соответствующую материи, которая двигалась ею. Важнейшей средой был воздух. Сохраняемость, аромат и возбуждающая сила листьев зависят, так же, как и у опиума, прежде всего от высушивания. Коробочка мака надрезается при высоком положении солнца, дабы молочный сок правильно подрумянился. При этом в нем возникает цепь алкалоидов вплоть до того, который дарит нам грезы. Связка ключей, последний из которых замыкает. Таким образом, мы оказались в традиционной дрогерии[207], на подовой сушилке, где благодаря тряске и продуванию дозировались тепло и воздух. Здесь использовались вентиляторы, пар, конвейеры, вибрационные сита, циновки и различные решетки — все устройства, через которые проходит чай вплоть до фасовки. Два пакетика нам подарили на прощание.