Ну ладно, когда знаешь свою местность, а на это требуется время, можно приспособиться. Я живу в Верхней Швабии, где земля и люди еще более-менее в порядке, и неплохо чувствовал себя на Сардинии, где еще знали, каким должен быть мужчина… во всяком случае, до того, как Ага Хан[121] опустошил тамошнее побережье. В путешествиях меня естественно тянет к природе и исторической местности, если та еще сохранила неприкосновенность. Из городов мне наиболее приятен Париж; в этом отношении я соглашусь с Генри Миллером, который считал, что Париж и ужасные города Среднего Запада отличаются друг от друга, как небо и преисподняя.
Можно оправдать себя внутри времени и вопреки ему. Это — право одиночки, который не позволяет кормить себя обещаниями. Загвоздка в том, что моя оценка ситуации этому противоречит. Привязанность живет на островах, понимание — на континенте. Ты волей-неволей вынужден пуститься в дорогу, которая проясняется все более отчетливо. Человек не правит машиной, а прокручивается через нее, как через мясорубку.
Однако вернемся к бетону. Вторая мировая война началась для меня в бетонированных укреплениях[122]. Напротив, земляные и деревянные постройки Первой мировой были еще родными и к тому же надежнее. Теперь, я это предвидел, возможности ускользнуть больше не было; победа тоже стала абсурдной. Смерть была гарантирована; и она была бы отвратительной. С отвратительным еще можно было бы смириться, когда б оно не грозило уничтожением. Мир — символ рациональной жизни и трансцендирующего ее пути. Последний должен находить выражение в Дао строений и ландшафтов.
Из бетона строят для скорости и в предчувствии больших разрушений. Тут есть пристанище, но больше нет родины — человеческая пустыня, в которой оскудевает вода. Стиль больше не развивается. Это в порядке вещей и изменится только тогда, когда выдохнется прогресс. Тогда изменятся и материалы, ибо форма и содержание всегда стремятся, так же, как покой и движение, опять прийти в равновесие.
* * *Бурный рост целых кварталов высотных зданий в Гонконге удивителен уже потому, что город относится к политически горячим точкам и за одну ночь может перейти в другие руки. Невероятна и скорость, с какой эти блоки эксплуатируются и приходят в негодность. В начале улицы они уже разрушаются, в то время как в конце еще возводятся новые. Непостижимо и количество жителей; я видел в коридорах грозди людей — их будто выдавливали из тюбика.
Ручной труд здесь, очевидно, еще рентабелен даже в тех сферах, где у нас давно доминируют машины. Высотные здания окружены не стальными лесами, но снизу доверху — тонкими бамбуковыми плетениями, которые, будучи связаны веревками, как клетки для сверчков, охватывают все сооружение. Матрица оказывается красивей и изящней продукта. Маленькие строительные детали поднимаются не кранами, а перебрасываются из рук в руки по цепочке рабочих, которые ловко подхватывают их.
Видел я, естественно, и курьезы, известные по путевым заметкам древних и новых путешественников — так называемые «тухлые яйца», в патине которых были процарапаны узоры, уличных игроков, бродячих торговцев, мелкие ресторанчики: следы исходных компонентов, которые еще содержались в растворе. На обочине по-прежнему стояли знаменитые или скорее пользующиеся дурной славой рикши; Гонконг — одно из немногих мест, где ими еще продолжают пользоваться, хотя в работе я их не наблюдал. Наверно, они служат преимущественно ночным гулякам. Здесь, как и всюду, révolution sans phrase[123] действует сильнее социальных соображений; моторы оттесняют людей и лошадей с проезжей части и, если те не уклоняются, переезжают их.
Пожалуй, реже, чем раньше, встречались изнуренные насекомоподобной работой кули, но по-прежнему зрелище было ошеломляющим — проходил ли рабочий мимо, неся груз, или сидел на корточках на мостовой: с впалой грудью, глаза не видны, две узкие щелки на изможденном лице. Отраден, напротив, вид матерей, носящих детей на спине; из платка, в который замотаны малыши, выглядывают, как у всадника, ножки. В большинстве случаев они спят, и им наверняка там хорошо; это противоположность американским замыслам растить младенцев в стерильных клетках.
Мы поели в одном из китайских ресторанов и встретили там миссис В., для которой Гонконг оборачивается только своей самой приятной стороной, а именно той, что здесь можно делать a wonderful shopping[124]. Для большинства матросов город — тоже большой Санкт-Паули[125] с примесью фольклорной экзотики.
И в самом деле, ни в каком другом месте, даже на голдсуках[126] Дамаска, я еще не видел такого расцвета беспошлинной торговли. Плотнее, чем на цюрихской Банхофштрассе, выстроились вереницы ювелирных, фарфоровых, антикварных, шелковых магазинов, перемежаемые банками, пунктами обмена валюты, роскошными ресторанами. Над ними развеваются флаги и вымпелы, рекламные плакаты и транспаранты.
Среди изделий в китайском стиле в глаза бросаются помпезные штуковины, которые в западноевропейских жилищах производят впечатление гротескных инородных тел: огромные слоновые бивни с мельчайшим, словно муравьями выточенным узором, тяжелая, инкрустированная перламутром и слоновой костью мебель, высокие фигуры, которые кланяются, будто их приводит в движение дуновение ветра. Искусственный жемчуг, шелк, фарфор дешевы, а вот предметы древности дороже, чем аналогичные в Париже на набережной Вольтер. К тому же я не увидел ни одного, который соответствовал хотя бы среднему уровню коллекции Эмиля Прееториуса[127].
Вечером Гонконг, как все миллионные города нашего века, превращается в феерический дворец. К многокрасочным огням моря, домов и горных вершин добавляются двигающиеся огни больших судов, паромов и бесчисленных джонок, жемчужные бусы улиц и мигание маяков.
* * *Созерцание животных — эликсир жизни. На следующее утро мне показалось, что, чем ходить по городу, лучше еще раз посмотреть работу на болотах и водяных буйволов. Это, должно быть, вполне возможно, поскольку Гонконг обладает большими арендными землями, new territories. На карте я обнаружил водное место, казалось, прямо предназначенное для прогулки: водохранилище Тай-Лам-чунг. Я показал его находившемуся на борту агенту туристического бюро, который сказал, что это very far[128]. Тем не менее, пятьдесят долларов, которые он запросил за поездку, показались мне перебором, не считая того, что тогда на моей шее опекуном еще повис бы водитель. Я предпочел отправиться на свой страх и риск. Автобусы останавливались на узловой станции под названием Ferry-Star[129]. Я, вероятно, должен был где-то пересаживаться. От одного из говорящих по-английски полицейских — их видно по красной подкладке погон — мне удалось получить необходимую справку после того, как я показал ему каргу.
Автобусы большие, вместительные, уходят с короткими перерывами и не переполнены. Через три четверти часа я был у цели, у моста Седрик, и притом за пятьдесят центов, то есть за сотую часть того, что требовал от меня агент, да еще и сам себе господин.
В автобусе сидели китаянки, ездившие в город за покупками, — напротив меня женщина приблизительно шестидесяти лет, прямая, как свеча, в закрытом до ворота и застегивающемся сбоку платье. Она была погружена в себя и излучала какое-то сверхличное достоинство. Ее неуловимая сила чем-то напомнила мне негритянских детей в Байе[130]. Эту женщину облагородило воспитание, тех детей — природа. Но везде чувствовалась здоровая основа, напрочь утраченная нами. Лица — как на полотнах старых мастеров с их поразительными безумцами и святыми.
Какого-то трехлетнего ребенка укачало и вырвало; на это обратила внимание только его мать. Она начала раздевать его, стянула с него рубашечку и, используя ее как тряпку, тщательно обтерла одежду и тело малыша. Все что нужно, ни одного лишнего движения. Ребенок без плача лежал у нее на коленях, как желтая кукла, мать тоже не изменилась в лице и не проронила ни слова.
Напротив остановки лежала гора песка, которую почти пятьдесят обнаженных кули копали большими лопатами. Один за другим оттуда отъезжали наполненные песком грузовики. На тревожные мысли наводил темп работы; он выглядел неестественным, как будто слишком быстро крутили фильм. Либо здесь работали сдельно, либо, что вероятнее, тут был надсмотрщик, который мог сказать: «Ты можешь отправляться домой!»
Зрелище было удручающим; я обратил взгляд к горам, округлым гранитным вершинам. На склонах наружу проступала голая скала; в выемках, особенно вокруг водостоков, протянулся кустарник. Повсюду росла лантана, das Wandelröschen[131], неутомимо цветущее растение, гедихиум шарлаховый[132] с пестрыми бархатистыми глазками. Между ними папоротники, вересковые, какой-то похожий на рододендрон куст с фиолетовыми, размером с тарелку, зонтиками.
Зрелище было удручающим; я обратил взгляд к горам, округлым гранитным вершинам. На склонах наружу проступала голая скала; в выемках, особенно вокруг водостоков, протянулся кустарник. Повсюду росла лантана, das Wandelröschen[131], неутомимо цветущее растение, гедихиум шарлаховый[132] с пестрыми бархатистыми глазками. Между ними папоротники, вересковые, какой-то похожий на рододендрон куст с фиолетовыми, размером с тарелку, зонтиками.
Первая вершина, которой я достиг, была сглажена слоем цемента, вероятно, для оборонительной огневой позиции. С собой у меня была карта с обозначением границы с красным Китаем; опасности ее пересечь не было. По небу плыли редкие облака, стояла сильная жара.
По ту сторону располагалось пастбище, спуск круто уходил вниз. На отполированном граните требовалось соблюдать осторожность, особенно там, где он был покрыт водорослями. Я уже приобрел соответствующий опыт в долине Маджиа и в других местах. Соскальзывая, не знаешь, как долго продлится движение. Здесь нужна плотно сидящая обувь, лучше с рифлеными подошвами, какую предпочитают баскские контрабандисты. Но мне удалось спуститься удачно, более того, дорогой я сумел прихватить с собой большого оливково-зеленого жука-бронзовку, Rhomborrhina.
Внизу рисовые поля, крестьяне в шляпах от солнца и с водяными буйволами, да несколько коров, пасущихся на береговой полосе. Завершение таких пограничных прогулок в палящий зной всегда одинаково: привал у сооруженной из досок и металлических листов халупы, где черный, коричневый или желтый торговец предлагает на продажу свой запас бутылок и банок. Здесь это была старая китаянка, у которой я на языке жестов сперва потребовал бутылку пива, потом бутылку лимонада, который медленно высасывал через соломинку, как один из тех большехоботников[133], что с видимой неподвижностью зависали над цветами лантана, погружая в их чаши свой хоботок.
В песке играли полуголые дети; большая собака неопределенной породы с вывешенным языком чесалась в тени и хвостом отгоняла рои мух. Крайний предел приятного изнеможения был снова достигнут.
НА БОРТУ, С 3 ПО 12 АВГУСТА 1965 ГОДА
Если мы лишь кратко касаемся такой страны, как Япония, вскользь пройдя по ней, как это стало обычным при современном способе путешествовать, то мы, как при первом взгляде на рукопись, больше внимания обращаем на характерные контуры, чем на текст и содержание — скорее на начертание, чем на буквы. Так видишь сны, и видишь ярче, чем толкователи снов. Подлинная сила таится в неистолкованном.
Приведу пример: еще в Гонконге меня изумила власть шрифтовых знаков. Там, по крайней мере в центральных частях города, сбоку почти всегда помещен перевод, выполненный римскими маюскулами. Когда взгляд касается этой комбинации знаков, она напоминает сочетание цветов и веточек: цветы — идеограммы, веточки — буквы. Данное обстоятельство ведет в самую суть различий зрительного восприятия и понятий — в различения, которые неисчерпаемы. В каждом письме скрывается если не большее, то, во всяком случае, еще что-то помимо того, что должно им сообщаться.
Начни я разбирать тот или иной шрифтовой знак, это привело бы к уценке неистолкованного. Я размышлял об этом, глядя из окна поезда на большие разрисованные вывески перед рисовыми полями. Красивые знаки, некоторые из которых напоминали бурбонские лилии, другие — хризантемы, третьи — камышовые хижины, говорили сами за себя. Что бы я выиграл, если бы узнал, что они расхваливают лимонад или марку автомобиля?
Если ты хотел продвигаться дальше, то должен был бы, как один китайский литератор, рисковать жизнью. Для этого у нас есть другие области — мы же снова и снова окольной дорогой знания возвращаемся к красоте истоков. Детство и старость замыкают круг.
То же и с языком — в иностранных портах, почти в упоении, мы слышим в их мелосе не меньше, а больше, чем если бы понимали текст: в последнем случае общее сглаживало бы частности.
Физиономии рисуют нам тип. В невысказанном он действует сильнее, чем в индивидуумах. Он может обостриться — тогда он становится однозначнее. Он приближается, как если бы мы, рассматривая одну и ту же фигуру, оптимально сфокусировали бы бинокль. Перед зданием полиции в Киото я увидел ряд вывешенных объявлений о розыске и задержании скрывающихся преступников и невольно спросил себя, какой смысл это могло иметь в мире, где все лица похожи одно на другое как две капли воды. Тем не менее, розыскная служба там эффективна, я лишь стал жертвой оптического обмана путешественника.
Тип показывает больше и меньше, чем индивидуальная деталь. Мы воспринимаем лица, как на картине художника, который знает, что один из принципов его искусства заключается в сохранении зазора между ними. Я хорошо понял это в Кийо-таке, провинциальном городке в окрестностях Никко, куда мы поехали с друзьями, чтобы посмотреть ночной танец летнего солнцестояния.
Танец, в котором мог участвовать каждый, по круглой широкой площадке двигался вокруг башни с капеллой. Музыканты, регулярно ударяя в барабан и еще в какой-то звонкий инструмент, вероятно колокольчик, повторяли простой четырехтактный цикл:
«ти — тин — та — тбм».
На танцорах обоих полов были надеты летние кимоно в шахматную клетку, в руках они держали широкополые плетеные шляпы. Они медленно кружились в такт, каждый сам по себе, и время от времени тыльной стороной поднимали вверх шляпы. Шел дождь; мы стояли среди тесно сгрудившихся зрителей под плоскими бумажными зонтами.
Здесь лица, прежде всего лица девушек, становились тем проще, чем больше они погружались в транс: светлые овалы с крохотными носиками, почти без бровей, глядя полузакрытыми глазами вверх и улыбаясь, словно в счастливой мечте, тогда как влажная одежда прилипала к телам, а капли дождя, будто слезы, жемчужинами текли по бледным щекам. Полуночный пруд с кувшинками и раскрывшимися цветами лотоса.
Вторая круглая площадка располагалась рядом почти зеркально. На обеих без перерыва танцевали до изнурения, тогда как капеллы чередовались. Здесь, похоже, не было посторонних; я заключил это из того, что нас пригласили на крытую террасу и там угощали — просто, пивом и жареными бобами, но с изысканной вежливостью. Как я услышал, здесь собрались на праздник горняки.
Повсюду, где еще так танцуют, Земля приветлива, и опасность того, что она вдруг заговорит по собственному почину, начнет выражать свою волю гораздо меньше.
* * *Японский студент сегодня ненавидит войну, вероятно, сильнее, чем молодежь остального мира, не считая китайской. Причины говорят сами за себя. Слово «война» со времени Хиросимы и Нагасаки превратилось в строжайшее табу; и дело не столько в слове, сколько в обстоятельствах. Таким же сомнительным, если бы ты побывал в обществе каннибалов, оказалось бы слово «мясо». На тебя сразу упало бы подозрение, что ты издавна питался человеческим мясом, и в этом есть что-то верное.
Во время Второй мировой войны здесь тоже от всех требовалось предельное напряжение — от гарнизонов, которые до последней капли крови сражались на островах, от женщин на фабриках, от летчиков с белыми налобными повязками. Ответной реакции в виде крайнего скепсиса было не избежать. Проявления его нам известны: отвращение к мундиру, флагу, гимну, идеалу боевого рыцарства. Прибавим к этому чувство вины (здесь в отношении китайцев): обморочное застывание в низком моральном поклоне.
Император тоже претерпел ослабление, разумеется, скорее в сути, чем в авторитете, на который даже коммунисты не посягают. Его поведение, конечно, отличается от поведения наших властителей. Ему больше ничего не оставалось делать, как утверждать решения правительства, и не он начал войну, но вот оканчивал своими силами. Когда возник вопрос о возбуждении против него судебного процесса, он был готов предстать перед судом, но не вдаваться в подробности — как носитель полной и нераздельной ответственности.
Духовное положение молодого поколения после проигранной войны сходно с немецким — в то время как в странах-победительницах, в Америке, в России, даже во Франции, еще есть герои, например, герои Красной армии, освобождения, сопротивления, побежденные в этом отношении оказываются «далеко впереди». То, что еще осталось от традиций и этических обязательств, выкорчевывалось с огромным старанием. На отходах собираются навозные мухи.
То обстоятельство, что здесь это имело более серьезные последствия, чем у нас, объясняется международным положением. Если распри в Европе стояли под знаком всемирной гражданской войны, то Япония вела настоящую национальную войну, которая обострялась расовыми различиями. Адаптация технических средств, стало быть, одежды и оснащения гештальта Рабочего[134], которая началась в 1868 году с реставрации Мэйдзи[135], тоже протекала гораздо радикальней, нежели в странах длинноголовых жителей северной Европы, где эти средства зародились. Международному языку техники здесь пришлось выучиваться как иностранному языку: сразу и без переходных периодов.