Замри, как колибри. Новеллы - Генри Миллер 3 стр.


На протяжении семи месяцев, что я провел за границей, я встретился с огромным количеством писателей, живописцев, скульпторов; иных я знал издавна, с иными только познакомился. От времени до времени я набредал на заклятого врага, с которым обычно в конце концов устанавливались дружеские отношения. Большинство этих поездок и встреч имели место в маленьких городках, селах и деревушках, таких, как Волюве-Сен, Ламбер, Брюгге, Ла Сьота, Каркасон, Монпелье, Периго, Лес Эйзи, Моржа, Лозанна, Ванс, Севилья, Уэльс. Особенно глубоко запечатлелся в моей памяти Корвен в Уэльсе. Туда я заехал специально с блицвизитом к Джону Кауперу Поуису, которому сейчас за восемьдесят. Вот вам англичанин валлийского происхождения, который прожил больше тридцати лет в Америке, как говорят, “популяризируя культуру”. Когда мне было двадцать с небольшим, я ходил на его лекции в Нью-Йорке, прочитал несколько его книг, а затем, почти двадцать пять лет спустя, начал с ним переписываться. Я отвлекаюсь от темы, для того чтобы еще раз воздать должное величию духа. Это человек, отдавший свои лучшие годы Америке, оказавший значительное влияние на многих наших современных писателей и художников и вернувшийся полтора десятилетия назад к родному очагу, в маленькую, захолустную деревушку, куда не заглядывает никто из знаменитостей. И здесь год за годом он создает книги одну лучше другой — совершенно, стыдно сказать, неизвестные нашим соотечественникам. В Поуисе я увидел литератора, без скидок делающего честь своему цеху, одного из немногих живущих ныне писателей, с кого собратья по ремеслу могут брать пример. Ничуть не преувеличивая, могу сказать, что это самый молодой душой, самый жизнерадостный человек из всех, кого я когда-либо встречал. Он разработал собственную философию — философию одиночества и “существования вопреки”, как он ее называет; благодаря этой философии он и сейчас “свежий как огурчик”. От него исходит ощущение радости и гармонии. В качестве источников своего вдохновения он называет Гомера, Данте, Рабле, Гете, Шекспира, Достоевского, Уолта Уитмена. Их имена то и дело звучат в его разговорах с собеседниками; ему никогда не надоедает их цитировать. Поуис — не только самый терпимый и обходительный человек из всех, кого я знаю, но, подобно самому Уитмену (к которому он питает глубочайшее уважение), человек, “цветущий” от самых корней. Хотя от него веет культурой и образованностью, он без труда общается с детьми, чудаками и юродивыми. Распорядок дня у него прост до примитивности. Поуис начинает день с долгой молитвы за здравие животных, преследуемых садистами-учеными, которые уродуют их и изничтожают. Не обремененный материальными заботами, он сделался вольным как птица и, что еще важнее, в полной мере осознает свою свободу и наслаждается ею. Встретить такого человека — радость и благословение. И он, сумевший так много дать миру, практически неизвестен, едва упоминаем, когда заходит речь о литературе. Да над его дверью, как над входом в обитель самого Господа Бога, должно быть начертано: “Я тот, кто сотворил вас из глины. Придите и внимайте мне!”


Доведись мне встретить одного лишь Джона Каупера Поуиса, моя поездка уже была бы не напрасной. Но я имел счастье встретить и других неповторимых людей, и каждый из них по-своему способствовал тому, что я стал глубже и разностороннее воспринимать жизнь. Нигде в Европе не обременяли меня бессмысленными, тупыми и обычно оскорбительными вопросами, какие я привык слышать от моих американских друзей и поклонников. Даже супрефект, перед которым я был обязан предстать, прежде чем уехать из Парижа, был более корректен, терпим и проявил лучшее понимание моего творчества, чем наши напыщенные, занудные литературоведы. Было нечто приятное в том, что тебя подвергает допросу такой эрудированный человек, несмотря на то, что предмет разговора был болезненным. А что сказать о Франсисе Рауле, начальнике управления полиции Парижа, с которым мне нужно было связаться по вопросу продления визы? Покажите мне его достойного американского собрата! Покажите мне среди чинов местной полиции подобного Фернану Руду из супрефектуры Вьена, в доме которого я провел несколько замечательных часов, рассматривая книги в его библиотеке, и в частности его коллекцию раритетов в жанре утопии — предмет, который он знает досконально. Именно в доме Фернана Руду я встретил доктора Поля Луи Кушу — человека, который был в свое время личным врачом, секретарем и другом Анатоля Франса. Возможно, многие лучше знают его как автора “Иисуса Господа нашего”, “Тайны Иисуса”, “Мудрецов и поэтов Азии” и других произведений. Мне же он запомнился как ясный и тонкий ум, чье присутствие придало особую прелесть банкету, устроенному месье и мадам Пуа в местном ресторане “Пирамида”. Пиршество тела и духа, подобное тому, какое устроили для меня французы, было бы немыслимо в любой другой стране. На это, по-моему, были способны лишь древние римляне или греки.


А как много замечательных людей встретил я в моей поездке! Какие чудесные дни провел с Пьером Леденом в окрестностях Брюсселя; какие экскурсы и прогулки с его братом Морисом Ламбильоттом, редактором журнала “Синтез"; какие захватывающие беседы в Периго, Лес Эйзи и Ласко с доктором де Фонбрюном — самым блестящим из всех толкователей Нострадамуса; какие содержательные диалоги в Монпелье с Жозефом Дельтеем, автором таких книг, как “Холера”, “Над рекой любви”, “Жанна д'Арк”, “Лафайет”, а также книги, вызвавшей у меня особый интерес, — “От Жан-Жака Руссо до Мистраля”. Как легко и естественно было переходить вместе с ним от красот и славы древнего мира на такие темы, как Иисус, Сократ и Франциск Ассизский. А как приятно было вновь встретить, будто давно потерянного брата, великолепного киноактера Мишеля Симона! А может, вспомнить субботний день, проведенный в доме Блэза Сандрара — одного из тех титанов европейской литературы, чьи имена практически неизвестны американцам? Кто у нас смог бы принимать гостей так, как это делает неподражаемый Блэз? Какое созвездие ярких индивидуальностей собралось в тот день под его крышей!


И с какой теплотой, радостью, светскостью и неподдельной любовью к ближнему встречал он их всех!


Я пишу эти строки, а передо мной лежит ноябрьский выпуск ежемесячника, публикуемого Книжной гильдией в Лозанне. Какое наслаждение проглядывать его каждый месяц! Да найдется ли в Америке клуб любителей книги или издательский дом, большой или малый, выпускающий нечто подобное? Если да, то я никогда о нем не слышал. Тексты, фотографии, рисунки, репродукции, обложка, перечень книг — все привлекает, соблазняет, завораживает в этом ежемесячнике. Когда я был в Лозанне, я поставил себе целью встретиться с директором клуба Альбером Мерму. Жаль, что того же не делают главы американских клубов любителей книги; иначе наш духовный рацион намного обогатился бы.


Я только что упомянул роль публики по отношению к писателю. Безусловно, европейский читатель отличается от американского. Он не только читает больше книг, нежели американский, он покупает больше книг. В какой бы дом я ни пришел, книги везде занимали заметное место. И, мог бы добавить, хозяин дома знает, что у него на полках. У меня также сложилось впечатление, что авторы, действующие авторы, играют там более важную роль в жизни человека. Когда в отношении писателя допускается несправедливость со стороны суда, правительства, издателя или же другого писателя, жертва вполне может рассчитывать на поддержку аудитории. В европейских странах случаются литературные диспуты, которые буквально сотрясают нацию. У нас же, похоже, лишь вопросы, касающиеся морального облика писателя, способны привлечь внимание публики; к тому же это любопытство подогревается скорее сенсационным, чем искренним, горячим интересом. Американские издатели и редакторы приложили все силы, чтобы отбить вкус, пыл и взыскательность у читающей аудитории. Ситуация ухудшилась настолько, что респектабельные издательские дома нередко убеждают нового автора разрешить одному из их сотрудников переделать его книгу, объясняя, что это в его же интересах. Писатель, хоть сколько-нибудь отличающийся от своих собратьев, фактически обречен. Каждое издательство имеет свое представление о том, что подходит или пользуется большим спросом. Чтобы удовлетворить их разнообразные требования — в высшей степени абсурдные, в высшей степени унизительные требования, — начинающий писатель может вылезти из кожи вон, так ничего и не придумав. Я знаю, что европейский издатель тоже не без идефикс; он в первую очередь делец, и прожженный вдобавок. Но со своей публикой он считается. Он — часть этой публики в самом подлинном смысле. К тому же он обычно не более бизнесмен, нежели работающие на него авторы — настоящие писатели. (Лишь в нашей стране, как мне кажется, человек может быть “просто бизнесменом” и вызывать не только уважение, но и дух соперничества.) Несмотря на то, что он отнюдь не ангел во плоти, европейский издатель обладает тем, что можно назвать профессиональной гордостью. Я искренне верю, что большинство из них не удовлетворились бы просто “успехом”.

Исходя из всего сказанного, американский литератор может задаться вопросом, не повезет ли ему за границей больше, чем на родине. На этот вопрос я всегда отвечаю утвердительно. Да! Да, если даже он потерпит фиаско. Даже в случае проигрыша ему будет обеспечено общение с другими писателями, другими родственными душами в обстановке у нас неведомой — в обстановке, спешу добавить, несомненно более беспощадной, более ужасающей, более плодотворной и гораздо более реальной. Как и здесь, он будет ощущать каждодневный риск умереть голодной смертью, однако он не всегда будет себя чувствовать как рыба, вытащенная из воды, как животное в зоопарке или как псих, сбежавший из лечебницы. Он не умрет посмешищем или чудовищем, если только не обладает необычайной одаренностью. Естественно, чем он одареннее, тем суровее будет его судьба. Нам хорошо известно, что мир не создан для гения. Он, тем не менее, может успокоиться на том, что при определенном таланте в конечном счете получит хлеб, а не камни. Лишь в очень немногих странах в нашем цивилизованном мире существует некое подобие поддержки или защиты талантливого человека. Россия, как, разумеется, и Америка, неплохо обеспечивает тех, кто строго следует заданным установкам.


В результате величайшими писателями — причем наиболее плодовитыми! — по-прежнему остаются французы. Многие французские писатели, безусловно, как и многие французские живописцы, скульпторы и музыканты, вообще не французы. То обстоятельство, что Франция включила в свой кровоток такое разнообразие инородных элементов, делает ей честь. С другой стороны, любопытно то, что некоторые из наиболее выдающихся французских писателей создают впечатление нефранцузов. Я имею в виду, что они отличаются, крайне отличаются от своих сородичей. Здесь, в Америке, быть “другим” почти равносильно тому, чтобы быть изменником. Несмотря на то, что наши издатели будут рассказывать вам, что они в вечном поиске “оригинальных” писателей, ничто не может быть дальше от истины. На самом деле они хотят того же самого, лишь в несколько завуалированном виде. Меньше всего, безусловно, они стремятся найти еще одного Фолкнера, еще одного Мелвилла, еще одного Торо, еще одного Уитмена. Никому не ведомо, чего хочет публика. Даже издателям.


По сути, каждый великий художник устремляется к концу. Великий художник не просто революционер в стиле, форме или содержании, он бунтует против общества, из которого вышел. Чего он настойчиво требует, гласно или негласно, — это нового курса, другими словами свободы. Его представления о свободе — это жизнь, проживаемая в мире фантазии. Такова истинная традиция, поддерживающая искусство: она заключается в вере, в убежденности, что путь искусства — путь из пустыни. Одним словом, это образ жизни. Никогда в истории человечества на долю подобного типа людей не выпадало легкой участи. Для представителя этой породы враг, не снаружи, а внутри. Такой человек вечный изгой, отверженный, нарушитель общественного порядка, бунтарь и изменник. И вечный “растлитель молодежи”. Всякий раз, когда публика теряет веру в художника, это вина художника. Это его вина, ибо означает: он изверился в своем высшем назначении. Другими словами, утратил веру в себя. Ибо кому, как не художнику, дано возвысить человека, выпустить на волю воображение? Остальные — священник, учитель, праведник, политик, воин — не дают нам сойти с тропы истории. Держат нас прикованными к скале, так что наши сердца становятся добычей стервятников. Только художнику достает мужества противостоять толпе; он — непризнанный “герой нашего времени” и всех времен.


Ныне мы пребываем в самом разгаре того периода истории (начавшегося с Французской революции), который Нострадамус определил как “нашествие черни”. Все указывает на катастрофу. Вновь и вновь мировые лидеры демонстрируют свою неспособность решать терзающие нас проблемы. Точнее, говорить следует об “одной” проблеме, ибо суть ее, как и прежде, сводится к одному: как нам жить на этой земле в мире и согласии. Как бы серьезно и остро ни было сегодняшнее положение дел, оно, возможно, не уникально в долгой и по большей части неведомой истории человечества. Никто не знает, сколько раз в этой истории наступала тьма. Все, что нам доподлинно известно, это что творческий дух не поддается полному уничтожению. Человек способен разрешить эту извечную проблему, да и другие, гораздо более трудные, тоже. Художники — беру на себя смелость так их называть, — которые вели и вдохновляли род человеческий, гиганты духа, никогда не дававшие пламени угаснуть, всегда прибегали к языку, в котором, в силу символики, таился аромат вечности. “Царство мое не от мира сего”. Вот символические слова, прозвучавшие из уст величайшего творца, когда-либо жившего на земле. Если художник не воспринимает эти слова как свои собственные, он просто дилетант, словоблуд, а не творец. Что объясняет, вероятно, почему самые великие личности написали столь ничтожно мало или вообще не написали ничего.


“Что хуже всего? — пишет Р. Х. Блайт. — Грех, страдание, смерть. Если только мы можем подняться на этих волнах, вместо того чтобы уйти под них, мы будем свободны. Свободны от чего? Свободны от иллюзии, что мы не свободны. Наши иллюзии, что (сейчас) мы не свободны, это наши надежды. Наши надежды на лучший удел, нежели тот, который нам выпал, — не только причина печали, но сама печаль”. ("Дзэн в английской литературе и восточной классике”. Токио, Хокусейдо Пресс, 1948.)


Не будем кривить душой: что хуже всего для художника? Что ему заткнут рот? Сомневаюсь. Тот, кто поистине представляет собой силу, является глашатаем Бога, будет услышан, даже если не разожмет губ. Но какой возникнет резонанс, какой мастерский ход, если вдруг художники всего мира по взаимному согласию разом смолкнут! Конечно, это невообразимая ситуация! Говоря “художник”, увы, подразумеваешь “эго”. Однако постарайтесь задуматься на секунду, какое смятение, неразбериха и путаница возникнут в результате этого. Подумайте, каково будет услышать рев толпы, когда не слышно ничего, кроме рева толпы! Без всякого сомнения, мир разобьется вдребезги.


Европейцу знакомы мощь и ярость толпы; он переживал это не единожды. Америка никогда не знала революции или великой чумы. Америке до сих пор удавалось удерживать толпу, заставляя ее верить, что она получает то, что хочет. Как говорит Честертон: “В этом народе живет некий прекрасный идеал, но живет своевольно”. Ведь последнюю мировую войну, невыразимо гадкую, развязали отнюдь не варвары; ее вели передовые страны мира, “развитые страны”. Во всяком случае, убежденно считавшие себя таковыми. Так что же, в этом начало и конец культуры? Неужели она достигает своего апогея в этом бесславном крестовом походе во имя взаимного уничтожения? Куда подевалась могущественная роль искусства? Разве художники тоже убивают друг друга? Разумеется, да. За исключением немногих, они тоже, во времена паники, идут по стопам толпы, часто поддерживая и подстрекая беспомощных марионеток, руководящих бойней. Признавая это, я, однако, твердо верю, что ни мировой порядок, ни мировая гармония не возможны до тех пор, пока художник не возьмет на себя бремя лидерства. Я имею в виду, что художник в человеке должен выйти на первый план, взять верх над патриотом, воителем, дипломатом, фанатичным идеалистом, обманутым революционером. Человеку предстоит восстать не против богов (боги в нем самом, только он этого не знает), но против его собственного заурядного, мелкого, вульгарного духа. Он должен набраться смелости взглянуть на мир как на поле своей собственной божественной игры, а не как на арену враждующих “я”. Иными словами, он должен возвыситься над своими предрассудками. Он должен отбросить свои костыли. Художник обладает большей, лучшей, нежели прочие, способностью к освобождению. Он лучше других знает, что то, к чему он стремится, достижимо, что то, что он воображает, истинно и реально, единственно истинно, единственно реально. Его функция — пробудить в своих собратьях любыми средствами, какие есть в его распоряжении, это неоспоримое видение. И не надо утверждать, что у него нет для этого средств. Подлинный художник изобретет средства для того, чтобы его послание стало ясным аудитории. Неважно, как мрачно выглядит картина, все преимущества — на его стороне. Он — единственный из смертных, кто действительно суверенен, при условии, что он отдает самому себе отчет в том, что источник его мощи и вдохновения божественен и доступен всем.


Человеку удалось проявить себя мыслителем; ему удалось проявить себя творцом; ему удалось проявить себя мечтателем. Но ему еще предстоит доказать (прежде всего самому себе), что он — до конца человек. Ибо какой смысл во всех великих религиях, во всех философиях, во всех науках, во всех искусствах, какой смысл в благородных идеалах (в свое время они перебывали у каждого народа), коль скоро они не служат во благо человеку? Где человек? Какое место занял он в ряду своих неисчислимых созданий? Если в делах человеческих нет Бога, сколько в них от самого человека?

Назад Дальше