Со Степаном Ивановичем Толоконцевым Федор был в сорок шестом – сорок восьмом годах в одной бригаде в лагере, в Архангельской области (герой R?sistance Лавров имел тогда звание изменника родины, а Толоконцев числился простым советским врагом народа), жил в одной землянке, которую заключенные сами же себе вырыли – среди зимы, в страшном месиве снега и мерзлой земли. Они называли свое жилище «иглу» – если оставались силы шутить. Этакие вот содрогания юмора иногда их посещали… Потом-то заключенных переселили в бараки (их тоже сами себе строили зэки), но для начала пожили в земле… Пятьдесят процентов бригады умерло за ту зиму, а кто остался, подхватил неизлечимые хвори. Да, в самом деле, надо сказать спасибо, что живы остались! Вопрос только, кому то «спасибо» нужно говорить и почему русский человек вечно обязан кого-то благодарить, что его до смерти не убили или не обобрали до нитки?
– Ладно, про болезни неинтересно, – прервал сам себя Степан Иванович. – Поговорим о более важных делах. Я узнал все, что ты просил. Адрес такой: улица Запарина, 112, квартира 4. Запомнил? Это практически центр города. У нас, собственно, город тремя улицами ограничен, его так и называют: три горы, две трубы. Вот около третьей горы и прописан Павлов.
Степан закашлялся.
– Спасибо тебе, Степка, – сказал Лавров, дождавшись, пока в трубке поутихли жуткие лающие звуки. – Большое спасибо! А он один по этому адресу живет или с матерью?
– Ты меня опередил, я не докончил, – ослабевшим голосом проговорил Степан Иванович. – В том-то и дело, что там живет только его мать. А сам Павлов обретается довольно далеко от Х. Он остался там же, куда был сослан на поселение. Вернее сказать, получил жилье в Х., но так и не смог в городе прижиться. Настоящий его дом на станции Олкан, в поселке того же названия.
– Мать честная! – ужаснулся Федор. – Где ж такая станция, где такой поселок? В Якутии небось?
– Да ладно, – хохотнул Толоконцев. – Какая Якутия? Всего ночь от Х. на поезде. Даже меньше ночи, пять часов. Чепуха сущая! Там еще в войну и после нее такие же, как мы , – Степан произнес последние слова с особым выражением, – строили железную дорогу в обход Транссиба. Дорога называется Байкало-Амурская магистраль, БАМ сокращенно. Бамлаг, понимаешь? Часть построили, часть забросили, часть разобрали в войну и перебросили рельсы под Сталинград. Но те участки, которые остались, которые довели до ума, работают. Там лесозаготовительный район, поэтому не совсем уж медвежья глушь. Павлов там на станции кочегаром трудится, ну а заодно кем-то на метеостанции, ремонтником вроде. У него руки золотые, помнишь, мы говорили, что он из породы левшей, которым блоху подковать – раз плюнуть. А приборы у метеорологов то и знай ломаются, в город небось не навозишься в ремонт, поэтому нашего Павлова с его руками там тоже на руках носят.
– Слушай, Степан, так Павлов что, в своем медвежьем углу сидит безвылазно? Приезжает хоть мамашу навестить или как? – допытывался Федор.
– Или как. Они с матерью будто кошка с собакой. Но иногда Павлов бывает все же в городе – примерно раз в два месяца. Он, видишь ли, писатель, ну и…
– Кто он? – не поверил ушам Федор.
– Писатель, – повторил Толоконцев. – Вернее, поэт. Ну, тот, кто стихи пишет.
– Да знаю я, кто такие поэты, чего ты разъясняешь? – перебил Федор. – Просто не могу поверить – наш зэка Пашка Павлов – и…
– Да вот представь себе – заделался поэтом! У него даже книжка вышла – тонюсенькая, я ее видел в магазине, купил для интереса. Ничего, все в рифму: про тайгу и пургу, про народ и огород, луну и страну, звезду и… – Толоконцев хмыкнул. – Все как у людей! Кроме того, у нас в Х. есть журнал литературно-художественный, называется «Дальний Восток», и Павлов там иногда мелькнет со стишком или очерком. Он же еще журналист, кроме того, что поэт.
– А мемуары он часом не пишет? – с осторожной интонацией поинтересовался Федор, и Степан с такой же осторожной интонацией ответил:
– Мемуары пишет его мамаша – о боевой революционной юности. А Пашка… Нет, ты что, ну какие могут быть в его годы мемуары?
Они понимали друг друга с полуслова. Сказать «в его годы» значило – «в наше время». Да… слишком радужными надеждами они возгорелись, когда Хрущев начал обличать сталинизм! Свобода слова, печати, другие иллюзии – все с недавних пор начало рассыпаться вдребезги. Оттепель основательно подмерзла, и теперь воспоминания бывших зэков, несправедливо репрессированных, очень сильно не поощрялись. Публикация «Одного дня Ивана Денисовича» в «Новом мире» рассматривалась как трагическая ошибка Твардовского.
«Вас же выпустили из лагерей, – говорили многочисленным «иванам денисовичам». – Ну и скажите спасибо ! А прошлое – зачем его ворошить? Люди должны с надеждой смотреть в коммунистическое будущее, а не оглядываться на прошлое, в котором были свои перегибы. Главное – мы построили социализм и продолжаем строить коммунизм!»
– Охо-хо, – вздохнул Федор. – Суду все ясно, как говорится. Так что ты начал говорить, Степан? Я тебя перебил…
– Павлов приезжает в город, но нечасто – на писательские собрания, на заседания редколлегии или в издательство, или на какие-нибудь там Дни литературы…
– А вы не общаетесь, по старой-то памяти? – спросил Федор.
– Я ж тебе говорил, что ни с кем из наших не общаюсь. Не люблю вспоминать, а при встрече невольно вспоминаешь. Причем… – Степан подавил очередной приступ кашля, говорил теперь вовсе сипло: – Вот же народ у нас, а? Время идет, и все те годы начинают покрываться розовеньким таким туманом. Недавно пересекся тут с одним… Он в Магадане олово рыл, вернулся – ни волос, ни зубов, как еще жив – промысел Божий, не иначе. И он с таким пылом вспоминает про те годы! Вот, говорит, был истинно ударный труд на пользу Родины, а теперешние молодые работать не умеют. Кто-нибудь, говорит, когда-нибудь слышал про тунеядцев в прежнее время? Вообще, говорит, единственный способ заставить русского человека работать – за колючую проволоку его упечь и охранника с собакой поставить!
– Да, у нас тут тоже порой ностальгируют по временам железного Августа, – сказал Федор, от души надеясь, что те, кто слушает его разговор, не читали стихотворения Заболоцкого «Ночной сад». Заболоцкий – он ведь тоже был зэка…
– Ваше время истекло! Заканчивайте! – врезался в уши металлический голос телефонистки, и Федор подумал, что, возможно, то стихотворение все же кто-то, кроме него, читал.
– Ладно, Степа, спасибо тебе большое! – крикнул он в трубку, в которой вдруг зашумело. – Будь здоров!
Ответ Толоконцева донесся в виде каких-то неясных уханий, а потом раздались безапелляционные гудки.
– Третья кабина, поговорили? – послышалось из громкоговорителя, и Федор вышел в зал.
– По-го-во-ри-ли… – пробормотал он задумчиво.
Ольга Аксакова вернулась домой и только хотела пройти к Александре Константиновне, чтобы рассказать о встрече с Лавровым, как распахнулась дверь комнаты Георгия и он сам встал на пороге. Зябко обхватил себя за плечи, хоть на дворе стояла жара. Вид у него был нездоровый: хмурое, небритое лицо побледнело, глаза окружены темными тенями, отчего казались еще больше. У Ольги дрогнуло сердце от воспоминаний, которыми она никогда и ни с кем не делилась и которые последние пятнадцать лет таила даже от себя самой. Она ведь была воспитана в строгости, а потому даже помыслить о другом мужчине казалось ей супружеской изменой. И все же… Что с того, что тот мужчина умер? Все равно в ее сердце живет и всегда будет жить лишь он один! Сын напоминал ей о нем каждый день. Они неправдоподобно похожи… он ведь тоже был неправдоподобно похож на своего отца…
– Мама, – хмуро проговорил Георгий. – Можно мне у тебя кое-что спросить?
В ту же минуту из своей комнаты появилась Александра Константиновна и тоже застыла на пороге, совершенно как внук, – даже руки точно так же на груди сложила. Глаза ее были прикованы к лицу Георгия, и Ольга только вздохнула, подумав, что и ее бедная, старая мать тоже живет не в настоящем и будущем, а в прошлом, оттого и смотрит на внука с таким тревожным обожанием. Ну что ж, все они одной русановской крови, обречены помнить и не забывать никогда… совершенно как в той книжке, которую когда-то читал дед и которая валяется теперь в его старом шкафу:
А впрочем, очень может быть, подумала Ольга, она что-то перепутала в этих старых строках. Да и не до стихов сейчас, не до воспоминаний: такой напряженный вид у сына, так встревожена мать…
Однако Ольга ошиблась: настал черед именно что воспоминаний!
– Мама, ты извини, но я все же тебя спрошу… Кто был мой отец? – бухнул Георгий, и у Ольги даже голова чуть качнулась назад, словно от удара.
– Мама, ты извини, но я все же тебя спрошу… Кто был мой отец? – бухнул Георгий, и у Ольги даже голова чуть качнулась назад, словно от удара.
Ну и вопрос… С чего это вдруг?
– По-моему, – сказала она устало, возвращаясь в прихожую и снимая новые туфли, в которых целый день чувствовала себя превосходно, а сейчас вдруг ноги заболели, – все уже не раз переговорено. Извини, я этого человека очень любила, и мне больно вспоминать, что однажды он исчез из моей жизни.
– Ты говорила, что его убили на фронте, – настойчиво сказал Георгий. – Но ведь он не был на фронте! Он был ранен здесь, в Энске, когда исполнял какое-то служебное поручение. А потом умер в госпитале… Он же был энкавэдэшник, так?
– Оля, – сухо проговорила мать, – Георгий мне сегодня покою не дает вопросами.
Плохо дело, подумала Ольга. Если мама, по своему обыкновению, не назвала внука нежно Игорьком, не перепутала имя, значит, настроена по-боевому. В такие минуты она бывает невыносима. И до чего жалко ее, кто бы знал! И себя жалко.
– А что ему ответить, я не знаю, – продолжала Александра Константиновна. – Ты мне тоже никогда ничего не говорила об этом человеке, да и Люба молчала, как воды в рот набрала. Ну, была любовь и была. Ну, погиб он и погиб, но если он и правда был энкавэдэшник, то…
– То что? – пожала плечами Ольга. – Надо Георгия, его сына, из дому прогнать, что ли? А со мной, предательницей, слова больше не сказать? Так, да?
Глаза у Александры Константиновны стали огромными от внезапно подступивших слез. «Вот же странно, – внезапно подумала Ольга, – у мамы глаза светлые, и у отца, по ее словам, тоже были светлые, а у меня каким образом карие получились? Тетя Люба говорила, это оттого, что мама беспрестанно думала о своем любимом, об Игоре Вознесенском. Но ведь я тоже беспрестанно думала о своем любимом, а у Веры глаза в точности как у Николая – зеленый крыжовник. Зато уж Георгий мой Георгиевич…»
– Вообще не понимаю, с чего вдруг разговор такой зашел?
– Мне дядя Мишка сегодня сказал, что я – вылитый отец, только он был высокий, ладный, в шинели с синими петлицами. А синие петлицы носили – кто? Энкавэдэшники!
– Я ничего о нем не знала, о его работе не знала ничего, – зло сказала Ольга, полная решимости не давать на поругание память Георгия Смольникова. – Знаю только, что лучше человека на свете не было. Лучше, честнее и благороднее. Энкавэдэшники, как ты изволишь выражаться, сыночек, были разные. Твой отец работал против диверсантов, которых к нам фашисты засылали. Он раскрыл группу таких диверсантов, они его ранили, а потом и убили – когда он уже в госпитале лежал. На моих глазах убили. Ясно? А я уже была беременна тобой.
Она мгновенно охрипла от крика. В глазах все поплыло.
– Мама, ну ладно, – испуганно сказал Георгий. – Ну прости, ну?
Александра Константиновна тихонько утирала слезы. При одной только мысли о том, что предстоит когда-нибудь расстаться с внуком, ее чуть ли не припадок начинал бить. А тут – Георгия из дому прогнать! Ох, дочь иной раз как скажет…
– Ну ладно, – повторила Ольга. – В самом деле, нашли о чем говорить. Ты, Георгий, вообще поменьше слушай старого болтуна дядю Мишку. Он еще и не такого наговорить может! Давайте лучше вот о чем побеседуем. К нам в гости набивается одна дама… иностранная дама…
– Да что ты? – так и ахнула Александра Константиновна. – Неужели снова возникла эта мадам Ле Буа? Она и тебя попыталась обработать?
– Посредством Федора Лаврова, нашего героя войны и Сопротивления. Он меня сегодня у госпиталя поджидал. Говорил, что Рита очень хочет с нами повидаться, какие-то подарки передать, то да се, фотографии парижских родственников показать. Ну, словом, все то, о чем она тебе, мама, говорила. Вдобавок там еще и твоя тетка Лидия Николаевна Шатилова, оказывается, в Париже-то. И Таня, ее дочь…
– Секундочку! – перебил Георгий с видом крайнего изумления. – Вы о чем говорите, а? Мама, баба Саша, вы о чем? Рита Ле Буа? Кто такая?
– Русская француженка, которая была с Лавровым в Сопротивлении и сейчас приехала в Энск.
– Рита? Но разве ее фамилия Ле Буа? Да нет же!
– Почему нет? – удивилась Александра Константиновна. – Она мне сама так сказала. А какая же у нее должна быть фамилия, а?
«Аксакова», – чуть не ляпнул Георгий, но вовремя прикусил язык. Да какая она Аксакова? Она тогда просто так сказала, чтобы ему подыграть!
– И вообще, ты откуда ее знаешь? – вмешалась Ольга.
Хлопнула дверь в прихожей. Пришли Николай Тихонович Монахин и Вера.
– Привет, дамы и товарищи, – сказал Монахин. – А что это вы какие-то такие… перебулгаченные?
Как всегда, при виде мужа Ольга почувствовала себя виноватой. Коварной изменницей почувствовала. И, сбиваясь с пятого на десятое, торопясь и ненатурально смеясь, она принялась рассказывать о какой-то русской француженке, эмигрантке, которая во что бы то ни стало хочет с ними, Аксаковыми-Монахиными встретиться (Николай нахмурился, Вера что-то изумленно пискнула), потому что она приемная дочь Алекса Ле Буа, сына Эвелины Ле Буа, матери Александры Константиновны (Николай прищурил глаза, Вера их вытаращила), передать какие-то фотографии и подарки (Николай еще пуще нахмурился, а Вера заверещала от восторга).
– Да… – неопределенно протянул Николай, но вид у него был определенно недовольный. – Не знаю, не знаю…
– Как здорово! – взвизгнула Вера. – Ну давайте ее пригласим, ну давайте! Подарки из Парижа… Наверное, французские духи!
Георгий вспомнил виденный флакон и наклонил голову, чтобы скрыть краску, бросившуюся в лицо.
– Наверное, мы обязательно должны ее пригласить, – сказал, старательно роясь в карманах, якобы ища носовой платок, которого там заведомо не было. Потом подошел к комоду, достал чистый платок и сунул в него нос. Пробурчал как бы безразлично: – Иначе она подумает, что мы тут дикари русские, медведи у нас по улицам ходят, и все такое.
– У тебя насморк? – спросила баба Саша, следившая, как обычно, за Игорьком… ну да, за Георгием, конечно, за Георгием… обожающим взглядом.
И немедленно все прочие на него тоже уставились.
Отвлек, называется, от себя внимание! Взял да и вызвал, дурак, огонь на себя.
– Нет у меня никакого насморка, – буркнул Георгий, пряча платок.
– Есть, – заявила Вера. – У тебя нос красный. И вообще ты красный. Ой, у тебя температура!
У Александры Константиновны мигом сделались испуганные глаза. Ну как же, идол ее сердца, солнышко ясное, заболел!
– Отвяжись, Верка, – злобно прошипел Георгий. – Никакой температуры у меня нет. Просто жарко.
– И правда, жарко, – согласился Николай Тихонович. – А говорили, холодное лето, холодное… Где ж холодное? Какая-то Экваториальная Африка…
Николай Тихонович Монахин обладал редкостным умением заговаривать зубы своей чрезмерно возбудимой семье.
– Вообще-то, – уже спокойней сказала Ольга, – Лавров предлагал даже устроить встречу у него дома или вообще где-нибудь в ресторане.
– Ой, давайте, давайте в ресторане! – заверещала Вера. – В «Москве» или лучше в «России»!
У Георгия сердце дало сбой. В «России»…
– Конечно, конечно! – продолжала в том же духе Вера. – В воскресенье устроим там обед! А потом погуляем вместе по набережной, чтобы все видели, что у нас в гостях настоящая француженка!
– Ты ей что, на грудь вывеску повесишь: «La Fran?aise v?ritable»? – с невинным видом спросила баба Саша, которая гимназического французского не забыла, это раз, а во-вторых, относилась к внучке хоть и с любовью, но все ж смешанной с немалой долей иронии. – Чтобы все читали и восхищались? Да?
– О Господи, – вздохнул Николай Тихонович, которому порой приходилось собирать в кулак все силы, чтобы сохранять мирное сосуществование с этой «белой костью, голубой кровью». – Переведите нам, темным, а?
– La Fran?aise v?ritable – истинная француженка, – выпалил Георгий, совершенно счастливый от того, что идет речь о Рите.
– Мерси, – буркнул отчим. – Теперь меня послушайте, дамы и товарищи. Конечно, в ресторан мы не пойдем и Федору Федоровичу навязываться не будем. Пригласим эту русскую француженку… или кто она там… в гости. Не дикари же мы, в самом деле! Тем более что она, как я понял, хочет пообщаться в домашней обстановке. В частном порядке.
– ? titre priv?, – пробормотала Александра Константиновна.
– Как скажете, – покладисто согласился Николай Тихонович.
И немедленно разговор перешел на вещи животрепещущие: когда именно устроить обед. Потом решили, что лучше все-таки позвать гостью на чай – а то подашь, к примеру, борщ и селедку под шубой, а потом окажется, что французы такого не едят, и будет конфуз, а пирожные из 1-й булочной на Свердловке не стыдно и президенту Франции подать, не то что какой-то там Рите Ле Буа! Далее обсуждалось, что купить в подарок любезным французским родственникам – хохломскую роспись, конечно, и черную икру, что ж еще из России везти за границу, и павловских платков дамам, это ведь такой шик – павловские платки, ну а мужчинам следует дарить павловские же ножи… красота, сталь сверхпрочная, о каком вообще Золингене может идти речь, когда есть на свете павловские ножи… Ольга пошла звонить Федору Федоровичу и сообщать о решении семейного совета… Георгий шмыгнул в свою комнату и кинулся ничком на кровать, обнимая и целуя, как распоследний влюбленный идиот, свою подушку. Он и был распоследний влюбленный идиот, ему даже не суть важно было, что подушка не пахнет волшебными французскими духами, зато в нее очень удобно было бормотать задыхающимся шепотом: «Рита, Рита, Рита… я тебя люблю…» Вера тоже понеслась в свою комнатку (бывшую Данину боковушку, ныне превращенную в премилую девичью светелку) и принялась выбрасывать из шкафа свои немногочисленные наряды, чтобы потом доказать маме, что ей нечего, совершенно нечего надеть в честь визита французской гостьи. И что та подумает о наших советских девушках, увидев эти юбки и эти кофточки? Александра Константиновна прокралась на кухню и украдкой накапала на сахарок нитроглицерину. А Николай Тихонович, безадресно заявив: «Схожу-ка за папиросами!» – вышел из дому. Но, вместо того чтобы свернуть к табачному ларьку на остановке на площади Минина, двинулся в противоположном направлении, до угла Фигнер – Пискунова, зашел в будку телефона-автомата и набрал номер, который отыскал в маленькой записной книжке.