Французская жена - Анна Берсенева 10 стр.


– А что такое крабовые палочки? – поинтересовалась Мария.

– Не стоит твоего внимания, – усмехнулась Таня. – Забудь.

– Но все-таки?

– Такая синтетическая дрянь, неизвестно из чего сделанная и пропитанная рыбным концентратом. Их заливают майонезом и едят.

– Но что же делать? Ведь здесь людям не приносят утренний улов рыбаки, как в Кань-сюр-Мер.

– Может быть, тебе это покажется слишком жестким, но никакого сочувствия к этим людям я не испытываю. Никто из них не сделал ничего, чтобы в стране появились рыбаки, которые по утрам приносили бы к их столу свежий улов.

– Но люди в этом не виноваты!

– Маша, милая, пойми: это в тебе европейская человечность говорит. А здесь у нас вина, беда, право, долг – так все перепуталось, что концов не найдешь. Как кинешься, так и сочувствовать некому, про каждого можно сказать, что он в своей свинской жизни сам виноват.

Мария хотела сказать, что все равно не может так судить, но решила промолчать. Да, в ней, в ее характере нет той резкости, даже безапелляционности, которая есть в характере Тани. Но ведь и их жизни… Разве можно сравнить то, что пришлось выдержать Тане – войну, репрессии, беспросветную нужду, – с ее спокойной, лелеемой любящими людьми жизнью?

– Мне трудно в этом разобраться, Таня, – вздохнула Мария. – Ты права, во Франции все по-другому.

– Не расстраивайся, Машенька. Я, когда перед войной сюда приехала, тоже долго не могла понять, как такое может быть. Вот это, как здесь жизнь устроена – что разрушено все между людьми, что и жизнь человеческая гроша ломаного не стоит. Ночами в подушку рыдала, об одном только и мечтала – во Францию вернуться.

– А потом? – осторожно спросила Мария. – Ты привыкла?

– Да как-то все вместе… И привыкла, конечно, но и поняла, что бессердечие это, грубость – все-таки не единственное, что в России есть. И людей узнала других – высоких порывов здесь есть люди. Меня ведь такой человек любил, а я… Дура я была и любви его не понимала. Больно об этом вспоминать, Маша, больно и счастливо. Знаешь, как Чехов написал: если видел в своей жизни Индийский океан, будет о чем вспоминать ночью во время бессонницы. Папа Чехова любил, и мне вслух когда-то его письма читал… Ну вот, я все огромное, что мне жизнь дала узнать, теперь и вспоминаю.

Мария слушала затаив дыхание. Да, по сравнению с тем, что знала о жизни ее сестра, собственные представления казались ей маленькими, наивными. Но все-таки это были представления, которые родились вместе с нею и вместе с нею росли, менялись, крепли и утверждались в ее душе.

«Может быть, Таня права и люди заслуживают более жесткого к себе отношения, – подумала Мария. – Но ведь я этого не вижу, не чувствую! Разве Гена такой человек, к которому возможно относиться жестко? Нет. И Оля не такая, и Ваня, и Герман, и Таня сама… Нет-нет, я не могу себя переделать и не понимаю, зачем это надо».

И тут же эти мысли сменились в ее голове другими, и те другие мысли охватили ее всю, сделались не мыслями уже, а чистыми чувствами, и чувства эти были ей так дороги, что она захотела остаться с ними наедине. По крайней мере до тех пор, пока не приедет Гена.

– Я прогуляюсь немного, ты не против? – сказала Мария, вставая.

– Конечно, прогуляйся. Раздышись после Москвы. Далеко ты пойдешь?

– Нет, по саду только. Я знаю, ты боишься, чтобы я даже за калитку выходила, – улыбнулась Мария.

– Конечно, боюсь, – усмехнулась Таня. – Кошку за калитку выпускать страшно, не то что такое существо, как ты.

Кошка Агнесса, дремавшая на ковре перед камином, шевельнула ушком. Агнесса была так умна, что казалась даже ироничной. К обитателям тавельцевского дома она относилась снисходительно: позволяла себя гладить и брать на руки, но оставалась при этом абсолютной вещью в себе. Таня говорила, что тому, как Агнесса умеет себя поставить, можно только позавидовать.

– Тебя я с собой не зову, не беспокойся. – Мария погладила Агнессу по трехцветной шерстке. – Ты ведь снег не любишь.

Агнесса не любила ни снег, ни дождь, ни какие бы то ни было природные катаклизмы. Ее устраивала только ясная, сухая и теплая погода, тогда она с важным видом прогуливалась по садовым дорожкам, обозревая владения, которые явно считала лично своими.

Мария надела пальто – его пришлось купить уже в Москве, ведь она не предполагала, что останется здесь так надолго, до холодов и даже до снега, – и вышла из дома.

Глава 12

Снег заставлял вспоминать стихи.

Это ощущение было необъяснимым, но очень определенным. Каждый раз, когда Мария видела снег, стихи вспоминались сами собою, и всегда это были русские стихи.

Правда, то, что именно русские, было как раз объяснимо: первые в своей жизни стихи Мария прочитала по-русски. Мама всегда признавалась, что ничего не понимает в поэзии, так что стихи Мария нашла только среди папиных книг, которые занимали все стены его кабинета в их квартире в Марэ. По ним она и научилась читать по-русски.

– Пушисты ли сосен вершины, красив ли узор на дубах, и крепко ли скованы льдины в великих и малых водах! – громко проговорила она, взмахнув рукой, как Мороз-воевода.

Сорока, сидевшая на яблоне, спрыгнула с ветки в воздух и поспешно полетела через сад прочь. Сорокины тревоги были так понятны, что Мария рассмеялась от радости понимания.

Она чувствовала себя частью этого снежного сада и этого воздуха, пронизанного легким морозом, и даже частью клонящегося к закату, играющего разноцветными лучами солнца.

Она пошла по расчищенной от снега тропинке. Тропинка вела к нижней калитке, за которой была не улица, а речка. К этой речке Нудоли и спускался дальним своим краем большой сад.

Таня говорила, что, когда пять лет назад Мария купила для своей русской родни этот старый дом, принадлежавший перед войной доктору Луговскому, сад был запущен так, что бурьян в нем рос чуть не выше яблонь и с большим трудом можно было пробраться к нижней калитке.

Теперь и сад был ухожен, и тропинка вымощена камнями, и в том, как ровно высились вдоль этой расчищенной тропинки сугробы, чувствовалось любовное человеческое участие.

Речка была узкая, над ее берегами густыми полукруглыми кронами нависали ивы. Мария помнила, что летом они серебрились и, казалось, таинственно мерцали. Но сейчас ивы сплошь состояли из темных перепутанных веток.

Мария спустилась по лесенке на деревянные мостки, попробовала ногою лед. Он был еще некрепок и от ее прикосновения затрещал вдоль всей реки.

Ей нравилось все это делать – идти по тропинке в снегу, скользить на заиндевелых мостках, пробовать лед. Мария и вообще любила быть внутри природы – она привыкла к этому с детства, половина которого прошла у моря, – и особенно это соответствовало ее состоянию сейчас, когда она весь день была занята тем, что прислушивалась к своему сердцу, и всю ее поглощало это занятие. Люди, даже самые близкие, существовали теперь как будто бы в дальнем углу ее сознания, и только природа входила в нее вся. Или сама она вся входила в природу – это неважно.

Мария не заметила, долго ли стояла над рекой. Никого не было кругом: у всех соседей были свои сходы к речке. Время текло легко и трепетно – ей казалось, что и в будущее, и в прошлое течет оно свободно.

Она вынырнула из этого ровного движения времени, только когда почувствовала, что ее пробирает холод. Все-таки пальто, которое она купила в соответствии лишь с собственным вкусом, а не с погодной целесообразностью, совсем не подходило для русской зимы.

Подняв повыше воротник и пряча в него нос, Мария побежала по тропинке вверх к калитке.

Зимой темнело мгновенно, в этом смысле Подмосковье ничем не отличалось от Французской Ривьеры. Когда Мария снова вошла в сад, он уже был полон сумерками, как река водою. Поскрипывали от легкого ветра деревья, и этот негромкий звук разносился по всему саду так отчетливо, что даже издалека были слышны все его оттенки.

И вдруг она услышала еще какие-то звуки. Это не был шорох веток или шелест птичьих крыльев – прислушавшись, Мария отчетливо различила человеческий шепот.

«Все-таки Таня права, – подумала она почти со страхом. – Здесь в самом деле почему-то опасаешься незнакомых людей. Или это кто-нибудь свой? Ну конечно, свой, кому еще быть в саду!»

И сразу же ей пришло в голову, что это, может быть, Гена уже приехал, и, все ускоряя шаг, она пошла туда, откуда доносился шепот.

Он слышался возле главной калитки – той, что была соединена с воротами и выходила на деревенскую улицу. Вообще-то у этой калитки был звонок, и если бы Гена приехал, то, конечно, сразу позвонил бы. Но что, если звонок испортился, например от мороза?

Мария подошла к калитке. Негромкие голоса за плотным деревянным забором были теперь слышны совсем ясно. Она хотела спросить, кто там, но, прежде чем успела это сделать, узнала голос Гены. Сердце у нее радостно дрогнуло. Она уже протянула руку к засову, чтобы открыть калитку, но в это самое мгновенье осознала, что именно произносит этот знакомый, этот любимый голос…

И сразу же ей пришло в голову, что это, может быть, Гена уже приехал, и, все ускоряя шаг, она пошла туда, откуда доносился шепот.

Он слышался возле главной калитки – той, что была соединена с воротами и выходила на деревенскую улицу. Вообще-то у этой калитки был звонок, и если бы Гена приехал, то, конечно, сразу позвонил бы. Но что, если звонок испортился, например от мороза?

Мария подошла к калитке. Негромкие голоса за плотным деревянным забором были теперь слышны совсем ясно. Она хотела спросить, кто там, но, прежде чем успела это сделать, узнала голос Гены. Сердце у нее радостно дрогнуло. Она уже протянула руку к засову, чтобы открыть калитку, но в это самое мгновенье осознала, что именно произносит этот знакомый, этот любимый голос…

– Ну все, все, иди давай, – проговорил Гена с раздражением. – Нечего тебе вообще было за мной сюда тащиться! Что я француженке своей скажу, если что?

– А как она меня увидит? Да она сейчас дома сидит, нос боится на мороз высунуть, – ответил другой голос, женский.

В его интонациях звучал не московский, а какой-то неизвестный Марии говор.

– Это да, не ходи к гадалке, – усмехнулся Гена. – Она вообще тепличная. Намучаюсь я с ней.

«О ком он говорит?»

Эта мысль не мелькнула у Марии в голове с обычной неуловимой скоростью мысли, а прокатилась с каким-то медленным недоумением.

И только через несколько мгновений она поняла, что эти слова – чужие, холодные, произнесенные с незнакомыми интонациями, – относятся к ней…

Ей показалось, что у нее останавливается сердце. Рука замерла у засова.

– Ой, бросил бы ты ее лучше, Геночка! – Женский голос зазвучал плаксиво. – Не выйдет с ней ничего!

– Помолчи, поняла? – оборвал плаксивую женщину Гена. – Все выйдет! Деваться-то некуда. С чего я капцовским долг буду отдавать? С француженкиных денег, больше не с чего. Ладно, ладно, не реви, – добавил он покровительственным тоном. – Устроюсь – приедешь ко мне. Парижанкой будешь!

– Ага, парижанкой, – всхлипнула женщина. – Больно я тебе там нужна.

– Нужна, Наташка, нужна. Я ж тоже парижанин буду, – усмехнулся он. – Вот и будет у меня все как положено: жена для респекта, любовница для души и тела. А то с француженкой этой, знаешь, удовольствия мало. Со скуки с ней сдохнешь. Вялая она, не то что ты. Короче, не бзди. Если я тебе что обещал, так и сделаю. Езжай давай. И чтоб без фокусов мне – с электрички прямо на поезд и домой. Поняла?

Что ответила Гене его собеседница, Мария уже не слышала. В ушах у нее поднялся шум, в глазах потемнело – буквально потемнело, хотя, может быть, это просто еще больше сгустились сумерки, ну да, конечно, ведь она совсем не видит уже ни засова у себя под рукой, ни сосен, растущих у въезда во двор… Конечно, это просто сумерки, темно…

Спотыкаясь о нависающие над дорожкой сугробы, Мария пошла от ворот к дому.

Часть вторая

Глава 1

«Все-таки ну ее, такую квартиру! Просторно, конечно, ну так на фига мне этот простор? Озвереешь убирать. Уборщицу тетушка, пока в отъезде, небось не забыла отпустить. Французы все жмоты, правильно про них говорят».

Нинка сдула с губы прилипший пыльный клок и чихнула: наверное, пыль попала и в нос тоже. Она взялась убирать в квартире впервые за три месяца тетушкиного отсутствия, и неудивительно, что пыль каталась по полу так, словно по комнатам бегали серые недотыкомки.

В общем, Нинка была даже рада, что тетушкина московская любовь наконец закончилась и та возвращается домой. Она уже договорилась с Ангелой, однокурсницей из Гамбурга, что будет вместе с ней снимать квартиру неподалеку от Сорбонны; переезжать можно было хоть завтра.

Правда, Нинка еще не подыскала никакой работы, а деньги таяли стремительно, хотя она вообще ничего не покупала. Видимо, она действительно не умела их тратить, как бабушка всегда говорила.

Но отсутствие работы ее не пугало: отыщется что-нибудь. Ко всем вопросам жизнеустройства Нинка подходила с фатализмом и ни разу еще не ошиблась.

«Может, уборщицей устроиться? – подумала она. – Вон как наблатыкалась!»

Впрочем, представив, что такой подвиг, как сегодня, придется совершить еще хотя бы раз в жизни, искать работу уборщицы она сразу же передумала.

Нинка вылила в унитаз грязную воду, прополоскала тряпку и решила, что на этом трудовое усилие можно завершить. К тому же хотелось есть, а в холодильнике было пусто. Разленилась она, честно говоря – привыкла, что в Марэ на каждом углу имеется кафешка, в которой готовят что-нибудь вкусное, притом довольно дешево. Фалафели, например, которые продавались в еврейском квартале, нравились ей чрезвычайно, и возле того самого рынка, на котором тетушка советовала покупать продукты, была целая уйма недорогих ресторанчиков – итальянских, японских, африканских, ну и французских тоже.

В общем, заботиться о приготовлении или хотя бы о закупке пищи Нинка считала в таких райских условиях совершенно излишним.

Она спустилась вниз, открыла тяжелую подъездную дверь… И едва не сшибла с ног какую-то девчонку.

Улица Монморанси была крошечная, узкая и, кажется, самая старая в городе. Во всяком случае, стоящий рядом с тетушкиным дом какого-то алхимика – его имя Нинка позабыла, помнила только, что он изобрел философский камень, – точно был в Париже самый древний.

Мимо этого дома и бежала девчонка, которую Нинка чуть не пристукнула подъездной дверью.

Тут же выяснилось, что это не девчонка, а Полин. Принять ее за девчонку было, впрочем, немудрено: она была маленькая и худая как спичка.

– Привет, – сказала она. – Ты куда?

– Обедать, – без лишних уточнений ответила Нинка.

Что ей нравилось в Полин Фламель, это полное отсутствие деликатности, вообще-то для французов совсем не характерное. По всему своему складу Полин была в точности американка – не зря говорила, что мечтает перебраться в Нью-Йорк.

Нью-Йорк, в котором она в детстве жила с родителями, Нинке тоже очень нравился. Она была уверена, что Полин там самое место. Где-нибудь на лофте у таких же безбашенных художников, как она сама.

– Нина, возьми с собой Жан-Люка, – умоляюще сказала Полин. – Только на час! Мне надо срочно сдать работу, – объяснила она. – А он мешает ужасно.

– Ну-у… – пробормотала Нинка.

Она часто встречала маленького Жан-Люка на улицах квартала Марэ. Правда, уже не с бабушкой Луизой, а с мамой Полин, с которой сам Жан-Люк Нинку и познакомил.

Кажется, Полин рассорилась с матерью, та уже давно к ней не приезжала, поэтому ей приходилось постоянно таскать своего непоседливого сына за собой.

– Я обязательно заплачу тебе, – поспешно заверила Нинку Полин. – Понимаешь, я пригласила бы бебиситтер, но сейчас у меня денег еще нет. А получить за работу потом – на это никто ведь не согласится.

– Ну конечно, никто не согласится, а я дура, значит! – хмыкнула Нинка.

– Ты не дура, а понимающий человек, – ничуть не смутившись, заявила Полин. – Ты понимаешь, что я тебя не обману.

Нинка уже собралась послать ее подальше. Что она, девочка ей на побегушках?

Но тут она увидела, как по лицу Полин полились слезы. Самые настоящие слезы – блестящие дорожки!

– Ты что? – Нинка даже оторопела. – Что случилось?

– Я просто устала, – всхлипнула Полин. – Совершенно нет денег, картины никто не покупает, веб-дизайнеров уже, кажется, больше, чем компьютеров, этим тоже ничего не заработаешь… Вдруг предложили работу для одного американского журнала, я им послала первую порцию, они одобрили, заказали еще. Но у них же совсем другой ритм, чем у нас, они же там работают как роботы!

– Это японцы работают как роботы, – машинально возразила Нинка.

– Американцы тоже. В общем, если я не буду сдавать эту работу вовремя, я ее сразу же потеряю. А я больше не могу-у!..

Тут Полин заревела в голос.

– Полинка, ты чего, перестань! – воскликнула Нинка. – Было б из-за чего убиваться! Тащи своего спиногрыза – выгуляю.

Она хотела сказать, что деньги ей за это и потом не нужны, но решила, что врать совершенно незачем. Деньги ей как раз таки нужны, и нечего этого стесняться. Зря, что ли, она во Франции живет? Кое-чему научилась.

Лицо Полин просияло. Даже дорожки от слез сверкнули радостно.

– Сейчас! – воскликнула она. – Мне на работу ровно два часа надо, не больше!

Только что речь шла об одном часе, но про это Нинка напоминать уже не стала.

Полин жила рядом, в двух домах от тетушкиного. Уже через пять минут она вернулась, таща за собой Жан-Люка. Видно было, что одевала она его наскоро: ярко-оранжевая шапка с помпоном сползала ему на нос, длинный синий шарф размотался и почти волочился по мостовой.

– Вот! – воскликнула Полин. – Можешь его не кормить, он уже пообедал.

– Ладно, разберусь, – махнула рукой Нинка. – Мы с ним в Бобур пойдем.

Неизвестно, услышала ли Полин, куда Нинка собирается вести ее сына; скорее всего, это было ей все равно. Она вихрем пролетела вдоль дома и скрылась за углом.

Назад Дальше