Жан-Люк смотрел на свою новоявленную няню с любопытством. По тому, как блестели его яркие черные глаза, нетрудно было догадаться, что любопытство соединяется в нем с неодолимой потребностью того, что бабушка Таня называла «устроить шкоду».
– Ты что, правда есть не хочешь? – вздохнув, спросила Нинка.
– Неправда, – ответил Жан-Люк.
– Я так и думала. Тогда пошли к этому вашему Рынку Рыжих Детей. Таджин будем есть.
«Рынок Рыжих Детей» Нинка произнесла по-русски. Именно так переводилось название Марш дез Анфан Руж.
Жан-Люк засмеялся.
– Ты смешно говоришь, – сказал он.
– Ничего смешного, – фыркнула Нинка. – Я, может, по родной речи соскучилась. Хочешь, тебя научу по-русски говорить?
– Лучше пойдем есть таджин, – сказал Жан-Люк.
– Ты хоть знаешь, что это?
– Знаю. Папа меня водил. Только папа уже уехал обратно в Марокко и больше не приедет, – сообщил он.
– Ну, это еще неизвестно, – смутилась Нинка. – Может, приедет.
– Не-а. Мама сказала, он нас бросил, потому что мы ему не нужны. И раз так, то он нам тоже не нужен, – она сказала. Но вообще-то я не отказался бы, чтобы он все-таки ко мне приезжал. Только в Марокко я с ним не поеду.
– Ладно, пошли.
Нинка не знала, что на это сказать, и сочла за благо не развивать тему любящего папы.
Да, вообще-то она собиралась в квартал Бобур, примыкающий к Марэ; он нравился ей больше всех других кварталов Парижа. Особенно площадь перед Центром Помпиду – там можно было сидеть прямо на камнях, согреваясь кофе из «Старбакса», и разглядывать пеструю, мгновенно меняющуюся и никогда не повторяющуюся толпу, состоящую из людей таких же разноцветных, как вентиляционные трубы и шахты, выведенные наружу Центра.
Но раз уж ляпнула про таджин, то придется им и накормить ребенка, благо дешево.
– Ты, может, в музей хочешь? – на всякий случай уточнила Нинка.
– Не хочу, – тут же ответил Жан-Люк. – В музее картины, а я их не люблю.
– Почему? – удивилась Нинка.
Странное заявление от сына художницы!
– Потому что их мама любит, – объяснил тот. – Она все время тратит на них, а на меня уже не остается.
«Куда ни кинь, всюду клин», – подумала Нинка.
В самом деле, в разговоре с этим ребенком то и дело приходилось натыкаться на какие-нибудь непростые обстоятельства. Похоже, его маленькая жизнь сплошь из них и состояла.
– Хорошо, что у вас тут как в деревне, – сказала Нинка, поворачивая за угол улицы Монморанси.
– У нас в Париже? – уточнил Жан-Люк.
– Не во всем Париже – в Марэ. Хотя Париж тоже оказался не такой большой, как я думала.
– А что большое? – тут же спросил он.
Его мысль шла по каким-то неведомым дорожкам.
– Большая – Москва. Может, поэтому сильно бестолковая. Хотя, наверное, не поэтому.
– А почему?
– Хороший вопрос! Кто бы на него ответил.
– Только ты возьми мне таджин не с рыбой, а с мясом. Я его больше люблю, – уточнил Жан-Люк.
Видимо, его не слишком интересовали философские вопросы. Да и Нинку тоже.
– Я и сама больше мясо люблю, – кивнула она и пропела начало «Марсельезы»: – Вперед, вперед, сыны Отчизны! В марокканский ресторан.
Глава 2
Нинка вернулась домой в задумчивом состоянии, которое было ей вообще-то совсем не свойственно.
Главное, произойти такому состоянию было ведь совершенно не из чего. Они с Жан-Люком отлично провели время: съели по огромной тарелке таджина – мяса, тушенного с овощами, приправами и черносливом. Потом все-таки пошли на площадь Бобур перед Центром Помпиду – там как раз играл залихватский студенческий оркестр, выступал бродячий фокусник и было очень весело.
Потом Нинка отвела мальчишку домой. Наверное, Полин успела закончить свою срочную работу, потому что у нее уже сидели гости. Она предложила Нинке присоединиться к их шумной компании, но та не захотела, сама не понимая, почему.
И только теперь, войдя в тетушкину квартиру, она это поняла: а вот из-за странной задумчивости, в которую ее по непонятной причине поверг этот длинный день.
«Может, я просто от уборки устала?» – подумала Нинка, заглядывая в собственноручно вылизанную накануне гостиную.
Вообще-то тетушкина квартира ей нравилась. Нинка и не предполагала, что настоящая парижская квартира может выглядеть так… Так безалаберно – вот как бабушка Таня называла подобный вид.
Все здесь было несимметричное, странное, на каждом шагу выпрыгивали какие-нибудь стенки, лесенки в три ступеньки, неожиданные повороты и закоулки.
И, главное, ни в одной из четырех комнат не царил монументальный порядок, который Нинка терпеть не могла. Очень живая это была квартира!
В этой квартире тетя Мари родилась, выросла и жила всю свою жизнь. Она рассказывала, что, когда родители покупали ее, Марэ считался довольно захудалым кварталом; это было что-то аристократически обветшалое. А сейчас на его улицах кипит самая настоящая, предельно, вернее, беспредельно привлекательная парижская жизнь, и достаточно просто выйти из дому, чтобы сразу же в нее окунуться.
Раввины, гомосексуалисты, владельцы маленьких галерей, книжные черви, туристы, пекари из Восточной Европы, рокеры из Западной – все они составляли такой пестрый водоворот, при погружении в который у кого угодно занимался дух.
И все это очень Нинке нравилось! Поэтому она никак не могла понять, от чего вдруг охватило ее то странное состояние – тревожное недоумение, что ли? – от которого она хотела, но никак не могла избавиться.
Она налила себе вина, включила телевизор, уселась перед ним на ковер. Как раз начались вечерние новости. Показывали забастовку французских фермеров: посреди парижской улицы стоял прицеп с навозом, на его фоне журналистка – очень, кстати, стильная, на фермершу ничуть не похожая, – рассказывала о требованиях производителей молока.
Во Франции кто-нибудь бастовал каждый день – то фармацевты, то энергетики, то транспортники. Слушать про это было Нинке не то чтобы неинтересно, а… все это не имело к ней отношения, вот в чем дело. Ей было все равно, добьются ли фермеры чего они там хотят, повысит ли правительство пенсионный возраст, и даже то, что вроде бы непосредственно ее касалось, увеличение платы за учебу, – тоже было ей безразлично.
Сознавать, что все, волнующее людей вокруг, остается для тебя совершенно чужим, было как-то неприятно. Из-за этого дурацкого ощущения собственной чуждости всему и вся Нинке вдруг показалось даже, что сидит она не в квартире в центре Парижа, а в заброшенном доме где-нибудь в глухой деревне под Тамбовом, и все, что происходит в большом мире, происходит отдельно от нее и не имеет к ней никакого отношения… Кстати, почему вдруг под Тамбовом? Ну да, про Тамбов бабушка рассказывала, она там в войну жила, и мамин новый муж, кажется, родом из-под Тамбова, вот именно что из глухой деревни…
Тряхнув головой, чтобы прогнать дремоту, Нинка допила вино и вскочила с ковра так решительно, будто собралась на баррикады. Здесь не тамбовская деревня! И напиваться в одиночестве ей незачем и не с чего.
Она шла по улицам Марэ, заглядывая в окна всех кафе, открытых в этот час, то есть просто во все окна цокольных этажей, которые образовывали длинную светящуюся ленту. Попробуй еще выбери, где посидеть!
После сытного таджина ужинать совсем не хотелось, и Нинка зашла в бар. Она давно его приглядела – ей понравилось название «Прекрасная Гортензия», и то, что он старый и что сидящие в нем люди о чем-то яростно спорят, что-то горячо доказывают друг другу… Жизни ей хотелось, вот чего! Непонятно только, с чего вдруг ей захотелось погрузиться в чужую жизнь, раньше ведь вполне хватало и собственной жизни, и, главное, собственной жизнерадостности.
Нинка взяла бокал красного вина и уселась за столик у входа. Отсюда было удобно разглядывать посетителей «Прекрасной Гортензии».
«И как они здесь такие получаются? – думала Нинка, переводя взгляд с людей, сидящих за правым от нее столиком, на тех, что сидели за левым, потом – на сидящих у барной стойки на высоких табуретах. Таким же взглядом, любопытным и рассеянным одновременно, она поглядывала и в окно – на прохожих возле бара. – Мне вот никогда в жизни так не одеться! И ведь вроде же ничего особенного – курточка, шарфик… А все другое, чем у нас».
Эти рассуждения полностью относились к входящей в бар девушке в гладком черном пальто и в пестром шарфе. Шарф этот был намотан у нее вокруг шеи таким умелым образом, что играл всеми цветами своей шелковой радуги и выглядел магнетически.
«Ну вот как они так одеваться умеют? – в очередной раз подумала Нинка, провожая взглядом девушку, которая прошла к стойке. – Глаз же не отвести, как от…»
И ахнула! На высоком табурете у стойки сидел Феликс Ларионов. Только что его не было, и вдруг он откуда-то взялся. Ее законный супруг собственной персоной.
– Ничего себе! – воскликнула Нинка, вскакивая из-за стола. – Ты что здесь делаешь?
– Ничего себе! – воскликнула Нинка, вскакивая из-за стола. – Ты что здесь делаешь?
– Кальвадос пью, – сообщил супруг. – Орать только не надо.
Он взял большую, наполовину пустую рюмку, которая стояла перед ним на барной стойке, и пересел за столик к Нинке.
– А здесь все равно все орут, – пожала плечами Нинка.
«Чего это я, в самом деле? – подумала она при этом. – Затрепыхалась, будто родню увидала».
– Все здесь не орут, а спорят на высокие темы, – сказал Феликс. – Это, к твоему сведению, бар для интеллектуалов.
– Намекаешь, чтобы я поискала другое заведение? – хмыкнула Нинка.
Феликс не ответил. Он мало изменился с того дня, когда они с Нинкой вышли из Грибоедовского загса. Темные глаза посверкивали так же непонятно, и таким же отстраненным, как тогда, было выражение лица. Индеец на тропе войны! Или за трубкой мира?
Курить в баре, впрочем, было запрещено. Нинка и раньше курила мало, а в Париже пришлось совсем бросить. Иначе в большинстве кафе было не посидеть, все время приходилось рыскать в поисках закутков, где разрешено предаваться страшному никотиновому пороку.
– Оставайся, – разрешил Феликс. – Расскажи, как ты живешь.
– Это не высокая тема! – фыркнула Нинка.
– В старом мире всему найдется место, – непонятно заметил он. – Так как?
– Что – как?
– Живешь как?
– А тебе не все равно?
– В общем-то все равно, – пожал плечами он. – Но раз уж мы увиделись, то почему не поинтересоваться?
– Могли бы и не увидеться, – точно так же пожала плечами Нинка. – Я сюда случайно зашла.
– А я не случайно.
– Ну конечно, ты же дня не проживешь без спора на высокие темы!
– Я шел по твоему адресу, – не обратив ни малейшего внимания на ее тон, который самой Нинке казался весьма ироническим, сказал Феликс. – То есть по адресу твоей тетушки. Собирался у нее спросить, где тебя можно увидеть. Заглянул по дороге в бар, рюмку выпить и книжки посмотреть – вижу, ты сидишь.
– При чем тут книжки? – не поняла Нинка.
– Их здесь продают. Если хочешь, можешь купить и вон туда идти читать.
Феликс кивнул на комнатку в глубине бара. Дверь была приоткрыта, и там, в маленькой светящейся гостиной, действительно виден был человек, читающий книгу; на столике перед ним стоял бокал красного вина.
– Сам читай! – фыркнула Нинка. – Ну, так что тебе от меня понадобилось?
– Говорю же, ничего. Хотел спросить, как ты живешь.
– Прекрасно я живу. Еще какие будут вопросы?
Она все ожидала, когда он наконец обидится. Хотя от него же ее наскоки отлетают, как гороховые пульки от кирпичной стенки. Как это она забыла?
– Тогда почему взгляд у тебя собачий? – спросил Феликс.
– Что-о?..
– Почему у тебя тоскливый собачий взгляд? – повторил он.
Нинка хотела уж было обидеться сама, но неожиданно подумала: «Значит, это даже со стороны заметно. Чего ж обижаться?»
– Не знаю, – вздохнула она. – Я, понимаешь, и сама не пойму. Вроде бы и правда все у меня окейно, и день хороший был…
– Что значит хороший?
– То и значит…
И, слово за слово, Нинка не заметила, как пересказала ему весь свой день, да еще выуживая из памяти такие события, которые, когда они происходили в действительности, казались ей мелкими и незначительными.
– И чего же ты не понимаешь? – помолчав после ее рассказа секунду, не больше, произнес Феликс.
– Почему меня такая тоска взяла, вот чего, – объяснила Нинка.
– А что здесь непонятного? Жалко тебе его, вот и все.
– Кого? – машинально переспросила Нинка.
И тут вдруг все, что она чувствовала в этот день, словно вспышкой озарилось в ее сознании. Ну конечно, это так! Ей жалко Жан-Люка, жалко чуть не до слез, и она только потому не поняла этого сразу сама, что ничего подобного с ней никогда не происходило прежде.
– Ой!.. – пробормотала она. – Конечно, жалко. И, главное, что делать, непонятно же.
– Ничего ты не сделаешь, – сказал Феликс. Нинке показалось, что голос у него чуть дрогнул. – Не твой же это ребенок. Вырастет – сам решит, что ему делать.
– Так это ж когда еще будет!
– Ладно. – Феликс одним глотком допил кальвадос. – Ты сейчас куда?
– Да посижу еще полчасика, и домой.
– Домой – это к тетушке?
– А куда еще?
– Ты же собиралась квартиру снять.
– Я и сниму. С одной девчонкой пополам. Только попозже. Тетушка в Москве пока, и глупо же, чтобы ее хоромы пустые стояли.
– Хоромы?
– Ну да, у нее квартира большая. Правда, старая.
– Трущобы, что ли? – усмехнулся Феликс.
– Да нет, дом-то приличный. Только восемнадцатого века.
– Это называется не старый, а старинный. Да и то для Парижа не особенно.
– Ну, старинный, не все ли равно? Красиво у нее. У них же здесь, знаешь, – оживилась Нинка, – у всех такой вкус, как будто не люди, а дизайнеры сплошные! Нет, ну правда – ты посмотри, как они одеваются. Вон на ту девчонку посмотри, в шелковом шарфе! Да хоть на любую посмотри. Какие-нибудь три тряпки, притом самые обыкновенные, а как вместе их на себя наденут, навяжут, только ахнешь. Мне так в жизни не научиться.
Нинка шмыгнула носом. Феликс расхохотался.
– Ты чего? – обиженно спросила она. – Что я такого смешного сказала?
– Так тетушка твоя, значит, в отъезде? – задумчиво произнес он вместо ответа. – А ты не против, если я у тебя поживу?
– Это с какой еще радости? – возмутилась Нинка.
– Я же твой законный супруг.
– Не законный, а фиктивный. В принципе, ты мне посторонний мужчина. С какой радости я должна с тобой под одной крышей жить?
– Слушай, – поморщился Феликс, – мы с тобой под одной крышей уже жили. Если б я хотел…
«Вот гад! – сердито подумала Нинка. – Не хотел он, значит!»
А вслух презрительно произнесла:
– Думаешь, я боюсь, что ты меня изнасилуешь?
– Как можно! Конечно, не боишься.
Его глаза вспыхнули ярче. Он ее просто подначивал, не особенно это и скрывая.
– Я, по-твоему, совсем дура, да? – вздохнула Нинка.
«И чего я повелась? – уныло подумала она. – Давно же поняла, как они все ко мне относятся. Как к существу среднего пола. Да еще разжирела тут на парижской жратве… Никто меня насиловать не собирается! И вообще ничего со мной не собирается…»
– Нин, – сказал Феликс; его голос прозвучал даже задушевно. – По-моему, ты совсем не дура. Просто у меня временные перебои с жильем.
– А ты где живешь вообще-то? – вспомнила Нинка. – Я же и не знала даже, в Париже ты или еще где.
– В Париже.
– А что ты здесь делаешь? – с любопытством спросила она.
Все-таки в нем было что-то магнетическое. Как в парижанине, ей-богу. Ну вот не все ли ей равно, что он здесь делает? Не влюблена же она в него.
– Марихуану выращиваю! – сердито бросил Феликс.
– Правда, что ли?
– Нинка, – вздохнул он, – я никого здесь не ограбил, полиция не идет по моим следам, не волнуйся.
– Еще не хватало за тебя волноваться!
– Не за меня, а за себя не волнуйся. И за тетушкину квартиру. Поживу, пока она не вернется. За это время жилье себе найду.
– Прям так сразу и найдешь! Здесь у них с этим трудно, – сказала Нинка. – Или совсем трущобы предлагают, или дорого, как в Москве.
– Найду, найду, – успокоил ее Феликс. – Мне все равно где жить.
– Тогда почему на ночлег просишься?
Этот вопрос он оставил без внимания. Так как-то умел он это делать, что пропадала охота переспрашивать.
Нинка допила вино. Оно было кислое. Французы про такое почему-то говорили – нервное.
– Ладно, – вздохнула она. – Мне-то что? Живи.
Глава 3
– Таня, ты ни в чем не виновата.
Мария отвернулась к окну и быстро провела языком по губам. Губы у нее за время болезни потрескались, и ни один крем не помогал привести их в порядок. Они выглядели так, будто она только что вышла из пустыни. И, наверное, вид у нее от этого был такой отвратительный, что это должно было вызывать у Тани жалость.
А жалости совсем не хотелось. Разве ее кто-нибудь заставлял не видеть того, что было очевидно для всех, а главное, разве кто-нибудь требовал, чтобы она перестала быть самой собою? Никто не заставлял и не требовал. А значит, жалеть ее теперь не за что.
Но ее все-таки жалели. И если Таня в силу своего умения держать себя в руках могла это скрывать, то вся остальная родня выражала свои чувства слишком заметно. Даже у Нелли, когда она звонила из Иерусалима, голос был такой, словно она разговаривает с тяжелобольной.
Впрочем, Мария в самом деле долго болела и теперь еще чувствовала себя слабой. Наверное, простудилась, когда бродила по замерзшему саду и не могла себе представить, как войдет в дом, что скажет… ему.
– Таня, – спросила она, – а что ты ему сказала тогда?
Мария впервые задала сестре этот вопрос, хотя прошло уже два месяца с того дня, когда Гена в последний раз приезжал в Тавельцево. С той своей… собеседницей.
Правда, она тут же подумала, что Тане ее вопрос, пожалуй, непонятен. Кому – ему, когда – тогда?