И он пошел через двор мастерской – тоненький, счастливый, улыбающийся девятнадцатилетний мальчик.
«Я был таким? – с недоумением подумал Феликс. Недоумение сразу же перешло в горечь. – Нет, – ответил он себе. – Таким не был. Просто не успел».
Год, о котором говорила мама, – год, оставшийся до счастья, так она стала его называть, когда отпала необходимость что-либо скрывать от Феликса, – пролетел быстро. Слишком быстро.
Каждый день этого года приносил все новые открытия. И не было среди этих открытий ни одного такого, которое Феликс мог бы считать счастливым.
Иногда он просыпался ночью и думал: неужели раньше были в его жизни счастливые открытия? Были новогодние ночи, когда до самого утра ему снились какие-то волшебные картинки, а утром он просыпался даже раньше, чем бабушка, сразу же спрыгивал с кровати, летел в большую комнату, и сердце у него замирало, и в голове бился один вопрос: что его ждет там, под елкой?
И как он мог думать тогда, что это счастье разумеется само собою и будет длиться вечно?
Теперь он чувствовал, что у него словно бы переменилось зрение.
Когда-то, читая в энциклопедии про взгляд орла, Феликс мечтал, чтобы у него тоже был такой взгляд – такой зоркий, что, паря в высоте, можно видеть самые мелкие предметы на земле, и такой резкий, что можно без слез смотреть даже на солнце.
Теперь ему казалось, что он видит все именно таким взглядом – зорким, резким. И ничего хорошего в этом, оказывается, нет.
Он видел, что мама думает только об… этом человеке. Она готовилась к его появлению так, как ее подруга Наташа год назад готовилась к появлению ребенка. Только Наташа покупала маленькую одежду, а мама – большую. Мужские брюки, свитера, рубашки она покупала…
Еще мама перестала тосковать. Вместо приступов тоски, которые раньше так пугали Феликса, она была теперь постоянно охвачена лихорадочным возбуждением. Как она от этого похорошела! Хотя прежде Феликсу казалось, что красивее, чем его мама уже есть, быть ей невозможно.
Теперь мама сделалась совсем тоненькая – ей та самая ее подруга Наташа говорила, что она стала выглядеть не на свои тридцать два, а максимум на двадцать три, – и какая-то легкая, трепетная.
Почему-то она стала ярко красить губы – они теперь полыхали на ее лице алым переменчивым цветком. Она красила их так с самого утра, даже если никуда не собиралась идти, и волосы укладывала в замысловатую, очень красивую прическу, и надевала маленькое черное платье с открытыми плечами, и черные в серых блестках туфли на высоких тонких каблуках.
Феликсу из-за всего этого казалось, что мама играет теперь постоянно, каждую минуту. Он видел это своим переменившимся взглядом.
– Ты думаешь, что он может прийти неожиданно? – спросил Феликс однажды.
– Да, – кивнула мама. Улыбка блуждала на ее алых губах. – Я жду его каждую минуту. Я люблю его безумно, до боли в сердце, до отчаяния.
«Как можно любить до отчаяния? – подумал Феликс. – А главное, зачем?»
Он всегда знал, что любовь – это счастье, это спокойная радость. Именно так он любил маму, бабушку, дедушку. Но тому, что он узнал про любовь теперь, что перевернуло его сердце и жизнь, тоже невозможно было не верить. Мама была живым доказательством того, что такая вот любовь, как у нее, отчаянная, болезненная, безумная, – возможна…
Еще Феликс мучился виной перед бабушкой и дедушкой. Они всегда и во всем понимали его, особенно дедушка, поэтому ему никогда не приходило в голову что-либо от них скрывать. И вдруг приходится скрывать от них самое важное, что происходит в их с мамой жизни… Эта необходимость и была для него крайне мучительна.
Тем более мучительно это было потому, что он проводил теперь у бабушки с дедушкой гораздо больше времени, чем даже тогда, когда был маленький. Спектаклей у мамы в театре почему-то почти не стало, в кино она тоже больше не снималась, и тоже непонятно почему. И уезжала она теперь в этот свой Нижний Новгород почти каждую неделю.
Феликс понимал, что состояние лжи, в котором он теперь живет постоянно, не может продолжаться долго. Неизвестно, откуда он это знал, но знал же как-то. А значит, скоро бабушка и дедушка обо всем догадаются.
«А о чем – обо всем?» – спрашивал он себя иногда.
И сам себе отвечал: «О том, что мама хочет жить совсем по-другому, что она любит… этого».
Эти вопросы и ответы самому себе изматывали его, и он пытался убедить себя в том, что ничего особенного не происходит. Просто мама собирается выйти замуж. Ну и что такого? У Витьки Коршенкова мама вышла замуж, даже родила ему сестру – и ничего, все рады, а Витька если чему не рад, так только тому, что вместо писклявой девчонки не родился брат. А так с маминым мужем у него отличные отношения, вместе зимой на рыбалку ездят. Вот и он будет ездить… может быть.
Но, говоря себе все эти успокаивающие слова, Феликс не чувствовал ни малейшего облегчения. Ему казалось, что над ним нависает черная туча – все приближается, приближается, закрывает все больше неба… И никуда от этой тучи не денешься, потому что она огромная, она высоко, вверху, а он маленький, и он внизу, и накрыть его своей тенью этой туче так же просто, как накрыть муху.
Феликс смотрел, как муха ползет по стеклу. Занавеска была кружевная, и муху было видно отчетливо. В том, как она ползла, была бессмысленность и глубокое уныние. Противно было чувствовать себя такой вот точно мухой.
– Феликс, ну сколько можно в окно смотреть? – сказала бабушка. – Суп твой остыл. Давай-ка я тебе подогрею.
– Не надо, ба. – Феликс отвернулся от дурацкой мухи, ползущей по оконному стеклу, и посмотрел на бабушку бодрым взглядом.
Во всяком случае, он постарался, чтобы взгляд у него стал бодрый.
Но тут зазвонил телефон. Звонок был резкий, тревожный. Впрочем, Феликсу теперь все звонки казались такими.
– Да, Нина, – ответил дед. – Конечно, мы все дома. – Он послушал трубку и произнес резко, отчетливо: – Я не стану отводить его в метро. Приезжай за ребенком сама. Я должен убедиться, что ты по крайней мере в Москве.
С этими словами он положил трубку на рычаг. Руки у него дрожали.
– Дед… – Феликс подергал его за рукав. – Я же и сам могу в метро поехать.
Он действительно давно уже ездил по городу сам. Да и что тут такого, ему же двенадцать лет!
– Я знаю, что ты можешь, – улыбнулся дедушка. – Просто мы с бабушкой давно не видели маму. Разве будет плохо, если она к нам зайдет? Она ведь совсем у нас не бывает.
Это было правдой. С тех пор как Феликс узнал мамину тайну, она почти перестала заходить к бабушке и дедушке в квартиру. Сначала привозила Феликса в Трехпрудный переулок и прощалась с ним у подъезда, а потом вообще стала отправлять его из дому одного. Ей не приходилось за него волноваться – он всегда звонил ей сразу же, как только входил в квартиру в Трехпрудном.
И почему сегодня дед вдруг потребовал, чтобы она сама приехала за Феликсом?
Мама позвонила в дверь через полчаса. Как она успела доехать так быстро? Дедушка и бабушка жили ведь в самом центре, а Феликс с мамой на Юго-Западе. Их квартира называлась кооперативная, ее купил для мамы дедушка, когда она окончила театральный институт и почему-то не захотела жить со своими родителями.
Раньше Феликс не понимал, почему, ведь жить с бабушкой и дедушкой легко и приятно. Но теперь это было ему понятно… Мама всегда хотела жить по-своему, совсем не так, как они. Она вообще была не такая, как… Как все на свете.
Дедушка открыл дверь. Мама влетела в квартиру так, словно ее внесло вихрем.
– Собирайся! – приказала она Феликсу.
– Одевайся, ты хотела сказать? – пристально глядя на маму, произнес дедушка. – Что он должен собирать?
– Я сказала то, что хотела! – Мамины темные прекрасные глаза метали молнии. – Он должен собрать все, что ему здесь дорого. Мне надоели ваши поучения. Всё! Я расплатилась за вашу помощь сполна. Больше мы не будем обременять вас собою.
– Нина! – воскликнула бабушка. – Послушай себя! Ну что ты говоришь? Как у тебя язык поворачивается?
– Я давно должна была это сказать! – крикнула мама. – Мне просто не хватало мужества это сказать!
– А теперь наконец хватило? И что же такого судьбоносного произошло, позволь узнать? – Дедушкин голос звучал иронически, но Феликс слышал в нем тщательно скрываемую дрожь.
– А ты зря иронизируешь, папочка. – Мама зло прищурилась. – Действительно произошло. Николай вернулся!
Ее голос прозвенел так высоко, что едва не сорвался. Потом в комнате повисла тишина.
– Так… – наконец проговорил дедушка. – Я все-таки надеялся…
– На что же ты надеялся?
Теперь ирония звучала в мамином голосе.
– Всего лишь на справедливость. Надеялся, что убийца трех человек не выйдет на свободу только потому, что он, видите ли, захворал. Зря надеялся! Надо было помнить, что наше государство всегда относилось к убийцам гуманно. Для этой власти они социально близкие личности.
– Ты можешь оскорблять его, сколько твоей душе угодно, – спокойно и холодно произнесла мама. – Называть бандитом, убийцей…
– А как прикажешь его называть?
– … вообще кем тебе угодно, – не обращая внимания на дедушкины слова, продолжала она. – А я знаю, что он лучше вас всех, лучше всех людей на земле. Я это знаю – и мне этого достаточно! Меня не волнует мнение о нем сытых обывателей.
– Господи, Нина, какая же ты все-таки пошлячка, – поморщился дед. – И как могло получиться, чтобы у моей дочери не оказалось не то что твердых представлений о порядочности, но хотя бы элементарного вкуса? Лучше всех людей на земле… – презрительно повторил он. – Хоть сына бы постеснялась.
– Мой сын меня понимает! – Мама повернулась к Феликсу и посмотрела ему в глаза таким пронзительным взглядом, что он почувствовал неимоверную растерянность; у него даже голова начала кружиться от этого. – Филька меня любит, он чувствует, что я не обманываю никого и ни в чем. Я люблю Николая, люблю Феликса, и мы будем вместе. Теперь уже навсегда!
– Какое же ты ничтожество… – медленно, с глубокой горечью проговорил дед. – В такой красивой оболочке – и такая черная пустота. Ты бездарна, Нина, – твердо сказал он. – Ты не умеешь даже изобразить любовь, потому что понятия не имеешь, что это вообще такое. И театр ты поэтому бросила с такой легкостью. Ты бездарна во всех отношениях, – повторил он. – И, кстати, я уверен: если бы у тебя не отняли твоего подонка, а он оставался бы с тобою, то надоел бы тебе через полгода, не больше.
– Ты не смеешь!
Мамино лицо, и без того бледное, побелело совсем. Феликсу показалось, что она сейчас умрет. Он хотел броситься к маме, но не смог. Голова у него кружилась все сильнее, сильнее…
– Смею, дорогая дочь! – Дедушкин голос звучал теперь без дрожи, глубоко и сурово. – Я воспитал бездарное чудовище и смею сказать об этом.
– Ты сам чудовище!
– Конечно, это и моя вина, что ты такая, и я все время думаю: в чем она, в чем?.. Но ведь не я же пятнадцать лет совокупляюсь с человеком, у которого руки по локоть в крови! Я до сих пор помню, как кричала на суде мать того мальчика, которого зарезал твой возлюбленный, потому что тот не вовремя вошел в подъезд! А ты забыла все это? Забыла?!
– Она простила его! – Мама закричала так, что зазвенели хрустальные подвески на люстре. – Слышишь, ты, проклятый моралист?! Эта женщина приезжала к Коле, добилась свидания и сказала, что простила его за все!
– Она сошла с ума от горя, неужели ты не понимаешь, Нина? – устало, с таким трудом, словно у нее онемел язык, сказала бабушка. – Как ты можешь находить в ее горе оправдание для себя? Ведь у тебя самой сын.
Бабушка сидела на стуле, который каким-то образом оказался посередине комнаты. Прозрачные, в синих прожилках руки лежали у нее на коленях. Когда Феликс был маленький, он думал, что бабушкины руки похожи на географическую карту – горы, реки…
– Сын! – Дедушка задохнулся. – Да она хоть сейчас готова сделать его несчастным! Она не желает понять, чем отольется мальчику ее подлая похоть! Она вообще не понимает, что за все это приходится расплачиваться детям! У таких, как она, надо отнимать детей вместе с колыбелью!
– Не смейте его трогать! – крикнула мама, бросаясь к Феликсу.
«Меня ведь никто не трогает», – успел подумать он.
Но тут головокружение сделалось таким сильным, что удерживаться на ногах стало больше невозможно.
Феликс протянул руки к маме, схватился ими за воздух и упал на пол плашмя, как деревянная игрушка.
Глава 13
«Хорошо, что мне подвернулся именно Париж».
Феликс сидел на гранитных ступеньках у самой воды, смотрел на мост Альма и понимал: если бы мог он быть счастливым, если бы не улетучилась у него из груди эта необъяснимая способность, то он был бы сейчас счастлив, глядя на этот старинный мост, и на речные трамвайчики, снующие под его опорами, и на лодки, пришвартованные у берега.
Он поднялся со ступенек, пошел по Сене дальше.
Еще в первые дни своего приезда Феликс заметил и запомнил одно странное свойство Парижа: даже в самых туристических его местах не было ничего нарочитого, ничего прилизанного, пафосного.
И сейчас вот – он ведь совсем недалеко отошел от Елисейских Полей, которые сияют праздничными огнями так, что глазам больно, а идет уже по местности такой тихой и безлюдной, что даже шума машин здесь не слышно. Правда, и в виде самих Елисейских Полей тоже не было ничего глянцевого, но здесь, у пустынных берегов Сены, жизнь шла в какой-то совсем уж неспешной простоте.
Показался впереди сверкающий золотом мост Александра Третьего, но ощущение непринужденной простоты нисколько не переменилось от того, что засияла в лучах на минуту выглянувшего солнца корона Нептуна посередине этого моста.
Усталый, что ли, этот город? Да нет, «усталый» – неподходящее слово. Но то, что Париж ни перед кем не старается, как они в детстве говорили, выпендриться, – это Феликс понимал отчетливо.
Во всей его необъятной красоте не было ни черточки напоказ. А потому и от людей этот город не требовал ничего нарочитого. Он был труден, это безусловно, в нем было много холодной отстраненности, и временность, чуждость свою здесь Феликс ощущал очень сильно.
Но это были временность и чуждость особого рода. Точно так же, он чувствовал, временно и чуждо существует человек вообще – на белом свете.
И правда, хорошо, что случайность привела его именно сюда, а не в Нью-Йорк, например. Правда, в Нью-Йорке он не был. Нигде он не был.
Феликс снова сел на ступеньки у воды. Идти вот так вдоль Сены, выпивая с видом на каждый из ее мостов, было очень неплохо.
В сумке у него лежали половина багета, сыр и бутылка вина, тоже уже наполовину пустая. Он пил вино, заедая его багетом и сладковатым, с шафранно-желтой корочкой реблошоном.
Он полюбил французские сыры с их резкими запахами, от которых Леня, например, начинал спазматически кашлять. Феликсу нравилось, что сыры эти делаются явно не из пластмассы, а что воняют они, как тот же Леня говорит, весенней деревней, – так ему к этому не привыкать. Феликс жил в деревне не один год, и резкие весенние запахи были едва ли не лучшее, что он вспоминал о том времени своей жизни.
Вообще-то он от своей деревенской жизни не открещивался: все-таки она тоже была его, не чужая. Просто он не любил о ней вспоминать и не делал этого ни разу с тех пор, как она закончилась.
Это сейчас она вспомнилась вдруг из-за вонючего сыра. Ну, и от вина он расслабился, конечно. И пусть уж себе вспоминается, черт с ней. Завтра, завтра он постарается выбросить ее из головы, ту жизнь. Как было бы хорошо, если бы удалось это сделать навсегда! Но навсегда уже не получится.
– Я мечтала об этом всю жизнь, мой родной.
Мама сидела на краю больничной кровати и гладила Феликса по лбу, убирала отросшие за время болезни волосы.
– О чем? – тупо переспросил он.
За месяц Феликс стал какой-то заторможенный, он сам это чувствовал. Мама говорила, что это просто из-за гриппа. Говорила, что такое воздействие вирусов давно известно науке. Может, это было и так, хотя Феликс ни о чем таком нигде не читал. Но ведь он прочитал еще не все тома энциклопедии Брокгауза и Ефрона, которая была у дедушки. Может, в каком-нибудь томе сказано и про то, что от гриппа затормаживается сознание. Тем более что грипп дал осложнение, и Феликс переболел еще и пневмонией.
Мама говорила, что привезла его в больницу с высокой температурой, в бреду. Как она забрала его из квартиры дедушки с бабушкой, Феликс не помнил. Наверное, температура и бред начались сразу же после того, как он потерял сознание. Во всяком случае, последнее, что осталось в его памяти, был мамин крик: «Не смейте его трогать!» – а после этого он ничего уже не чувствовал и не помнил.
– Я мечтала о том, как мы все вместе будем жить на природе, – ответила мама. На ее лице в самом деле появилось мечтательное выражение. – Слава богу, наконец разрешено продавать квартиры, уже нет этого унизительного ощущения, что ты приписан к одному месту, как крепостной. Мы продадим квартиру, купим дом в деревне и будем жить так, как мы мечтали.
«Я об этом не мечтал», – хотел поправить маму Феликс.
Но вряд ли она услышала бы его.
– Ради этого я бросила все – сцену, кино, – с тем же мечтательным выражением продолжала она. – Ведь это все тлен, Филька, это ничто по сравнению с любовью. Слава проходит, красота проходит, а любовь остается.
Мамин голос убаюкивал. Может, потому что Феликс еще чувствовал себя слабым после болезни. А может, потому что он был с ней согласен. Он тоже всегда думал, что любовь сильнее всего. И не понимал сейчас, что же есть в маминых словах такое, с чем он никак не может согласиться… Что такое?.. Сознание его плыло, уплывало, будто на лодочке…
– Мы поедем далеко-далеко… – звучал нежный мамин голос. – За быстрые реки, за высокие горы, в зеленые леса…