Щека у нее была такая, что он испуганно замер. У него-то руки жестче рашпиля! Как он забыл вчера об этом? Может, Марии больно было, когда он вел своими грубыми ладонями по ее нежным, как цветочные лепестки, плечам, груди, шее…
Феликс смутился от того, что ему пришло в голову подобное сравнение. Цветочные лепестки… Он смутился и сразу же насторожился.
Что-то не то он думает о Марии. Что-то такое, для чего нет никаких реальных оснований. Слишком странные ожидания связываются с нею в его сознании. Хватается за нее, как утопающий за соломинку. А она не соломинка, она нормальная женщина, даже более чем…
Стоило Феликсу вспомнить, какая она была с ним вчера, и желание вспыхнуло у него между ног, и сразу же взлетело вверх, к груди, и сердце от этого забилось в бешеном ритме. Что ж, по крайней мере сейчас-то понятно, от чего этот сердечный бой – вон как одеяло приподнялось над животом. И не стоит объяснять себе все это какими-то чересчур сложными причинами. И расслабляться от удара в голову спермы тем более не стоит.
Даже если не думать о самом главном и страшном – не надо думать об этом сейчас, будет у него еще время об этом подумать, никуда оно от него не денется! – но даже если думать только о том, от чего не веет звериным ужасом… То что?
Он есть то, что есть. Гастарбайтер с темным прошлым и унылым настоящим без будущего. А она не только сладостная женщина – она в первую очередь здравая женщина. У нее ясный французский разум, и это правильно, он и сам видит действительность не через розовые очки. И этим своим ясным разумом она не может не сознавать, что с такими, как он, надо держаться начеку. Любой из таких, как он, готов наговорить про свою бессмертную любовь все, чего ожидает женское сердце. Но у любого такого, как он, в голове при этом только одно: вид на жительство и все прилагающиеся к этому блага правильно организованной страны.
Хорош бы он был, если б стал объяснять Марии, что он-то, конечно же, не такой, как все! Все ведь именно так и говорят.
Феликс отнял руку от ее щеки. Встал, поискал привыкшими к темноте глазами свою одежду. Одежды нигде не было – ни на кресле, ни на полу у кровати, ни на столике у зеркала. Ну да, он же пришел в спальню голый, нечего здесь и искать.
На столике его взгляд все же задержался. Он подошел поближе, взял в руку маленького оловянного мушкетера, который стоял под зеркалом.
Вид у мушкетера был воинственный и, Феликсу показалось, сердитый.
«Что ты здесь делаешь? – всем своим видом говорил этот стойкий оловянный солдатик. – Кто тебе дал право сюда лезть? Ты не воевал вместе с нами под Ла-Рошелью, не брал Бастилию, не боролся за свои права, как велит кодекс Наполеона, и не платил за это кровью. Ты ничем не заслужил той жизни, которой живем мы».
«Да я и не требую…» – чуть не вслух проговорил Феликс.
«Ну и давай поживее! Шпагу на пояс, плащ на плечи – и уходи. Нечего обременять собою женщину, которая подарила тебе прекрасную ночь. Скажи ей за это спасибо – и все на том».
Спасибо – это правильно. Феликс поставил мушкетера на столик, вернулся к кровати. Наклонился над спящей Марией и коснулся губами ее виска. Чистый цветочный запах. Так пахли конвертики из матово-прозрачной ткани, которые бабушка клала ему под подушку. Роза, лаванда, мята… Он думал, что давно забыл эти запахи.
Он замер. Потом выпрямился, отшатнулся и не оглядываясь вышел из спальни.
Часть третья
Глава 1
– Нинка, как ты думаешь, почему она меня бросила? Ну, я, конечно, не очень хорошо себя вел. Но мама же не бабушка, она же на это вообще не смотрела. Тогда почему?..
– Ничего она тебя не бросила, – сердито сказала Нинка. Ей хотелось то ли заплакать, то ли немедленно задушить Полин Фламель. – Она поехала в Америку выставку делать. И журнал там один еще. Все сделает и вернется.
– Журнал каждый месяц делают, – вздохнул Жан-Люк. – Как же она вернется?
Все-таки он был не в меру сообразителен. Нинка молчала, не зная, что сказать.
Они сидели на полу в мастерской Полин. С Рождества прошел уже месяц, и давно была убрана елка, поваленная, когда Жан-Люк убегал от гиганта Ибрагима… Так много изменилось за этот месяц, что казалось, прошел год, а может, и не один. Нинке, во всяком случае, именно так и казалось.
– Нинка, а как ты думаешь, – не отставал Жан-Люк, – бабушка меня отдаст в другую семью?
– Это еще почему? – изумилась она.
– Ну, она же старая. У нее ноги болят. А я бегаю слишком быстро, ей меня догонять тяжело, она сама говорила.
– Никуда она тебя не отдаст, – отрезала Нинка. – Совсем она, что ли, без мозгов?
– Мама говорит, у бабушки мозги как у курицы, – тут же сообщил Жан-Люк.
– А мама бы твоя лучше… – начала было Нинка.
– Что? – поторопил ее мальчишка.
Его черные глаза горели живейшим интересом. Похоже, он ожидал очередной порции русских ругательств, которых и так уже с Нинкиной помощью узнал немало.
– Ничего. Никуда тебя не отдадут. Забудь, – приказала Нинка.
– Ага, забудь… Когда я к бабушке в прошлом году приезжал в Прованс, то вытащил у курицы из гнезда яйцо. У соседкиной курицы, – уточнил он. – Я только хотел посмотреть, большой в нем цыпленок или нет. А бабушка сказала, что я ее позорю и что она меня не выдерживает. А раз не выдерживает, значит, отдаст. У Онорэ мама уехала в Новую Зеландию, а папы у него тоже нет, и бабушка с дедушкой его отдали в другую семью. Так все делают.
– Ничего не все, – решительно сказала Нинка. – А ты, пока у бабушки живешь, не сильно бегай, вот и все. Когда я к тебе приеду, вместе побегаем. Потом опять потерпишь, пока я в следующий раз приеду. Потом в следующий. Так и дождешься, пока мама из Америки вернется и обратно тебя в Париж заберет. А тут уже и я поблизости буду. Понял?
– Ты… Нинка, ты правда ко мне приедешь? – голос Жан-Люка дрогнул. – В Прованс? Это далеко, – предупредил он.
– Подумаешь! – хмыкнула Нинка. – Ты просто не знаешь, что такое далеко. Вот Сибирь – это и правда далеко. Или даже Тамбов.
Дался ей этот Тамбов! Мамин супруг сегодня приезжает, вот и вспомнилась его малая родина. Придется с ним встречаться. А тут и без того на душе тошно. Сволочь эта Полин! Ну как можно было бросить Жан-Люка?
Дверь мастерской открылась. Вернулась с рынка мадам Фламель.
– Спасибо, Нина, – сказала она. – Вы так много делаете для Жан-Люка!
– Чего я для него делаю? – пожала плечами Нинка. – Мне с ним интересно.
– Вот именно. Вам интересно с ребенком, а ведь это счастье. Счастлив будет с вами и ваш супруг.
– Да уж… Супруг мой прям на седьмом небе от счастья!
Пробормотав это – по-русски, конечно, – Нинка вспомнила Феликса. Он хоть и не настоящий супруг, но все-таки не чужой уже вроде бы. И где он, интересно? Что-то давно от него ни слуху ни духу.
– Ну, я пойду, – сказала она. – Мне еще сегодня с родственником встречаться. Он из Москвы приехал.
– Как дела у ваших родных? – вежливо поинтересовалась мадам Фламель. – Сколько исполнилось вашему брату?
– Полгода.
– О, это чудесный возраст! Дети становятся так милы и еще совсем не утомительны.
– Я тоже был неутомительный? – встрял в разговор Жан-Люк.
– Ты был утомителен всегда, – не задержалась с ответом мадам Фламель. – В шесть месяцев ты упал с дивана, я помню как сейчас.
«А Митька? – подумала Нинка. – Утомительный он или нет?»
Этого она не знала. Ничего она не знала о ребенке, которого называли ее братом. Она его даже ни разу не видела и нисколько по этому поводу не переживала.
И почему это вдруг показалось ей странным сейчас?
Только выйдя на улицу, Нинка сообразила, что на встречу с отчимом она уже опаздывает. Она ускорила шаг, перешла почти на бег, и тут некстати завопил у нее в кармане телефон. Нинка выудила его, взглянула на бегу и решила все-таки ответить. Подождет, в конце концов, отчим. А Феликса она сто лет уже не слышала. Ну, месяц точно.
– Ты хоть в Париже? – спросила она, останавливаясь у входа в метро.
– А ты номер не узнаешь?
Нинка не стала уточнять, что он высвечивается у нее на экране под названием «супруг», а какой его номер у нее записан, московский или парижский, она давно забыла.
– Куда ты пропал? – спросила Нинка.
– Никуда. Живу там же, работаю тем же.
– У тебя же виза кончилась.
– У нас в мастерской, по-моему, только у хозяина она не кончилась.
«И вот зачем он на мне женился, интересно? – в который уже раз подумала Нинка. – Говорил, ради визы».
Впрочем, она давно уже зареклась понять, что, зачем и ради чего делает ее супруг.
– У тебя все в порядке? – спросил он.
– Вообще-то да. Только Жан-Люка жалко.
Чем Феликс, безусловно, был хорош, это тем, что с ним можно было не видеться и не разговаривать сто лет, но при первой же встрече или разговоре можно было не разводить лишних церемоний, а сказать сразу о главном.
Похоже, и он признавал за Нинкой такое же достоинство.
– Увезли его от тебя? – тоже без лишних церемоний спросил он.
– Увезли его от тебя? – тоже без лишних церемоний спросил он.
– Завтра увезут. В Прованс.
Нинка шмыгнула носом. Жан-Люка поблизости не было, а с Феликсом можно было не сдерживаться.
– Нинка, не реви, – сказал он. – Приехать к тебе?
– А чего ты сделаешь? – вздохнула она.
– Ничего. Посижу, нос тебе повытираю. Все-таки ты мне родственница.
– Спасибо. – Она улыбнулась и вытерла нос шарфом. – Сама как-нибудь справлюсь. Тем более я Жан-Люку пообещала через две недели к нему приехать.
Все-таки Нинке было приятно, что Феликс считает ее своей родственницей. Чем-то их связал Париж. Ну да, конечно, Париж. До приезда сюда родственные связи не представлялись ей достойными внимания. Вернее, они полностью уронили себя в ее глазах. А здесь – поди ж ты… Даже про отчима она думает с чем-то вроде интереса, не говоря про Феликса.
– Нинка, а где твоя Мари? – спросил он. – Уехала?
– Ага, на Ривьеру. – Нинка несколько удивилась такому странному с его стороны интересу. С тетушкой Мари он, кажется, двух слов не сказал. Ну, Феликса вообще не поймешь. – У нее же там типа вилла, – объяснила Нинка. – Она страдать, наверное, поехала.
– Почему страдать? – спросил он, помолчав.
– А зачем бы нормальному человеку зимой на Ривьеру ехать? Там же в этом году полный трындец. Ты ящик хоть смотришь? В Ницце шторм, полберега волнами снесло, пальмы все сдохли, электричества нет, и транспорт не ходит. А у тетушки дом в Кань-сюр-Мер, это как раз возле Ниццы. У нее, я так думаю, очередной неудачный роман приключился, – насплетничала Нинка.
– Очередной?
– Ну да. У нее недавно был роман, вот когда она в Москву ездила, а мы с тобой в ее квартире жили, помнишь? Ей там в Москве какой-то настоящий гад попался. Старовер, что ли. Хотел на ней жениться, чтоб она его в Париже, типа, прописала, представляешь? У нас-то такие мужики на каждом шагу, но наивные иностранные женщины их не распознают, – снисходительным тоном заметила Нинка. Она начисто позабыла, что сама же рассказывала Феликсу собственную историю с Кириллом, который жил с ней вот именно ради столичной прописки. – Короче, я знаю, как тетушка выглядит, когда у нее неудачный роман. Она тогда из Москвы сама не своя вернулась и сейчас такая точно.
– Давно?
Голос Феликса звучал так бесстрастно, что непонятно было, зачем он вообще спрашивает про тетушку Мари.
– Что – давно? – не поняла Нинка. – Страдает?
– Уехала давно?
– Через пару дней после Рождества. А тебе что? – наконец спросила она.
– Ничего. Звони.
Он отключился. Нинка пожала плечами.
«Вот чего звонил, спрашивается?» – подумала она.
Настроение у нее, правда, стало как-то получше. Какой ни есть, а правда ведь близкий человек этот ее супруг. Даже непонятно, почему.
Она сунула телефон в карман и запрыгала по ступенькам вниз, в метро.
Глава 2
Хорошо еще, что перегоны между станциями в Париже короткие; до Люксембургского сада, где ожидал ее отчим, Нинка доехала сравнительно быстро.
Она, понятное дело, сто раз уже бывала в Люксембургском саду. Но это было осенью, когда здесь ужасно красиво; весной, говорят, еще лучше.
Осенью они с девчонками и парнями из ее группы сидели то на железных стульях, то прямо на траве и читали, болтали, жевали сандвичи, учили времена французских глаголов. А зачем встречаться в Люксембургском саду теперь, когда на деревьях мрачно шуршат бурые, скрученные в трубочку листья да еще дует противный ветер? Дурость какая-то необъяснимая. А Нинке-то казалось, что ее отчим рациональный человек. Получается, он похож на Феликса. В смысле необъяснимой мотивации.
Сходство отчима с Феликсом, так неожиданно обнаруженное, привело Нинку в состояние странной задумчивости. Что-то тревожило ее во всем этом – в холодном парижском дне, в ранних зимних сумерках, в печальных глазах Жан-Люка, в звонке Феликса, в сквозной пустоте Люксембургского сада, в строгой фигуре отчима, стоящего у фонтана Медичи… Что-то общее, единое было в этом во всем, но что, Нинка не знала.
– Пардон, – сказала она, подбегая к отчиму; Нинка предпочитала не обращаться к нему никак, ни по имени, ни по отчеству, и быть с ним на «мы». – Здрасте. Пардон, что опоздала.
– Привет, – сказал Герман. – Ничего. Я все равно пораньше пришел. Хотел один здесь побыть.
«Ишь, романтик какой!» – фыркнула про себя Нинка.
А вслух вежливо поинтересовалась:
– Как мама?
– Ничего, теперь получше.
– А разве было плохо? – опешила Нинка.
Сколько она ни разговаривала с мамой, голос у той по телефону всегда был бодрый. Она подробно расспрашивала про Нинкину жизнь и так же подробно рассказывала про Митю – как он ест, спит, улыбается; эти рассказы влетали Нинке в одно ухо и тут же вылетали в другое.
– Было не плохо, а тяжело, – сказал Герман.
– Почему тяжело?
– Потому что мама была страшно напряжена. Она же ко мне не успела привыкнуть, все у нас очень быстро получилось. Она еще и от… прежнего всего не отошла. А тут сразу роды, депрессия. Она себе вбила в голову, что мне все это совершенно ни к чему и я ее вот-вот брошу.
– А что? Вполне возможно, – схамила Нинка.
Она растерялась, потому и схамила. Она не ожидала, что Герман станет говорить с ней о таких вещах. Они вообще не сказали друг с другом двух слов до ее отъезда в Париж. Не больно-то ей надо было с ним разговаривать!
Он усмехнулся и на ее хамское замечание не ответил.
– А зачем вы хотели один здесь побыть? – поспешно спросила Нинка.
Ей почему-то стало стыдно. Она искоса посмотрела на Германа. Бабушка Таня про таких говорит: значительный. То есть про него как раз, про Германа Тимофеевича, она это и говорила; Нинка только сейчас припомнила, к кому относились те бабушкины слова.
Ничего монументального в нем, впрочем, не наблюдалось. Если бы Нинка была Жорж Санд какая-нибудь и стала бы его описывать в романе, то ничего не вышло бы, наверное. Рост средний. Седина в коротко остриженных волосах. Глаза серые, пристальные. Когда Нинка увидела его впервые, то даже понять не могла, чем он мог привлечь мамино внимание.
Теперь ей это было понятно. Почему, она, правда, не объяснила бы и теперь. Но что-то в нем притягивало и мысль, и взгляд. Как ни странно, это было то же самое, что она чувствовала и в Феликсе. Нинка удивилась этой своей догадке, но не успела ее осмыслить.
– В Люксембургском саду я хотел побыть без видимой цели, – ответил на ее вопрос Герман. – Просто когда я в Париже жил, то ходил сюда и думал. Хорошие тени здесь бродили, для меня это кое-что значило.
– А я не знала, что вы в Париже жили, – удивилась Нинка. – А что вы здесь делали?
– Стажировался в ветеринарной клинике. Когда в Фонде дикой природы работал.
– Где ж тут, интересно, дикая природа? – не удержалась Нинка, нахальным жестом обводя окрестности.
Ну кто ее за язык тянет? Теперь-то он точно рассердится на ее дурацкое ехидство.
Но Герман не обратил на это ни малейшего внимания.
– Во Франции сильная ветеринария, – сказал он. – Я здесь научился многим вещам.
Нинка вспомнила, что когда он работал в этом своем фонде или, может, в каком-нибудь еще зверином фонде, то оперировал медведя в тайге на снегу, и не хватило наркоза, и медведь набросился на него, и как они с помощником этого медведя усмирили, непонятно… Про это ей мама рассказывала, а она, дура, только сердито фыркала. На что сердилась, спрашивается?
Нинке вдруг показалось, что все это было не с нею. Не она злилась на маму за то, что та вышла замуж за Германа, после того как отец ушел от нее к молоденькой дуре. Не она считала себя всеми обиженной, брошенной и нелюбимой без всякой видимой причины. Не она до сих пор не удосужилась посмотреть на собственного брата, не она не верила бабушке, что он, этот маленький брат Митя, в точности похож на своего прадеда Дмитрия Николаевича Луговского, и у бабушки сердце перехватило, когда его принесли из роддома и он посмотрел на нее папиными глазами… Да как же могла она быть такой инфантильной идиоткой?!
Стыд нахлынул на нее так, что защипало в носу.
– Что случилось, Нина? – спросил Герман. – Что у тебя случилось?
А ей-то казалось, что он на нее даже не смотрит.
– Ничего, Герман Тимофеевич, – пробормотала она, шмыгая носом. – У меня все хорошо.
«Не все у меня хорошо! – рвалось у нее с языка. – Потому что я самовлюбленная дрянь, а это страшно стыдно и плохо!»
Но все-таки она не привыкла произносить вслух такие красивые слова. Да и не была уверена, что надо их произносить.
Все свалилось на нее слишком неожиданно. И выстроилось вдруг в стройный ряд: Жан-Люк, и Феликс, и Люксембургский сад, и Герман, который и не смотрит на нее вроде бы, но видит, хорошо ей или плохо…
– Может быть, маме к тебе приехать? – спросил Герман. – Она ведь уже не кормит, ей теперь проще Митьку оставить. Или с ним она приедет. Если ты хочешь.
– Герман Тимофеевич! – Нинка все-таки не удержалась. Слезы брызнули у нее из глаз. – Да я сама приеду! Еще не хватало маме сюда тащиться, да еще с Митькой, да еще зимой, чтоб меня, бедную-разнесчастную, по головке погладить!