Словом, я согласилась.
В переполненной электричке, с воем несшейся берегом залива, Мачихин рассказывал, какая гигантская восстановительная работа идет в Петергофе, где разрушены и дворец, и фонтаны, и куда-то вывезен немцами знаменитый Самсон. Сидевшая напротив нас женщина в ватнике, не старая, но с усталым, словно погасшим лицом, прислушивалась к тому, что говорил Мачихин.
Он вдруг умолк на полуслове.
– Так что же с этим Самсоном? – спросила я.
– Да не важно все это, – тихо ответил Мачихин.
Странный какой, подумала я.
Его друг, работавший в Петродворце в группе реставраторов, жил в старом желтом доме близ станции. Звали его Николай. У него была стриженая рыжеватая голова и рыжие усы, одет он был во флотский китель и брюки поразительной ширины. Моя рука утонула в его огромной ладони.
– А-ба-жаю показывать Петергоф красивым девушкам, – заявил он прокуренным басом, каким, в моем представлении, должны были говорить боцманы на парусных кораблях.
«Боцман» повел нас по парку. Он дымил папиросками, прикуривая одну от другой, и рассказывал. Очень интересно рассказывал. Я узнала, что осенью 41-го тут, в Верхнем парке, высадился десант. Пятьсот моряков-добровольцев трое суток вели неравный бой с немцами, были отрезаны от берега и погибли. Узнала, как долго и трудно после войны решался вопрос о восстановлении Петергофа. Но вот дело пошло, в 46-м пустили фонтаны-водометы в Морской аллее, а в 47-м взялись за Большой каскад.
– Вот он, любуйся!
Ахнув от восхищения, я уставилась на могучего кудрявого Самсона, разрывающего львиную пасть. Зимнее солнце робко касалось напруженных бронзовых мышц богатыря.
– Не хуже довоенного, верно? – басил Николай.
– Я не жила тут до войны…
– Ты не ленинградка? А в прошлом году где была? В августе месяце Самсона через Питер везли, весь город высыпал смотреть.
– Я не знала… не видела…
Мне было стыдно, что я оказалась в стороне от такого события.
– В сентябре открыли фонтан. Знаешь, какой столб воды ударил? Двадцать два метра! – «Боцман» явно хвастался перед провинциалкой. – Хорош Самсончик, а? Совершенно как довоенный. По фотографиям, по обмерам профессор Симонов точнехонько воссоздал.
Мачихин сказал, что вовсе не обязательно было воспроизводить фигуру Самсона точно такой, какой она была прежде.
– Да и вообще дело не в конкретной скульптуре, а в духовном порыве мастера.
– При чем тут духовный порыв? – возразил Николай. – Речь идет о сохранении культурного наследия. Если не сохраним культуру, мы одичаем.
– Одичать можно и оставаясь рабами одной и той же неизменной модели. Я не п-против Самсона. Материалистическая эпоха замкнута на внешнем материале, на статичной форме. Строим по принципу п-пользы.
– Да как можно иначе, если полстраны войной разрушено? – закричал, выпуская дым из ноздрей, «боцман».
– Ты прав, – кротко сказал Мачихин. – Но когда-нибудь мы поймем, что искусство п-прежде всего – душевное переживание. Оно сродни памяти, бессознательному воспоминанию…
– Начинаются антропософические штучки! Ванечка, нам до твоих идеальных миров так же далеко, как до луны. Человеку что нужно? Жратва! Крыша над головой! Ну и, конечно, предметы культуры…
Я слушала с интересом. Хоть и не все понимала в их споре. Понятнее был «боцман». Но в тихом голосе Вани Мачихина, в странностях его слов было нечто притягательное. Я шла рядом с ним и невольно обратила внимание на стоптанные носки его армейских сапог. Вдруг подумала: что со мной происходит? Совершенно не знаю человека, а послушно иду, куда он ведет…
«Боцман» показал нам только что восстановленные фонтаны Нижнего парка, фигуры Адама и Евы, Нимфы и Данаиды. Все это было здорово. Но я то и дело посматривала на дворец.
Большой дворец, побитый и обожженный войной, пустыми глазницами окон смотрел на каскады фонтанов, на бронзовые статуи наяд, и чудилась мне в этих черных глазницах печаль и безысходность.
– На дворец глядишь? – сказал Николай. – Скоро за него возьмемся. Годиков через пять будет как новенький.
– Через десять, – сказал Мачихин.
– Ну, ты ж у нас скептик. – «Боцман» хлопнул его по плечу. – Пошли ко мне!
Он занимал комнату в полуподвале облупленного желтого дома. Тут было накурено. На столе лежал лист ватмана, прижатый по краям пепельницей с окурками, бутылкой в засохших узорах выпитого кефира и двумя книгами. Николай быстренько скатал ватман, испещренный схемами и значками, в трубку и бросил на небрежно застеленную койку. Затем на столе появились тарелка с квашеной капустой, полбуханки черного хлеба и бутылка водки. Я сказала, что мне пора домой. Но Мачихин, взглянув на меня своими нездешними глазами, попросил не спешить – и я послушно осталась. В оконце под потолком проникало солнца ровно столько, чтобы осветить пиршественный стол. Водка была омерзительная, я только слегка пригубила из стакана.
Спор тем временем все больше разгорался. Ваня Мачихин, выпив, порозовел, в его словах появилась горячность, и заикался он меньше.
– Время и пространство не могут быть продуктами опыта, – говорил он с дымящейся папиросой в руке, – но они – непременное условие… И Эйнштейн п-понимал это лучше других…
– Опыту подвластно все! – хрипел «боцман». Он расстегнул китель, под которым была клетчатая рубашка, и тоже нещадно дымил. – Потому что изначальная материальность…
– Нет! Пространство и время заполнены чувственным материалом наших представлений…
– Можно к вам? – раздался вдруг высокий женский голос.
В комнату впорхнула маленькая блондинка с удивленными голубыми глазами, в жакете из потертого красного бархата и такой же юбке, а следом за ней вошли двое парней – длинношеий очкарик, аккуратно одетый, при галстуке, и жизнерадостный черноокий кавказец, гибкий, как молодое дерево. Они принесли какую-то еду и бутылку вина. Кавказец сразу подсел ко мне, спросил, почему он ни разу меня не видел и на каком факультете я учусь.
– А, так вы не в университете? – удивился он. – А кто вы? Просто Юля? Прекрасно! Упоительно хорошо встретить просто красивую девушку Юлю!
– Зураб, п-перестань орать, – сказал Мачихин. – Юля изучает искусство.
– А, искусство! – еще громче завопил Зураб. – Не музыку, случайно, изучаете? Нет? Жаль! А то как раз вышло замечательное постановление – читали?
– Читали, читали, – скороговоркой сказала маленькая блондинка. – Твоего Мурадели разделали под орех. Так ему и надо. Только при чем тут Шостакович с Прокофьевым, хотелось бы знать?
– А при том, дорогая Бэлочка, что все они бандиты! С большой дороги! Знаешь, чего они хотят? Они хотят развратить нас формализмом!
– В п-постановлении, между прочим, странная вещь, – сказал Мачихин. – Грузины и осетины, написано там, в годы революции были за советскую власть, а чеченцы и ингуши, к-как известно, боролись против. Это правда, Зураб?
– Как известно! Мне это, например, не известно. Чеченцев и ингушей в сорок четвертом выселили с Кавказа, вот это известно. Они немцам пособничали.
– Не все же поголовно пособничали, – ломким голосом проговорил очкарик, отхлебывая из стакана красное вино. – Как можно обвинять целую нацию? И выселять черт знает куда?
– Чего ты привязался, Володя? – Зураб налил себе вина. – Национальная политика – темная вещь. Как всякая политика, она служит государству. Если государство на кого-то рассердилось, то вот тебе и виноватая нация.
– Правильно, – подтвердил Николай. – Государство есть аппарат насилия. Не надо его раздражать.
– Неверно, – сказал очкарик. – Изначально государство возникло не для подавления своих граждан, а для их защиты, не раздражаться оно должно, а исполнять закон.
– Закон! – Зураб со стуком поставил стакан. – Где он? Ты голый теоретик, Володя!
– Ну, я бы не сказал, что голый, – усмехнулся юный очкарик. – Законы у нас есть. Даже больше, чем нужно. Появилось новое постановление – вот тебе и закон. Секретарь обкома надумает что-нибудь – тоже закон.
– Или статья в «Правде»! Вон написали, что появилось низкопоклонство перед Западом – и па-ашли обвинять!
– Не ори, Зураб, – сказал «боцман». – Про низкопоклонство, я считаю, правильно написали. Что хорошего в том, что свое забываем, чужое превозносим?
– А по-моему, так нельзя, – сказала блондиночка, сутулясь и оттого делаясь совсем маленькой, только голова над столом торчала. – Если я люблю Моцарта больше, чем Чайковского, значит, я преступница?
– Это значит, что ты несознательная, – объяснил Володя. – Но упаси тебя бог сказать, что паровоз изобрел Стефенсон, а не Черепановы, – в тюрьму угодишь.
– «В тюрьму угодишь», – передразнил «боцман». – Зачем опошлять серьезные вещи? Мы освободителями пришли в Европу, вон Ванечка до Кенигсберга дошагал, я на катерах до Польши добрался, Зураб кончил воевать в Венгрии – зачем же нам унижаться перед заграницей? Разве у них все так уж хорошо, а у нас все плохо?
– Я этого не говорю. – Володя нервным движением правил очки на тонком носу. – И я не виноват, Коля, что родился позже тебя и поэтому не воевал. Смею заверить, что…
– Да я и не виню тебя в том, что молодой. Только не надо иронизировать. Не в паровозе дело.
– М-мебель в Германии лучше, чем наша, – вставил вдруг Мачихин.
– Ну и что? Подумаешь, мебель! От кого, от кого, а от тебя, Ваня, не ожидал! – Николай залпом допил из стакана остаток водки и, морщась, помотал рыжей головой.
– Да просто запомнилось мне. Когда в Инстербурге вышел из госпиталя, я видел, наши офицеры т-трофейную мебель грузили, отправляли… П-понимаю, от нашей бедности эта трофейная горячка…
– Немцы полстраны разорили, как же не быть бедности!
– И до войны жили бедно. Н-но я не об этом… Рационализм заглушил в нас живое чувство, вот беда. Воля к жизни естественна. Но она непрестанно рождает в нас н-неосуществимые желания. Отсюда разлад. Если это глубоко п-понять, то можно научиться преодолевать волевые импульсы. Освободиться от страстей. Очиститься.
– Проповедь аскезы, – усмехнулся очкарик.
– Постой, постой. – Блондинка голубоглазо уставилась на Мачихина. – Я согласна, что надо преодолевать импульсы. Приобретательские, например. Могу проходить до смерти в обносках, сшитых из старой портьеры, – плевать. Но освободиться от страстей? Что это ты говоришь, Ванечка? Так можно потерять все человеческое.
– Точно! – будто молотком по гвоздю ударил Зураб.
– Да что вы, ребята? – тихо удивился Мачихин. – Читали Канта и ничего в нем не п-поняли? Преобладание нравственного долга над страстями, над бренным телом – в-вот истинно человеческое.
– Да, но из этого не следует, что люди должны подражать примеру самого Канта, – заметил Володя.
– Вот именно, – поддержал Николай. – Что ему до страстей человеческих? Точненько, по часам, ходил в свой университет. Сочинял теорию познания в благополучном Кенигсберге. Посмотрел бы он, что сделал с его городом Ваня Мачихин со своей армией!
– Или ходил бы по ночам, как мы с Ванечкой, на станцию разгружать вагоны! – засмеялся Зураб.
Володя сказал:
– Нет, я имел в виду другое. То, что он решил, что семейная жизнь мешает умственному труду, и остался до конца одиноким. Но твое подавление волевых импульсов, Ваня, это, кажется, не из Канта. Это Шопенгауэр предлагает освобождаться от гнетущих волевых импульсов с помощью эстетического созерцания…
Я слушала их разговоры с интересом – не то слово, но не знаю, как сказать, – просто никогда в жизни не было так интересно. Но все они курили беспрерывно, нещадно – и я не выдержала. Закашлялась, с трудом удерживая подступающую дурноту. Мачихин вывел меня на воздух – насилу я отдышалась…
На обратном пути, в электричке, я спросила, действительно ли он по ночам разгружает вагоны.
– Н-не каждую ночь, – ответил Ваня. – Раза два в неделю. На стипендию ведь не проживешь.
Мы стали встречаться. И не только в Публичке. Я ходила с ним в Русский музей, в Эрмитаж, и по-новому раскрывался мир искусства – Ваня судил о живописи не так, как я (нравится – не нравится), а серьезно, всегда пытаясь добраться до сути замысла художника.
– Но ведь то, что ты говоришь, и Володя, и Зураб, – это идеализм. Разве нет? Разве Кант не был идеалистом? – допытывалась я. – Ведь материя первична, а сознание вторично, идеалисты объясняли неправильно, наоборот. Разве нет?
– Все это г-гораздо сложнее, Юля, – мягко говорил Мачихин, словно втолковывая ребенку. – Диалектический материализм – одна из философских систем. Но не единственная. Гегель ввел диалектику как составную часть развивающейся мировой идеи. К материализму диалектика притянута н-несколько искусственно…
– Не может быть! – Я стояла на своем, затверженном в школе, институте. – Мир материален. И он развивается. От низшего к высшему. И мы познаем его в развитии.
– Не так п-просто, Юля. Познание вещей… ну, объективного мира… обусловлено познающим умом. Не надо путать познание с ч-чувственным восприятием. Существуют сверхчувственные духовные миры…
Он развивал непонятную мне систему взглядов, которой очень интересовался, – антропософскую теорию немецкого доктора Рудольфа Штейнера, работавшего в конце прошлого – начале этого века.
– А ты знаешь, моя фамилия по отцу – Штайнер, – сказала я. – Почти как у твоего философа. И у меня был дядя Рудольф.
– Так ты немка? В-вот как. Немецкий склад ума очень расположен к философии.
– Знаю. Мы проходили «Три источника и три составные части марксизма». Но я немка только наполовину. И поэтому мой склад ума…
– Понятно. А чем занимается твой отец?
– В сорок первом его выслали из Баку. Он погиб в ссылке. И дядя Рудольф погиб.
– Понятно, – повторил он и, остановившись, закурил папиросу, зажав огонек спички в ладонях. Дул сырой и холодный ветер с залива. Мы медленно шли по Невскому мимо «дворца дожей». – А у меня отец с-спился, – сказал Ваня.
Я стала осторожно расспрашивать. И узнала, что отец Вани – Мачихин Авдей Иванович – в юности рыбачил на Ладоге, а с началом мировой войны был мобилизован на Балтийский флот. «Ну а дальше, – сказал Ваня, – к-как в кино. Оптимистическая трагедия…» Это означало, что за морячка-балтийца взялись агитаторы – вначале анархисты, а потом уж большевики. Нет, Зимний Авдей Иванович не брал, его корабль ремонтировался в Ревеле. Но против Юденича воевал, и потом на Волге, на Каспии…
– На Каспии? Он был в Баку, в отряде Петрова? – спросила я.
– В Баку, кажется, не был. В Астрахани.
На бульваре Профсоюзов было пустынно, в голых ветвях тополей каркали, словно переругиваясь, вороны. Ветер бил в лицо колючим мартовским снегом.
Авдей Иванович Мачихин так и пошел по военной части, окончил курсы, стал краскомом, то есть красным командиром, а в двадцать втором женился на Екатерине Васильевне, по которой еще с юности вздыхал, когда приметил миловидную девочку с золотой косой в доме питерского рыботорговца, куда, бывало, привозил свежий улов с Ладоги. Поженились они, значит, а через год родился он, Ваня. Произошло это событие в Ижоре – неподалеку от этого городка Мачихин служил на знаменитом форту командиром батареи. И он хорошо продвигался по службе, пока что-то не случилось в 38-м: вдруг не состоялось крупное назначение, уже представленное на подпись наркому. В 39-м Мачихин был ранен на зимней войне, после госпиталя ему предложили отставку, но он, не мысля жизни вне армии, выпросил небольшую интендантскую должность в Ленинградском округе.
В блокаду семья выжила – может, как раз благодаря интендантству, то есть близости к снабжению, – Ваня об этом не распространялся, да и, собственно, он в сорок первом пошел служить в армию, так что мерз и голодал не дома, а в своей зенитной батарее.
О том, как воевал, Ваня рассказывал скупее. Знаю только, что дважды его ранило: первый раз под Ленинградом, когда бомбежка аэродрома, который они прикрывали, побила зенитчиков, а второй – в Восточной Пруссии. Их дивизион в конце войны перебросили на 3-й Белорусский фронт, и там, на марше, батарею накрыли внезапно выскочившие из низкой облачности «юнкерсы». На гимнастерке у Вани над левым карманом были пришиты две ленточки, желтая и красная, – знаки ранений. Других наград Ваня не носил, хотя были у него орден и медали. В 46-м он демобилизовался и, вернувшись в Питер, поступил на матмех университета. В том же году у его мамы, Екатерины Васильевны, обнаружили рак. И пошло: больница, операция, снова больница… Может, из-за болезни жены, а может, потому что фронтовая привычка к спирту дала дурные последствия («исказила личность», по словам Вани), Авдей Иванович из семьи ушел.
– Как ушел? – поразилась я.
– С-собрал бельишко, взял мамину и мои фотокарточки и ушел, – сказал Ваня и опять остановился закурить. На его армейскую шапку и шинель – на место споротых погон – ложился снег. – Живет у друзей к-каких-то… а может, у женщины… Иногда звонит… Ладно, давай сменим п-пластинку.
– Ваня, вот ты математик, почему же так увлекаешься философией?
– Н-надо же понять, в каком мире живем. Тебе разве не хочется?
– Я просто живу как живется.
– Да в общем-то и я… Из обстоятельств св-воей жизни не выскочишь… Но ведь ум зачем-то дан человеку. А мир явлений зависит от ума.
Снег еще усилился. Демидов переулок был весь в белом тумане.
– Ну, вот я и пришла. До свиданья. Спасибо, что проводил.
– Не за что.
В его взгляде, устремленном на меня, почудилась нежность. И так вдруг захотелось поцеловать его…
Однажды Ваня пригласил меня к себе. Они с матерью жили на Васильевском острове, на 9-й линии угол Среднего, в доме, побитом, будто оспой, осколками снарядов. У них коммуналка была, по Ваниным словам, очень дружная – уходя на весь день (или даже на ночь, если работал на разгрузке вагонов), Ваня знал, что Екатерина Васильевна не останется без присмотра, кто-нибудь из соседок непременно к ней заглянет.