Свияжск - Аксенов Василий Павлович 2 стр.


«Вот этим и держим здешние кадры, — смущенно сказал одноногий начальник. — Одна церквуха осталась да попик еле живой, почитай, на сто километров в округе. Наука повсюду восторжествовала, это известно. Здесь раньше-то, в Свияжске, три собора было, два монастыря, малых церквей до десятка, торговля шла немалая перевалом на мари и мордву, русский капитализм проводил колониальную политику. Сейчас, конечно, ничего нету, потому что не нужен народу этот остров. Пока еще мы вот здесь слепых учим, а как переведут нас в Зеленый Дол, совсем здесь все илом затянет. Без надобности. Однако пока что здесь живем, а монашки остаточные у нас в техничках числятся. Между прочим, показатели по санитарии и гигиене у нас первые в районе».

Засим начальник слепых пригласил нашего Прахаренко внутрь удостовериться. Вскоре из окон первого этажа донеслись до нас бульканье влаги и громкие голоса обоих начальников. Наш пригласил слепых музыкантов к нам в Пустые Кваши на Большой костер по случаю Праздника Флота. На рейде большом легла тишина, и море окутал туман…

Пионеры, сообразив, что до кирпичей теперь дело дойдет не скоро, разбрелись по городку, разумеется, в поисках кладов. Мы с Яшкой прошли тихонько в церковь и встали в тени у стены, на которой смутно обрисовывался абрис продолговатого лица с большими коричневато-золотистыми глазами. Шапку сыми, сынок, шепнула старушка-мышка Валевичу, и тот торопливо стянул свою пилотку.

Здесь было не более дюжины свияжских монашек, «техничек», как их называл начальник, то есть нянечек, и один старенький, сухой и слабый батюшка. Они пели все вместе «Господу помолимся, Господу помолимся, Господу помолимся… во имя Отца, Сына и Святого Духа…», и удивительным покоем освещены были их лица… полный покой, ни тени тревоги, а ведь нам они казались беженцами, изгнанниками, тайно творящими подозрительный какой-то ритуал.

«Мир всем вам», — тоненьким голоском возгласил священник, подняв кадило. И мне вдруг показалось, что это и меня касается, что это и на мою долю ниспосылается мир, и в душе у меня, то есть где-то внутри, то есть просто не знаю где, шевельнулось нечто похожее на восторг или, скажем, на короткий всхлип восторга, и в этот миг я, загорелый мускулистый пионер и начинающий баскетболист, вдруг ощутил свою общность, может быть, и полное единство с замшелыми свияжскими старушками, общую детскую благодать под какой-то могущественной дланью.

Кажется, и Яшка испытал что-то необычное, мы потом никогда с ним впечатлениями о свияжской церквухе не делились и даже не упоминали ее никогда, а это безусловно тоже о чем-то говорит.

Впрочем, должен признаться, что мы очень скоро забыли этот короткий восторг непонятного свойства. Выйдя из церкви, мы обнаружили пропажу нашей физручки, а ведь она была у нас под постоянным секретным наблюдением. Мы помчались сквозь лопухи мимо покосившихся избенок и монастырских оград с проломами, за которыми угадывалась юдоль еще более тоскливая, чем на этих бывших улицах бывшего городка. Мы мчались…

Сейчас, когда я пытаюсь вспоминать этот день, клонящийся к вечеру, я вдруг осознаю, что не помню почти ничего. Как далеко это все ушло, как глубоко утонуло! Как мало остается от прошедшей жизни, сущая ерунда. Как говорят обычно — детали, детали… Почти все детали забыты. Что уж говорить о мимолетностях, о каких-то божественных, мгновенно опаляющих и улетающих ощущениях, о так называемых порывах. Чувство, посетившее меня, мальчика, тогда в свияжской церкви, неповторимо и невспоминаемо.

Когда ты изрекаешь некую мысль, вроде мной самим недавно изреченной, ну что-нибудь вроде «если этого, вернее, этого, не существует, то как оно, да-да оно, может вызывать столь сильные чувства, свидетелем которых ты являлся не раз в своей жизни», это значит, что ты вроде бы философствуешь, что мысль твоя, словно какой-нибудь фотонный корабль, уходит в пучины космоса и вдруг превращается в нечто большее, чем мысль, и тебе уже кажется, ты что-то поймал, но… смыкаются воды космоса, все исчезает, и вслед за подобием прозрения банально, как радиоволны, начинают распространяться здравые научные мысли о сублимациях, рефлексиях, гормональных стрессах, гипнотерапии…

Да и как могу я уверовать, некрещеная советская скотинка? Вот носят сейчас люди по Москве различные религиозные и эзотерические манускрипты, у многих крестики на шее, некоторые даже крестятся на купола. Я смотрю на таких людей с ознобом неловкости: уж не новый ли своего рода атеизм против нашей официальной марксистско-ленинской религии утверждают эти модники-неофиты? У меня, например, никогда рука не поднимется для крестного знамения. Вот ведь как вывернуты наши мозги, проклятье, если за собой я не признаю права на веру, то почему другим-то в нем отказываю? Что ж, если вера — удел лишь немощи и болезни, может быть, у всех этого хватает, каждый страждет так или иначе, каждый ищет в каких-то своих глубинах какой-то свой маленький полуразрушенный Свияжск.


Дался мне этот Свияжск! Признаться, я почти ничего не помню о нем: ни расположения домов, ни рисунка решеток, ни числа людей, ни их лиц, за исключением, пожалуй, лишь начальника Прахаренко с его здоровенным шнобелем да плакатной физкультурной физиономии нашей поднадзорной Лидии. Пожалуй, можно еще вспомнить высокую траву вперемешку с пучками камыша меж песчаных отмелей волжской стороны острова и загорелые ноги физручки, поднятые выше травы. В конце концов мы выследили ее и нашего начальника, спрятались за дюнкой и стали свидетелями удивительного акта, просто-напросто озарившего все это наше пионерское лето. Вот это все запомнилось замечательно, начиная с ее деловито-насмешливого «ну-ка, дайте, я сама», все звуки, хрипы нашего однорукого начальника, тоненькое повизгиванье физручки и, наконец, совместный восторженный вопль.


Когда баркас наш отваливал от острова, все кресты заброшенного града ярко пылали под закатным солнцем. Мы везли какой-то там кирпич, ерундовое количество, не стоило и ездить из-за такой ерунды, но на гнилых досках пристани нас провожали директор Дома слепых и несколько техничек, то есть монашек, и несколько слепых подростков с чистыми лицами и пионерскими галстуками на шеях, совет отряда, один из них играл на аккордеоне мелодию «На позицию девушка провожала бойца», и ради такой новой дружбы, конечно, можно было проплыть гораздо большее расстояние.

В темноте на другом берегу, пока шли от берега к лагерю через лес, мы с Валевичем слышали, как физручка строго выговаривала начальнику: «Наша физическая близость ни о чем не говорит. У меня совсем другой круг знакомых. Это университет и спортобщество. Вы к нему принадлежать не можете. Надеюсь, это понятно? Прошу не компроментировать меня». Только сейчас, в сумерках, она, расставшись с солнцем, надела белую юбку и майку с эмблемой «Буревестника», и сейчас вся белая, с выгоревшей гривой и поблескивающими зубами и белками глаз у подножия высокого темного леса казалась каким-то волшебным негативом. «Обожди, Лида», — хрипло сказал наш перепившийся, перекурившийся и усталый начальник. «Не обожду! — оборвала она его. — Если хотите сохранить, ха-ха, отношения, держитесь в рамках!»

Какие удивительные отношения — женщина преобладала над мужчиной! Светящаяся в ранних сумерках фигура… Сколько раз в течение жизни мы с Яшей вспоминали эту физручку, навсегда пропавшую из нашей жизни, растворившуюся в осенних дождях послевоенного года. Все, что связано с ней, запечатлелось ярко: высокие сухие травы и блики воды, высокий темный бор, высокий берег Волги, кусты ежевики, покосившиеся домики Свияжска… и далее — горящие на закатном солнце кресты… и далее — пение старух в дряхлом храме, и далее… Свияжск… При этом звуке всякий раз что-то чему-то противоборствует в душе и что-то с чем-то таинственно соединяется.

Впрочем, признайся, сколько раз за всю жизнь ты вспоминал этот городишко, вернее, свалку в устье илистой реки — пять раз, не более того, все поглощено было суетой вокруг странного круглого кожаного предмета, внутри которого воздух.

Он и в самом деле всякий раз поднимается из темных глубин, словно град Китеж. Лет десять назад команда ездила в турне по Волге. Это было развлечением для моих жеребцов. Они легко обыгрывали местные клубы, кадрили местных спортсменок и даже, кажется, слегка выпивали тайком от меня. Нам предстояла трудная поездка по Европе, и я тогда решил всех обхитрить, вместо нудного тренировочного сбора устроил ребятам развлекательную поездку по Волге. В Казани хозяева повели нас как-то купаться на какой-то волжский островок. Волга сейчас стала немыслимо широкой по сравнению с рекой моего детства. Благодаря плотинам она разлилась вширь на многие километры, образовав в устье Свияги многочисленные рукава, бухты и островки. Мы лежали на палубе катера и пили пиво, когда за одним из поворотов, или, как раньше говорили, за излучиной, возникло сказочное видение. В июльском мареве дрожал темно-синий силуэт, тесно сбившиеся и вместе устремленные ввысь купола и колокольни. «Впечатляет? — спросил местный начальник. — Это заброшенный город Свияжск. Построен еще во времена Ивана Грозного. К сожалению, до вечера обернуться не успеем, да, впрочем, и жалеть нечего — сейчас там просто утиль. Вот приезжайте лет через пять, будет чем похвастаться, есть решение открыть там молодежный турцентр с международным прицелом, вот тогда и повеселимся». Катер сделал широкий разворот, и силуэт Свияжска вскоре растворился в небе.

Не знаю, осуществились ли международные мечты казанской бюрократии, удалось ли им там отгрохать свою пошлятину с вожделенными саунами в народном стиле или совсем уже осыпались дряхлые стены…

Сейчас я с отчаянием вспоминаю этот синий появляющийся силуэт, я ощущаю себя словно выброшенный за борт какой-то странный никому не нужный предмет, размокший, тяжелый, но полый внутри, держащийся на плаву посреди мазутной волжской воды — ни затонуть нет сил, ни приблизиться. Как неожиданно грянула надо мной беда, и самое ужасное, что я и имени-то этой беды не знаю. Может быть, баскетбол тому виной? Вечное кружение, топот по настилу, огромные прыжки, захватывание мяча огромными ладонями… Вечно крутясь среди своих великанов, я, маленький и плешивенький, быть может, подсознательно представлял и самого себя в вечном зените психофизической, как сейчас говорят специалисты по спорту, стабильности.


Быть может, история с Серегой подкосила меня, может быть, Серега унес с собой мою прану? Как я постыдно вел себя тогда… Фантастическая история умирания двадцатипятилетнего центрового, нашего гениального Сергея Боброва. Уж, казалось бы, в ком больше жизни, чем в Сереге — по локоть выпрыгивал над кольцом, хохотал так, врывался так — молния и гром в комнате гуляют. Он был моим любимцем, я его открыл, воспитал, надеялся с ним прийти к чемпионским медалям, и я, кажется, был последним, кто заметил, что с Серегой происходит что-то страшное. Постыдный день — я сидел у него в больнице, рассказывал анекдоты и думал о временной замене центрового. И вдруг увидел его глаза, из которых стремительно убывала жизнь. Боже, подумал я тогда, мой центровой умирает, да есть ли что-нибудь более невероятное, Боже? Все было упущено, все пронеслось мимо, да видно, ничего и нельзя было поймать, и ничем я не мог ему помочь, кроме беспомощных жалких призывов — Боже! Даже и помолиться за него я не мог, когда он умер, — во-первых, не умел, а во-вторых, и не чувствовал себя вправе… Огромный окаменевший Серега, нестандартный гроб, невероятная процессия гигантов… Я чувствовал себя самым одураченным самым маленьким ребенком среди своих двухметровых мальчишек.

Сейчас я судорожно пытаюсь вспомнить своих родственников даже к мифическим «дальневосточникам» взываю. Говорят, «голос крови» — это не так уж мало. Вот, например, один мудрый гуру из московских ксерокопированных рукописей говорит, что все человечество переплетено, нет людей, не связанных друг с другом, тончайшая вязь, через наше космическое тело уходящая в Логос. Даже какой-нибудь новозеландский рыбак и тот связан с вами, и даже он может вам помочь, между прочим, если вы к нему обратитесь за помощью через такие гигантские расстояния. Что уж говорить о родственниках, они ближе к вам в этих вселенских кружевах, они лучше, яснее вас ощущают, их пране легче притечь к вам, то есть они могут вам помочь лучше, чем отдаленный рыбак из Новой Зеландии. Как это все красиво и даже величественно нарисовано — эдакая бесконечная человеческая симфония…

Но вот я представляю себе встречу с моим ближайшим нынешним родственником — мой дядя, брат отца, строитель гидростанций в отставке, великолепный советский сатирик, политический человек. По утрам он читает «Правду» и «Новое время», и не просто читает, но красным карандашом обводит какие-то недоступные простому народу мудрости, засим внимает записным телевралям из «9-й студии», к вечеру вожделенно настраивается на «вражеские», как он их называет, голоса, с наушником в ухе, с лицом то задумчивым, то лукавым, а то и с жестикуляцией, вздымание указательного, предположим, пальца или негативное им помахивание, «нет, уж, позвольте, господа», от «Немецкой волны» через Би Би Си к «Программе для полуночников». Свободное время все посвящено выводам, умозаключениям, гипотезам, теориям, никаких кризисов вегетативной нервной системы.

В 37-м, после ареста и расстрела моего отца, крупнейшего деятеля социндустрии, дядю тоже замели, продержали, однако, за проволокой всего лишь три года. Тюремный опыт его, впрочем, мало коснулся, вернулся он каким и был, духовным здоровяком. Как он утешит меня, как поддержит в моем нынешнем распаде? Надо держаться, скажет он мне, будь таким, как твой отец, настоящим коммунистом, держись, Шаток! Вот так будет выглядеть «прана», которую он мне передаст в утешение. Может быть, не так уж мало…

Я держусь, я каждую минуту держусь. Хожу ведь, говорю с людьми, стою в очередях в магазинах, даже и работаю — то есть держусь каждую секунду. На тренировках я держусь изо всей мочи, стараюсь не взвыть, разыгрываю с ребятами различные игровые схемы и делаю все, что надо, хотя и думаю постоянно, во что сейчас превратился под землей наш общий любимец Серега, во что все они, такие красавцы, могут превратиться, случись какая-нибудь чудовищная мерзость. Я отгоняю от себя все эти пакости и держусь. Пакости возвращаются, и я их снова отгоняю и держусь, держусь, держусь… На пятнадцатом этаже, в своем жилом гиганте, если не лучше назвать его монстром, я каждую минуту ощущаю четырехугольник окна, меняющий цвет от голубого до черного, и держусь… Я знаю, что никогда этого не сделаю, но страх этого сжигает меня, и я держусь, держусь, держусь…

Валевич у телефона: вегетативка, климакс, переутомление — витамины, покой, транквилизаторы…

Дружище, может быть, это называется так, а может быть, и иначе, может быть, это называется «арзамасской тоской», как у Льва Николаевича, или, скажем, «утечкой очарования»?.. Должно быть, без очарования жизнью и жить нельзя. Любая хрюшка должна быть очарована жизнью, так или иначе. Что делать мне, если из меня вытекает прана. Все испаряется, даже тоска уходит вместе с другими человеческими очарованиями, оставляя на полу лишь только бессмысленное, подрагивающее от какого-то нижайшего страха тело?


Я лежал плашмя на ковре, когда в дверь позвонили. Разумеется, меня всего передернуло от этого неожиданного звука. Неожиданные звуки вызывают у меня сейчас что-то сродни короткой судороге. И не удивительно, объясняет мне всеобъясняющий Валевич, у тебя, старичок, переизбыток адреналина в крови, все нормально, нормально, вот подожди, подсохнут твои железы внутренней секреции и будет поспокойнее.

За дверью оказался тот юноша, что пытался ободрить меня на лестнице подземного перехода. Заглядывая в бумажку, он справился, верно ли попал, то ли я лицо, которое ему требовалось, и выходило так, что он не ошибся. Разумеется, он не идентифицировал меня внутриквартирного с тем подземным, он только лишь очень обрадовался что поиски его окончились удачно, внес в прихожую небольшой чемодан и, сняв шапку, соломенноволосый и голубоглазый провинциал, оповестил меня, что привез привет из Самары.

Из Самары? Мучительно я пытался сообразить, откуда это. Он улыбнулся: ну, это просто так иногда по-старому они, самарцы, называют свой Куйбышев, город рабочей славы, ну, знаете, просто занятно, просто, понимаете ли, Самара — это как-то немножко экзотично, а Куйбышев, ну, ведь, это просто фамилия.

Без безобразной своей шапки-«меховушки» юноша выглядел довольно мило, длинные волосы его не висели более мочалкой, но даже как бы содержали некоторый намек на определенный стиль. Сняв неуклюжее пальто, он показался мне вообще каким-то скандинавом: джинсовая курточка, свитер-битловка, все как полагается. Я спросил его, не ошибся ли он адресом.

«Но ведь вы Шатковский, — переспросил он, — Олег Антонович, не так ли? Значит, я не ошибся. Я вам привез привет от моей бабушки, а она ваша родственница. Что касается меня лично, то меня зовут Женя, учусь в заочной аспирантуре МИФИ, приехал позондировать насчет защиты диссертации».

В Самаре, то есть в городе рабочей славы Куйбышеве, никогда не было у меня никаких бабушек в родственницах. Я пригласил Женю войти в комнату, пригласил его в кресло, даже предложил ему чаю и только после этого осторожно спросил, с какого боку его бабушка ко мне прилепляется.

«Ну, как же, — улыбнулся он, — она вам крестная сестра, Олег Антонович». Вот какой приятный сюрприз, подумал я, а ты все ноешь из-за недостатка родственников. Мальчик, кажется, собирается у меня остановиться. Явно собирается пожить у московского родственничка. Самарский мальчик приехал к столичному дяде. Впрочем, пожалуй, к деду — ведь это его бабушка мне крестная сестра…

«Как? Как вы назвали наши родственные отношения?» — только сейчас до меня стал доходить смысл слова «крестная». Вначале показалось что-то вроде «двоюродная», «троюродная», «седьмая вода на киселе». «Крестная сестра», — утвердительно кивнул Женя. «То есть, простите, Женя, вы хотите сказать, что бабушка ваша — сестра мне не по крови, а по крещению?»

Уцепившись за косяк двери, я смотрел, как он кивает, неуверенный и явно озабоченный, достаточное ли это родство, чтобы остановиться у меня на время своего диссертационного «зондажа». Сердце ходило у меня в груди, словно пароходный поршень.

Назад Дальше