«Как? Как вы назвали наши родственные отношения?» — только сейчас до меня стал доходить смысл слова «крестная». Вначале показалось что-то вроде «двоюродная», «троюродная», «седьмая вода на киселе». «Крестная сестра», — утвердительно кивнул Женя. «То есть, простите, Женя, вы хотите сказать, что бабушка ваша — сестра мне не по крови, а по крещению?»
Уцепившись за косяк двери, я смотрел, как он кивает, неуверенный и явно озабоченный, достаточное ли это родство, чтобы остановиться у меня на время своего диссертационного «зондажа». Сердце ходило у меня в груди, словно пароходный поршень.
В семье нашей, надо сказать, существовала когда-то некая легенда о моем крещении. Что-то рассказывала с двусмысленной улыбкой ленинградская тетя Марта, иногда и покойная мама как бы что-то припоминала.
В начале тридцатых годов мои родители представляли собой идеальную коммунистическую пару. Они называли друг друга по фамилии — «Ты ужинал, Шатковский?», «Ты обедала, Дальберг?» — и очень редко позволяли себе нежности, произнося с явной неловкостью: «Наталья», «Антон»… Он был директор индустриального гиганта, она — коммунистический лектор, партийный журналист.
Смутное, стыдливое и ненадежное предание гласило, что однажды носители пережитков прошлого, бабка и нянька, унесли идеальное комдитя, хозяина будущего, то есть меня, унесли куда-то. Якобы трехлетний бутуз сообщил потом маме, что был в «цирке», где «звоняют» и «моляются». Мама приступила к старухам с категорическим дознанием, на самом деле сама трепетала, как бы отец не узнал, что над его сокровищем совершен «унизительный обряд». Старухи в ответ только губы поджимали и гневно сверкали очами. Потом все это, разумеется, затерлось, замазалось, тема была молчаливо «снята с повестки дня» и старухи прощены, хотя осталось неизвестным, совершился ли этот обряд в действительности.
Потом пришел 37-й год, в первые три месяца этого года опустела наша большая квартира, после ареста родителей все комнаты были энкавэдэшниками опечатаны, за исключением одной, которую будущий хозяин лучезарного будущего некоторое время делил с пережитками прошлого, то есть с нянькой и бабкой.
В глухую ночь 42-го года, накануне, казалось бы, полного разгрома и неминуемого крушения нашей страны, моя бабушка провалилась в оборонную траншею, что за день до этого сама же и копала вместе с другими старухами по приказу управдома, хотя немцы были по крайней мере в двух тысячах километров от нашего города. Перелом шейки бедра, стремительно развивающаяся пневмония — и вот один из моих носителей пережитков прошлого отправился туда, где прошлое, настоящее и будущее сливаются в одну реку.
Дитятю, то есть меня, для поддержания жизни забрала к себе тетка в свою многодетную полуголодную семью. Нянька тоже в конечном счете не пропала, ее забрали какие-то неведомые мне родичи к себе в отдаленный заречный район.
Каждое воскресенье на рассвете старуха отправлялась из своего заречья в долгое пешеходно-трамвайное путешествие к единственной сохранившейся на весь большущий город церкви при Царском кладбище. На обратном же пути из церкви в слободу неизменно навещала она свою растущую и очевидно любимую из последних душевных сил дитятю, то есть меня, которая, дитятя, уже играла в футбол на голодный желудок, уже и девочек высматривала среди пыльных военных закатов. Нянька садилась обычно у печки и терпеливо ждала, авось, забежит в квартиру дитятя, чтобы вручить обязательный свой гостинец в тряпочке: или колотого сахару несколько кусочков, или две-три карамели-подушечки.
Я даже не знаю, когда умерла моя няня и где похоронена, скорее всего на том же Царском кладбище, но что там сейчас найдешь…
Моя мать вернулась из колымских топей с явным интересом к религии, она носила крестик, читала Библию, хотя предпочитала держать все это при себе, никогда не вступала в дискуссии «по этому вопросу», ибо многие из ее подружек-каторжанок умудрились сохранить просвещенное материалистическое мироощущение, а иные даже полагали Сталина извратителем их чистой революционной идеи.
Однажды она рассказывала мне всякие забавные эпизоды из моего детства и вот коснулась «цирка, где звоняют и моляются». А вдруг старухи окрестили меня тогда, спросил я ее. А знаешь ли, это не исключено, ответила тогда мама и как-то особенно, пытливо на меня посмотрела. Она как бы приглашала меня развить эту тему, но я уклонился, не знаю почему, на том решил и остановиться — не исключено… Мелькала даже и поганая мыслишка — во всяком, мол, случае, не помешает… Перед смертью мама попросила похоронить ее по христианскому обряду.
Я жил с этим мифом о своем крещении, и он временами становился расплывчатым и зыбким, миражным и чужим в его анекдотических очертаниях, временами же приближался и согревал воздух, и я тогда страстно желал, чтобы он оказался правдой, и почти приходил в отчаяние, особенно в последнее время, когда понимал, что теперь уже никак не проверишь и что это — не что иное, как семейный анекдот. В часы пик в метро я смотрел на проплывающие мимо тысячи и тысячи московских лиц и думал о том, что большинство этих людей — нехристи, огромное, всепоглощающее, всеоглушающее наше большинство.
«Вот именно, крестная сестра, — неуверенно сказал Женя. — Когда бабка впервые увидела вас на экране телевизора во время финальных игр на первенство Союза, она сразу сказала: „Ба, да ведь это же Олежек Шатковский, мой крестный брат!” Она все собиралась вам письмо написать, да не решалась». — «Ну, а сейчас-то написала?» — спросил я не без труда. «Конечно, конечно, вот оно, это письмо. Лично я, Олег Антонович, не в курсе деталей, но думаю, что бабка дает там достаточную информацию».
«Уважаемый Олег Антонович, или попросту дорогой Олег! Вам или тебе (позволь уж мне, старой, называть тебя на ты) пишет Елена Петровна Честново, урожденная Мыльникова, о существовании которой ты, наверное, и не подозревал, а между тем я твоя крестная сестра. Да-да, не удивляйся, у нас с тобой один крестный отец Виктор Петрович Мыльников, мой старший брат, ныне покойный, а крещен ты был в нашем доме при спущенных шторах и закрытых ставнях отцом Сергием Боташевым, старым другом и единомышленником Виктора Петровича, что, конечно, тщательно скрывалось, потому что в те времена за такие дела по головке бы не погладили, а точнее, посадили бы в тюрьму.
Если тебя интересуют какие-нибудь подробности, то я могу сообщить, ведь ты был младенец, а мне к твоему крещению было уже 15 лет и я училась в медицинском училище и этот день запомнила во всех подробностях, в равной степени, как и твою крестную мать Евфимию Козыреву, няню, хотя видела ее только единожды в жизни, то есть тогда.
Сейчас обращаюсь к Вам, Олег Антонович, с огромной просьбой принять участие в моем единственном внучонке Евгении. Он впервые в столице и может растеряться. Извините за неожиданную назойливость, но у нас нет никого в Москве, да и вообще мало родных, все повыбиты жизнью. Ах, Олег… Господь тебя храни!
Елена Петровна Честново»Я разрыдался. Я никогда прежде вообще не плакал, а тут весь пролился слезами. Что за неописуемое чувство охватило меня! Что да немыслимый душевный порыв! Как это назвать — бурей любви, тоски, жалости, ликования — никак не назовешь! Нечто настолько несомненное и единственное вдруг приоткрылось мне, и в этот момент раз и навсегда я осознал, что уверовал. Рыдания сотрясали меня, и слезы текли ручьем, без остановки. Кто знает, почему во время душевных потрясений выделяется столько влаги? Кто знает вообще, что такое человеческая влага?
Я упал в кресло, и оно слегка повернулось подо мной, ибо было обыкновенным вращающимся креслом, но даже это движение показалось мне необыкновенным, произошло нечто, названное мной в уме «потерей сознания», но на деле это было что-то другое, ибо я увидел себя в этот момент как бы со стороны и с огромного расстояния: маленькое тело, лежащее в кресле, вытянутые ноги, откинутая голова, ладони на лице. Крещен! Крещен!
«Олег Антонович! — донесся до меня голос испуганного гостя» — Дядя Олег!»
Спустя некоторое время из Самары пришли «подробности» и фотокарточка крестного отца, снятая в 1934 году, то есть близко ко времени моего крещения, Виктор Петрович был весь в коже — брюки, куртка, кепка, все из черной кожи. Среди подробностей одна оказалась совсем замечательная: Виктор Петрович был никем иным как личным шофером моего отца, то есть работником спецгаража крайкома партии.
«В те времена, — писала мне крестная сестра, — шофер была профессия почетная и редкая, особенно на легковой машине».
Я стал с напряжением вспоминать рассказы матери и дяди о нашей прежней жизни. Вдруг показалось, что очертания отцовского автомобиля выплыли и из моей собственной памяти. Да-да, машина была американская, с большущим кожаным диваном сзади. В дурную погоду натягивалась брезентовая крыша.
«В те времена, — писала мне крестная сестра, — шофер была профессия почетная и редкая, особенно на легковой машине».
Я стал с напряжением вспоминать рассказы матери и дяди о нашей прежней жизни. Вдруг показалось, что очертания отцовского автомобиля выплыли и из моей собственной памяти. Да-да, машина была американская, с большущим кожаным диваном сзади. В дурную погоду натягивалась брезентовая крыша.
Брату приходилось много ездить, вспоминал дядя, объекты завода-гиганта были разбросаны по всему краю… Многие годы у него был шофером Виктор Петрович Мыльников, любопытнейшая фигура, Он не расставался с револьвером, потому что не только возил брата, но и охранял его — членам бюро крайкома предоставлялась такая привилегия. Опытный был чекист, но в классовом отношении человек не без пятнышка…
Далее из письма Елены Петровны Честново:
«…В 1917 году два моих старших брата Виктор и Николай заканчивали школу прапорщиков. Гражданская война разделила их. Николай оказался в белой армии. Судьба его плачевна, следы затерялись, некоторые даже утверждали, что он оказался за границей.
Виктор воевал на стороне красных и получил сильное ранение в голову, что помешало ему продолжить образование. Врачи рекомендовали ему сторониться умственного труда. Тогда он избрал профессию шофера. Она пришлась ему чрезвычайно по душе, потому что он еще и в гимназии проявлял склонность к механике…».
Я смотрю на фотокарточку. Любопытные глаза русского молодого человека смотрят на меня с плотной старинной фотобумаги. Типичное лицо русского механика или авиатора начала века. Сейчас такой тип уже не встречается, его заменил наш многомиллионный советский «технарь». Не так давно я заметил молодого актера с похожей внешностью в каком-то кинофильме в начале века, и оказалось, что не один я его заметил, у киношников-то видно нюх поострее на типажи, с тех пор этот актер кочует из фильма в фильм и все в стиле ретро и все по ранней самолетной или автомобильной технике — эдакий белесый, с любопытствующими глазами, фанатик магнето, обожатель двигателя внутреннего сгорания, типичный вроде бы русский, но как бы и европеец, вот странность…
Встретишь такого человека на улице, сразу в этом направлении о нем и подумаешь, вот, мол, технический интеллигент старого класса, какой-нибудь несостоявшийся Сикорский, ну, если глубже копнешь, можно подумать, что такие вот люди в строгом расположении свечей и цилиндров искали исчезающую гармонию, пытались спастись от идиотизма всех этих наших великих революций. Вот так по технической части классифицируешь человека и, конечно же, ошибешься. Всегда ошибешься, если бегло, с налета классифицируешь человеческие особи по отдельным видам. Вот и с Виктором Петровичем Мыльниковым не все так было просто, не только в автомобилях искал он душевную гармонию. Елена Петровна, в частности, писала:
«…с отцом Сергием Боташевым В. П. дружил всю свою жизнь, вплоть до разлуки в местах не столь отдаленных. В детстве Сергий Боташев был служкой в Храме Преображения Господня, а наш дом располагался как раз напротив храма. Меня еще не было на свете, когда мой брат Виктор по собственной воле зачастил в этот храм и прислуживал там при святых литургиях. Забыла упомянуть, что все это происходило в уездном городке Свияжске, откуда мы все, Мыльниковы, родом…»
Вновь новое ощущение. Прикосновение чудесного и теплого. Радостный и таинственный взмах рядом с лицом. То ли крыло с шелковистыми перьями, то ли рука с невесомой тканью. Свияжск. Вот так неожиданно все соединилось и заполнилось живым духом. Значит, связь эта существовала всегда, хоть и была неведома. Значит, мой детский восторг среди свияжского одичания прилетел не из пустоты, но через революции и войны от моего крестного отца мальчика Вити, значит, я тогда ощутил жизнь его духа, его чистого детства в чистом и процветающем, сытом и спокойном богопослушном Свияжске.
«…наш отец был почтмейстером и мы жили в большой квартире над почтой, а вокруг на островке располагались храмы, монастыри, торговые ряды и лавки. Свияжск в ту пору был густо населен и богат…»
Будущий Свияжск — международная турбаза. С тоской я представил всю эту пакость, жалкие комсомольские дискотеки и «фестивали песен протеста» с юными протестантами, дерзко под гитарку бичующими Пиночета. Да уж лучше прежнее запустение, уж лучше бы постепенно затягивался илом островок в устье малой реки, лучше бы постепенно, десятилетие за десятилетием, тихо оседали бы его фундаменты, осыпался кирпич… Хоть и горько, но все же достойнее истлеть в архивных записях, чем становиться гнездом ворья из бюро молодежного туризма «Спутник».
Постепенно мы все, кто связан с ним так или иначе, уйдем, и он уйдет из живой человеческой памяти. Монашки угасли, как свечечки в том единственном уцелевшем храме послевоенного года. Однорукий наш комиссар тоже, должно быть, уже отошел, а если и жив, то все позабыл в алкоголе, не только Свияжск, но и физручкины ноги. Помнит ли Валевич? Вообще, помнит ли он то лето? Сто лет мы уже не говорили с ним об этом. Я почему-то словно стыжусь тех воспоминаний. Может быть, и самоуверенный Яша Валевич тоже стыдится?
Я набрал номер его телефона. Трубку снял кто-то из его огромной семьи, началась обычная перекличка внутри четырехкомнатной валевической твердыни на Грузинах. «Папа, ты дома?» — «Кто спрашивает?» — «Одну минуточку, я узнаю… Погоди, в дверь звонят. Кто это?» — «Из телеателье?» — «Ну, наконец-то. Проходите сюда, товарищ… Да, папка же, тебя кто-то к телефону». — «Если из института, то…» — «Да нет же, это, кажется, дядя Олег». — «Что же ты меня сразу не…»
— Яшка, ты помнишь Свияжск? — спросил я.
Он некоторое время недоуменно молчал, потом хихикнул.
— Помню-помню… А вот ты, Олега, помнишь те бронированные мониторы, те речные линкоры? Помнишь, как нас взяли в плен?
И вдруг ярчайшим образом вспомнилось то, что многие годы совсем уже утонуло в памяти, так ярко, словно включили кинопроектор.
На Волге в те дни существовала военная флотилия. Для чего она была нужна? Чтобы в страхе держать чувашские и мордовские берега? Тогда таких вопросов никто себе не задавал. Существует — значит необходима.
База Волжской военной флотилии находилась где-то неподалеку от нашего пионерлагеря, и это, конечно, страшно нас интриговало. Много было разговоров о мониторах, удивительных, мелко сидящих судах с башенной тяжелой артиллерией, настоящих речных дредноутах. Увы, сколько ни вглядывались пионеры в волжские дали, не видели ничего, кроме обычных буксиров с баржами да старых колесных пароходов. В общем, эти мониторы стали нам уже казаться каким-то мифом.
И вдруг мы их увидели, целую эскадру в кильватерном строю, четыре темно-серых, почти синих броненосца. Весь отряд был потрясен. До этого мы шествовали по каменистой тропинке вдоль высокого берега Волги под водительством все той же физручки Лидии. Только что поймали отвратительную змею, кажется, медянку, для живого уголка. Обычная пионерская рутина. И вдруг — четыре серых, с военно-морскими флагами, с вымпелами и сигнальщиками, отмахивающими свою азбуку с верхних мостиков, каждый с двумя огромными орудийными башнями, с преогромнейшими спаренными пушками — вымирающее племя речных бронированных мониторов. Мы с Яшкой даже дар речи потеряли, разинули пасти и немо уткнули указательные пальцы в волжский простор.
Физручка подняла трофейную лейку, сделала снимок, помахала краснофлотцам и после этого зафиксировала свою позу с поднятой рукой, чтобы и самое себя запечатлеть в памяти этих четырех тяжелых мужчин. Вспоминая сейчас ее позу, я думаю, что это была девушка с какой-нибудь картины Дейнеки, заря социализма, один к одному.
Вдруг произошло невероятное: весь в мелькании сигнальных флажков, задний монитор покинул строй, описал умопомрачительную дугу через всю Волгу и приблизился почти вплотную к высокому берегу, на тропе которого стоял наш отряд. Теперь мы могли рассмотреть его во всех подробностях, все трапы и люки, зенитные пулеметы и мостики. А загорелые матросы, стоящие на палубе, лыбились нам так, что можно было все зубы пересчитать в их хавальниках. Последовала какая-то команда с мостика в мегафон, и часть команды попрыгала с борта корабля на прибрежные камни, а то и в воду. Еще минуту они уже бежали в гору к нам, не менее десятка матросов и один офицер. Чудо из чудес — они нас окружали!
Мы даже струхнули. Все струхнули, кроме, разумеется, Лидии, она наблюдала приближение моряков насмешливо прищуренными глазами. Задним числом мне сейчас даже кажется, что матросики сами слегка сдрейфили перед богиней солнечного социализма. Наверняка даже в онанистических снах этих бедных ребят не являлась им подобная штука.