Лев в тени Льва. История любви и ненависти - Павел Басинский 15 стр.


Но при этом ему «грустно, гадко на нашу жизнь, стыдно, виновато, мучительно. Отче, помоги мне делать волю Твою».

Может показаться, что Толстой заблудился в двух соснах. Но на самом деле он оказался перед серьезным и опасным для его мировоззрения противоречием. Подвергается испытанию всё, к чему он пришел за последние десять лет. В его новом миропонимании деньги и собственность это абсолютное зло, а с помощью зла нельзя творить добро. Но живое чувство сострадания к людям говорит обратное: как раз с помощью денег или обладая собственностью, можно совершить прямое христианское дело: накормить голодных. И он, Толстой, может сделать это дело, а может отказаться от него. Но соглашаясь на это дело, он способствует торжеству зла и несправедливости на земле. И потому это не выбор «second best», а прямой выбор греха, сотрудничество со злом.

Какое-то время он колеблется. Дела в окрестностях Ясной Поляны обстоят не так плохо. У крестьян, по крайней мере, есть картофель. Но уже дальше, в Ефремовском уезде, он видит иную картину: «из 70-ти дворов есть 10, которые кормятся еще своим. Остальные сейчас, через двор, уехали на лошадях побираться. Те, которые остались, едят хлеб с лебедой и с отрубями, который им продают из склада земства по 60 копеек с пуда…»

Толстой знает, что это такое. «Хлеб с лебедой нельзя есть один. Если наесться натощак одного хлеба, то вырвет. От кваса же, сделанного на муке с лебедой, люди шалеют».

И всё же неизвестно, как проявилось бы участие Толстого в борьбе с голодом, если бы на его пути не появился его старинный друг Иван Иванович Раевский, помещик села Бегичевка Рязанской губернии. В том нерешительном положении, в каком находился Толстой летом-осенью 1891 года, ему необходим был толчок извне. Этим толчком, этой «палочкой-выручалочкой» и оказался Раевский.

Раевский был одним из редчайших знакомых Толстого, с которым он был на «ты». Они познакомились в конце пятидесятых годов в Москве, когда Толстой вернулся с Севастопольской кампании. И сразу подружились. Раевский был старшим сыном Ивана Артемьевича и Екатерины Ивановны Раевских; отец его происходил из старинного дворянского рода. Жажа, как его звали в семье, родился 26 октября 1835 года и с детства удивлял всех своими умственными способностями. В возрасте семи лет он свободно говорил по-французски и по-немецки, отлично читал и писал по-русски и знал все четыре действия арифметики. После гимназии Иван поступил в Московский университет на физико-математический факультет, который успешно окончил кандидатом по чистой математике. Некоторое время он служил чиновником по ведомству народного просвещения, но затем его потянуло в деревню, где он погрузился не только в хозяйство, но и в общественную деятельность. Раевский стал одним из самых активных земских работников Данковского уезда Рязанской губернии.

Он принадлежал к просвещенным помещикам, которые стремились поставить хозяйство на научную основу. Он выписывал из-за границы машины и удобрения. Ему доставляли «гуано» из Чили, то есть, попросту говоря, чилийский навоз. Мужики смеялись над ним: «Барин наш молодой из-за моря теперь г…. покупает, видать, своего хватать не стало».

С Толстым они познакомились в зале гимнастического общества на Большой Дмитровке. Молодой Толстой был большой поклонник гимнастики. В некрологе памяти Раевского он вспоминал: «Мне было под 30, ему было с чем-то двадцать, когда мы встретились. Я никогда не был склонен к быстрым сближениям, но этот юноша тогда неотразимо привлек меня к себе, и я искал сближения с ним и сошелся с ним на «ты». В нем было очень много привлекательного: красота, пышущее здоровье, свежесть, молодечество, необыкновенная физическая сила, прекрасное, многостороннее образование… Но больше всего влекла к нему необыкновенная простота вкусов, отвращение от светскости, любовь к народу и главное – нравственная чистота, теперь редкая между молодыми людьми, а тогда составляющая еще большее исключение. Я думаю, что он никогда в жизни не был пьян, не участвовал в кутеже, не говоря уже о других увлечениях».

Еще они сблизились на почве охоты, вместе участвовали в медвежьей охоте. Но впоследствии разошлись и почти не виделись друг с другом, отчасти из-за расстояния между Бегичевкой и Ясной Поляной, отчасти из-за того, что Толстому с его новыми взглядами Раевский стал казаться обычным помещиком. Сам Раевский не только никогда не пытался следовать взглядам Толстого, но и не разделял их. Да и натуры их были разные. Толстой имел за плечами бурную и страстную молодость, а Раевский, по убеждению его друзей, не знал в жизни ни одной женщины, кроме своей жены.

Раевский раньше Толстого начал бороться с голодом. Он искренне переживал несправедливость социального неравенства. Оправдание своему положению он искал в культурном влиянии на крестьян и в земской службе. С возникновением угрозы голода он пришел еще к одной мысли. Смысл существования помещичьего хозяйства заключается в том, чтобы быть «страховым капиталом народа». Это была вполне морально здравая идея: крепкое помещичье хозяйство как гарантия благоденствия народа и спасения его в неурожайные годы. Но она явно противоречила взглядам, к которым пришел Толстой. Тот факт, что Толстой не просто согласился сотрудничать с Раевским, но и на первых порах оказался в роли его помощника, гораздо больше говорит о Толстом-человеке, чем его статья о голоде. А то, что Раевский с готовностью уступил Толстому первенство в этом деле в своем собственном имении, многое говорит нам о характере Раевского.

Идея народных столовых была не нова. Но Раевский раньше Толстого решился на это. Когда летом 1891 года Толстой в Ясной Поляне еще только размышлял о голоде, о том, нравственно или безнравственно кормимым кормить кормящих, Раевский, по воспоминаниям учителя его детей Алексея Митрофановича Новикова, «уже раскинул ряд учреждений для кормления голодающих, хотя и в незначительном размере и на небольшом пространстве».

«В августе, – пишет Новиков, – я приехал в Ясную Поляну. Здесь было гораздо тише; о голоде говорили редко, больше о нищих, о погорельцах. Лев Николаевич спросил о голодающих и стал говорить, что голодающих всегда много, что единственное средство помочь коню везти воз – это слезть с него. В этих словах для меня тогда слышалась скука и безжизненность. Я знал, что И. И. Раевский метался в верховьях Дона, в округе своих имений, из одного земского собрания в другое, а Л. Н. Толстой сидит у себя в Ясной Поляне и пишет, или собирается писать о голоде, что голод всегда есть и что безнравственно собираться кормить голодных и думать, что это хорошее и нужное дело, в то время как каждым шагом своим делаешь еще больше голодных. И как всё это было красиво, убедительно и замечательно верно, когда всё это нам излагал Лев Николаевич!»

Начало статьи Толстого «О голоде», задуманной летом 1891 года, расходится с финалом, написанном уже в октябре, после того, как Толстой посетил Епифанский уезд, встретился с Раевским и принял решение поселиться в имении Бегичевке, чтобы организовывать там столовые. Если в начале статьи он скептически относится к идее помощи голодающим, то в конце прямо выступает с призывом к молодым людям работать в народных столовых на «волонтерских», как сказали бы сегодня, началах. Фамилия Раевского в статье не упоминается, но понятно, о ком Толстой пишет: «Вот письмо, полученное мною от моего приятеля, земского деятеля и постоянного деревенского жителя, о деятельности этих сиротских призрений…» Далее приводится письмо Раевского о столовых.

Раевский назван в следующей статье Толстого 1891 года «О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая»: «В поездке моей в Епифанский уезд в конце сентября я встретил моего старого друга, И. И. Раевского, которому я передал мое намерение устроить столовые в голодающих местностях. Он пригласил меня поселиться у него и, не отрицая всякой другой формы помощи, не только одобрил мой план устройства столовых, но взялся помогать мне в этом деле и, с свойственной ему любовью к народу, решительностью и простотою приемов, тотчас же, еще до нашего переезда к нему, начал это дело, открыв около себя шесть таких столовых».

Но из этого можно сделать вывод, что инициатором открытия столовых в своем имении был не Раевский, а Толстой. А это расходится с воспоминаниями Новикова, утверждавшего, что еще летом 1891 года Раевский посетил Толстого в Ясной Поляне, «рассказал о картинах голодного края и уговорил Льва Николаевича проехаться и посмотреть. Л. Н. любил такие поездки. И он поехал в голодный край, чтобы с наибольшим знанием дела написать статью о голоде. Поехал на 1–2 дня и остался там 2 года».

О посещении Раевским Ясной Поляны пишет и биограф Толстого Павел Иванович Бирюков. Об этой судьбоносной встрече вспоминает и Софья Андреевна: «Приезжавший к нам Иван Иванович Раевский был первый, который утвердил Льва Николаевича в его намерении ехать кормить голодающих в их краях посредством столовых. Он рассказывал, что исстари еще во время голодовок устраивали такие столовые, которые народ называл “сиротскими призреньями”».

Определенность в этот вопрос вносят воспоминания Веры Величкиной, которая в декабре 1891 года юной девушкой отправилась в Бегичевку помогать Толстому. «Начало открытия столовых в этом краю, – пишет она в книге “В голодный год с Львом Толстым”, – принадлежало, собственно, не Льву Николаевичу, а его хорошему другу, Ивану Ивановичу Раевскому, который на свои средства открыл шесть столовых, под названием “сиротские призрения”. Желая ознакомиться с положением дела, Лев Николаевич еще осенью объехал эти края, бывшие тогда центром неурожая, и тогда же решил поселиться здесь».

Когда Раевский был у Толстого? Это случилось в начале июля 1891 года, когда у Толстых гостила тетушка Александра Андреевна, между вторым и седьмым числами. В своих воспоминаниях она пишет: «Один из самых приятных вечеров был прерван приездом тульского предводителя дворянства[27] Раевского; это была пора наступающего в 1891 году голода; глубоко погруженный в мысли об этой напасти, Раевский не мог говорить ни о чем другом, и это раздражало Льва, не знаю почему; он противоречил каждому слову Раевского и бормотал про себя, что всё это ужасный вздор и что если бы и настал голод, нужно только покориться воле Божьей…»

И, наконец, точку в этом до сих пор не проясненном вопросе ставит письмо самого Толстого жене из Бегичевки от 2 ноября 1891 года, где он говорит: «Устройство столовых, которым мы обязаны Ивану Ивановичу, есть удивительная вещь».

Так или иначе, два старых приятеля, почти не видавшиеся последние тридцать лет, нашли один другого и вместе начали общее дело…

Для Раевского оно закончилось трагически. «В ноябре, в слякоть и непогоду, он возвращался с епифанского земского собрания в Бегичевку, – пишет Новиков. – Деревенская нищета бродила в это время по дорогам, перебираясь из деревни в деревню за милостыней. И вот по дороге Раевский одного за другим неимущих сажает к себе. На гору ему приходится сойти с экипажа и взбираться пешком. Он промачивает ноги и с мокрыми ногами едет почти полдороги… На другое утро И. И. почувствовал, что ему нездоровится. Но надо ехать в Данков, на земское собрание – еще верст 40 в непогоду на тележке. Поторопившись вернуться из Данкова, он приехал уже больной с сильной инфлюэнцией…»

Последнее письмо Раевский написал жене в Тулу: «Мой милый ангел! Простишь ли ты меня? Первый раз в жизни я скрыл от тебя, не написав тебе, что я болен».

Он умер через несколько дней.

Толстой – остался в Бегичевке.

Толстые в Бегичевке

26 октября 1891 года Толстой с дочерями Татьяной и Марией и племянницей Верой Кузминской на поезде отправился на станцию Клекотки Рязанской губернии. 28 октября они были в усадьбе Раевского. Так начался малоисследованный двухлетний период жизни Толстого, когда были спасены от голодной смерти тысячи человеческих жизней – детей, стариков, женщин, крестьян России. Это был личный подвиг небольшой группы людей.

Но это не радовало Толстого…

Первые деньги на святое дело были «пожертвованы» его женой – шестьсот рублей. Это была часть тех денег, которые он сам же своей жене и отдал, отказавшись от собственности и от гонораров за свои произведения. Она без радости отдала ему эти шестьсот рублей, он без радости их принял. Во всём этом было что-то неправильное. Поездка в Бегичевку не вдохновляла не только Толстого, но и его старшую дочь Татьяну. Еще до отъезда она стала сомневаться в том, что отец поступает правильно. «Мы накануне нашего отъезда на Дон, – пишет она в дневнике 26 октября. – Меня не радует наша поездка, и у меня никакой нет энергии. Это потому, что я нахожу, что действия папа́ непоследовательны и что ему непристойно распоряжаться деньгами, принимать пожертвования и брать деньги у мама, которой он только что их отдал. Я думаю, что он сам это увидит. Он говорит и пишет, и я это тоже думаю, что всё бедствие народа происходит от того, что он ограблен и доведен до этого состояния нами – помещиками – и что всё дело состоит в том, чтобы перестать грабить народ. Это, конечно, справедливо, и папа́ сделал то, что он говорит: он перестал грабить. По-моему, ему больше и нечего делать. А брать у других эти награбленные деньги и распоряжаться ими, по-моему, ему не следует. Тут, мне кажется, есть бессознательное чувство страха перед тем, что его будут бранить за равнодушие и желание сделать что-нибудь для голодных, более положительное, чем отречение самому от собственности».

«Чувство страха»?

Любящая дочь глубоко понимала своего отца. Толстой отправился спасать голодных не в сознании моральной силы и правоты, а в сознании своей слабости и нравственного поражения. Он, как богатырь, замахнулся на спасение всего человечества. Он предложил, как искренне думал, панацею от всех бед – в исполнении заповедей Христа и отречении от всего, что мешает исполнению этих заповедей. И ему поверили, за ним пошли люди… Ему бы утвердиться на этой проповеднической высоте. Довершить начатое: уйти из дома, стать нищим, странником… Но возник выбор: отдать последнюю рубашку нуждающемуся или просить дарового сукна у богачей для сотен раздетых рязанских ребятишек? Поделиться последним куском хлеба с голодным или обратиться за помощью к богатым, не только русским, но англичанам и американцам, и принять помощь для десятков тысяч голодных крестьян под гарантию имени Толстого?

Софья Андреевна пишет в дневнике, что он «не спал ночь и на другое утро говорит, что голод не дает ему покоя, что надо устроить народные столовые, куда могли бы приходить голодные питаться, что нужно приложить, главное, личный труд, что он надеется, что я дам денег (а сам только что снес на почту письмо с отречением от прав… вот и пойми его!)».

И еще он сказал жене: «Но не думай, пожалуйста, что я это делаю для того, чтоб заговорили обо мне, а просто жить нельзя спокойно». Увы, она именно так и думала. «Всё один и тот же источник всего в этом роде: тщеславие и желание новой и новой славы, чтоб как можно больше говорить о нем».

Они расставались недружелюбно. Она подозревала его в том, что он просто бежит в Бегичевку от семейных проблем. И была по-женски права. Толстой тяготился семьей, где только дочери его беспрекословно поддерживали; их он и забирал с собой в Бегичевку.

Это было похоже на развод. Еще раньше он отказался переезжать с семьей на зиму в Москву, как у них было заведено с 1881 года. Десять лет в семье соблюдался этот принцип. Но вдруг Толстой взбунтовался.

«29-го августа вечером я начала с Львом Николаевичем разговор о переезде в Москву. Он решительно ответил:

– Я совсем не приеду.

Я говорю:

– Ну, и прекрасно, и я останусь.

– Нет, я этого не хочу; ты поезжай и отдай детей (в гимназию – П. Б.), потому что ты считаешь это нужным, – говорит Лев Николаевич.

– Да ведь это развод! Ты всю зиму не увидишь ни меня, ни пятерых детей.

– Детей я и тут не вижу, а ты будешь ко мне приезжать…

– Я? Ни за что! Приезжать как любовница для удовлетворения твоих потребностей, а жить врознь… Никогда и ни за что! – с негодованием вскрикнула я и расплакалась».

Отъезд в Бегичевку пришелся как нельзя кстати. Толстому не нужно было ничего объяснять жене, а Софье Андреевне нечего было возразить.

Но и не было мира в их сердцах.

Картина голода в Данковском уезде была страшной! Шести столовых, что открыл Раевский, не хватало, чтобы накормить даже детей. Но самое главное – непонятно было, каковы вообще масштабы бедствия. Осенью у крестьян еще оставалось какое-то продовольствие, а что будет зимой, весной? Кому помогать в первую очередь? Спрашивать самих мужиков – бесполезно. Все будут просить о помощи! Никто не откажется от лишнего мешка муки.

Местная власть косо смотрела на появление Толстого в уезде. Когда голодает вся губерния – это понятно. Но когда в одном отдельно взятом уезде появляется знаменитый человек, и к нему тысячами текут деньги и вагоны продовольствия, – что будут говорить мужики в других уездах? Как будет выглядеть власть? Да это начало смуты!

Но даже не власть была главной помехой в работе добровольцев. Сам народ. Крестьяне не понимали, зачем приехали сюда господа, что у них на уме. И на всякий случай старались разжиться попрошайничеством. Меньше всего можно заподозрить дочь Толстого в нелюбви к народу. Но то и дело в дневнике Татьяны Львовны прорывается отчаяние.

«Как много жалких людей! Редкий день Маша или Вера не ревут…

Дела тут так много, что я начинаю приходить в уныние: все нуждаются, все несчастны, а помочь невозможно. Чтобы поставить на ноги всех, надо на каждый двор сотни рублей, и то многие от лени и пьянства опять дойдут до того же.

Тут много нужды не от неурожая этого года, а от того же, от чего наш Костюшка беден: от нелюбви к физической работе, какой-то беспечности и лени. Тут деньгами помогать совершенно бессмысленно. Всё это так сложно!

Назад Дальше