Невольно создается ощущение, что или поездка к больному сыну не оставила глубокого впечатления в памяти его отца (также, как посещение отцом сына не запомнилось его матерью), или Толстой просто не знал, что писать о ней в своем дневнике.
К тому же в это время случилось важное событие. В ночь на 21 февраля 1895 года скончался Николай Семенович Лесков. В своей записке «Моя посмертная просьба» он просил похоронить его «по самому низшему, последнему разряду». Это завещание, опубликованное в газетах, впервые заставило Толстого задуматься о собственной посмертной воле. 27 марта он пишет в дневнике первое неформальное «завещание».
Среди этих событий и волнений состояние здоровья больного сына оказалось в стороне от главных мыслей и переживаний отца.
Как в свое время, по словам Валерии Абросимовой, он «пропустил момент наивысшей близости взрослеющего сына», как позднее не придал серьезного значения началу его душевной болезни, так и теперь не обратил внимания, что сын стал хотя и медленно, но выздоравливать.
«Из всех докторов, лечивших меня в те годы, наконец нашелся один, советы которого вывели меня на путь здоровья. Это был Огранович – доктор моей тети, графини Марии Николаевны Толстой, сестры отца, – который имел в то время санаториум возле Москвы, в чьей-то помещичьей усадьбе, которую он нанимал», – вспоминал Лев Львович.
Михаил Петрович Огранович (1848–1904) – выдающийся русский врач, отец-основатель санаторно-курортного дела в России, которым он занялся после изучения лечебных пансионов в Швейцарии. Так, им был открыт один первых санаториев в России вообще и первый в Крыму – в западной части Ялтинской бухты в селе Чукурлар. Санаторная колония близ Звенигорода была основана им в имении графа Шереметева. Здесь лечились многие известные люди: писатели Станюкович, Эртель, Амфитеатров, Гиляровский, Андрей Белый, публицист и общественный деятель Михайловский, художники Нестеров и Левитан. Сын Толстого поступил сюда в критическом состоянии…
«Огранович заставил меня по три, четыре раза в день есть гречневые каши на воде, так называемые “размазни”, для оживления кишечника и лежать целыми днями в саду прямо на снегу. Он находил, что моя болезнь не что иное, как застарелая форма малярии, от засевших во мне микробов тех самых лихорадок, которыми я болел в детстве…» – вспоминал он.
С диагнозом Ограновича неожиданно согласился и Толстой-старший, скептически относившийся к любым методам лечения Лёвы. 15 февраля 1895 года он пишет в дневнике: «Вчера Огранович помог мне отнестись справедливее к Лёве. Он объяснил мне, что это скрытая форма малярии – гнетучка[34]. И мне стало понятно его состояние и стало жаль его, но всё не могу выразить живого чувства любви к нему».
Огранович выбрал правильный метод обращения с больным. Тот самый, на котором настаивал и доктор Белоголовый. Полное подавление личной воли и подчинение строжайшей дисциплине. Есть «размазню» – значит есть! Лежать на снегу целый день – значит лежать! О том, что именно это ему необходимо, инстинктивно догадывался и сам Лев Львович, когда в уже цитированном паническом письме из Парижа умолял отвезти его в Россию и «связать». Но интереснее всего то, что об этом догадывался и его отец.
В дневнике 1895 года Толстой называет сына «тяжелым испытанием». Лёва действительно стал испытанием для семьи. Проблема его была в том, что он не справлялся с собственным «я». Его внутренний мир представлял собой катастрофическое столкновение ценностей и ориентиров. Он искал и не находил в себе самого себя, Льва Толстого, потому что это место уже было занято отцом. Но мириться с этим не хотелось, и это вело его к новым поискам и разочарованиям. И возникает деликатный вопрос. В самом ли деле Толстой-отец, как считал Лев Львович, недобро относился к своему сыну? Не любил его? И даже презирал?
Или в какой-то момент он понял, что главная беда Лёвы состоит в том, что он не способен жить и реализоваться как личность без отца, а в то же время не способен на это как раз по причине существования отца. Но если это было так, то это была нерешаемая проблема. Тот самый порочный круг, о котором он намекал в письме к сыну. Что мог сделать Толстой-отец, чтобы разорвать этот порочный круг?
Читая письма отца к сыну, замечаешь, как в них постепенно меняются тональность и акценты. Сначала он сердится, негодует на сына, когда тот, по его мнению, отклоняется от истины, от пути освобождения духовного, Божеского из материального, эгоистического. И наоборот, радуется, когда духовное начало в сыне побеждает. Но с какого момента он начинает прямо советовать ему отказаться от собственной воли. Но для преодоления в себе материального и воспитании духовного нужна несокрушимая воля, железная самодисциплина! Вспомним, как в одном из писем он убеждал сына доверчивать все внутренние винты до конца, а если у него нет такой отвертки, пусть возьмет ее у него. Но, возможно, когда сын заболел, Толстой понял, что Лёва сорвал в себе эту внутреннюю резьбу. Настолько она была слабой и ненадежной. И тогда тон его писем изменился.
22 октября 1893 года он пишет дочери Татьяне в связи с ее беседой о брате с доктором Захарьиным: «Спасибо тебе, милая Таня, за обстоятельное письмо о Лёве. Всё одно, и всё мы знаем, и всё ему тяжело, и всем нам тоже. На что, в самом деле, доктора, когда они всегда, когда что-нибудь нужно знать, ничего не знают? Совершенно, как фокусы с картами, когда как будто угадывают, а в сущности только повторяют то, что он сам ему сказал, только запутавши ответ. А притом лапис и бром. Ну, да главное дело надо отрешиться от своей воли. Авось лапис и бром не сделают слишком много вреда. Скажи Лёве, что я продолжаю ему советовать подчинение».
21 февраля 1894 года он пишет сыну, когда тот лечится в Париже: «Ты не конфузься за свою слабость, что не перенес одиночества и отчаивался. Я не только не осуждаю тебя, но радуюсь видеть, что ты и больной живешь, не спускаешь нравственных требований к себе».
Софье Андреевне – 26 марта 1894 года: «Что Лёва? Лучше ли ему, чем в тот день, когда мы уезжали? Скажи ему, чтобы он тебя не обижал, а слушался».
Больше всего в этих письмах смущает то, что его как будто совсем не волновало тяжелое физическое состояние сына. Он с самого начала был убежден, что болезнь Лёвы пройдет сама собой, без какого-либо лечения.
«Здоровье его меня мало беспокоит, – пишет он Софье Андреевне, когда мать сходит с ума, видя, как Лёва превращается в «мешок с костями», – я как-то уверен, – дай Бог не ошибиться, – что оно в свое определенное время восстановится совершенно независимо от докторов и климата…»
Та же уверенность звучит в письме к сыну: «Болезнь твоя, по моему мнению, пройдет не от лечения, не от докторов, не от климата даже, а от того, что придет время ей пройти…»
И ведь в конечном итоге он оказался прав! Болезнь прошла, когда Лев Львович, утратив последние физические силы, вынужден был отказаться от «Толстого» в себе. Он (по крайней мере, на некоторое время) вылечился от того, что сам называл «толстовской болезнью». Об этой опасной болезни знала и его мать Софья Андреевна.
«Отличительная черта сына моего Льва, – писала она, – была общая с отцом. Она состояла в вечном искании, вечной неудовлетворенности. Конечно, искании всего лучшего, полезного и доброго. На этом пути трудно найти удовлетворение, так как всякое совершенство недостижимо, и вечное стремление и борьба в конце концов утомляют. Сколько раз в жизни, глядя на мужа и на сына, хотелось бы дать им хотя бы временного счастья и удовлетворения… Но это было невозможно…»
Об этой болезни знал и Толстой-отец… Ценой огромного внутреннего напряжения он не только научился с этой болезнью справляться, но сделал ее главным содержанием жизни, мощным рычагом духовного развития и самосовершенствования. Внимательный читатель его дневников обратит внимание на то, до какой степени сам Толстой был подвержен тяжелым депрессиям. Они сопровождали его всю жизнь. Врачи объясняли это плохим состоянием печени и желчного пузыря. Что ж, в таком случае печень и желчный пузырь тоже были использованы Толстым как рычаг духовного развития. Преодолевая свои физические недомогания, он и здесь нашел пользу и закалялся духовно. В этом было его отличие от своего сына. Но именно поэтому он не мог испытывать «живого чувства любви к нему». Это означало бы полюбить свою болезнь.
В 1895 году он пишет в дневнике: «Всё та же апатия, лень. Ничего не работаю. Велосипед. Приехал Лёва… Он тяжелое испытание…» И в том же году: «Здоровье всё плохо. Очень слаб. Желчь наполняет желудок и мутит. Я боюсь, что начинаю вдаваться в лечение себя и слежение за собой, то самое, что я так осуждал в Лёве».
Смерть Ванечки
Но все события зимы и весны 1895 года померкли на фоне того, что случилось вечером 23 февраля. В три дня от скарлатины умер младший из детей Толстых – шестилетний Ванечка. Самый любимый ребенок Софьи Андреевны и Льва Николаевича. Душа и сердце многочисленной семьи Толстых.
Смерть Ванечки
Но все события зимы и весны 1895 года померкли на фоне того, что случилось вечером 23 февраля. В три дня от скарлатины умер младший из детей Толстых – шестилетний Ванечка. Самый любимый ребенок Софьи Андреевны и Льва Николаевича. Душа и сердце многочисленной семьи Толстых.
Это был тринадцатый и последний ребенок. До него родители пережили смерть нескольких младенцев – Вари, Петра, Николеньки и Алеши. Но ни одна из этих смертей не переживалась так болезненно, как смерть Ванечки. Это было, наверное, самое страшное семейное потрясение, сравнимое только с уходом Толстого из Ясной Поляны в 1910 году.
Сын Толстого Илья Львович писал, что «кто знает, может быть, если бы Ванечка был жив, многое и многое в жизни отца произошло бы иначе. Быть может, этот чуткий и отзывчивый ребенок привязал бы его к семье, и у него не явилась бы навязчивая мысль уйти из Ясной Поляны».
Это верное предположение, потому что в 1910 году Ванечке было бы двадцать два года, и он мог бы разумно примирить отца и мать.
Ванечка родился 31 марта 1888 года. Софья Андреевна приближалась к своему сорокачетырехлетию, а Льву Николаевичу было без малого шестьдесят лет. Но с самого начала Толстой видел в этом сыне своего духовного наследника. Когда Ванечка только родился, Софья Андреевна писала сестре: «Лёвочка взял его на руки и поцеловал; чудо еще невиданное доселе…» Сам Лев Николаевич заметил в дневнике: «К нему странное чувство “ай”, благоговейного ужаса перед этой душой, зародышем чистейшей души в этом крошечном и больном теле».
Ванечка рос болезненным ребенком. Как-то, взглянув на него, брат Лев сказал в присутствии Софьи Андреевны: «Не жилец он на этом свете». Это, видимо, чувствовали все члены семьи и даже посторонние. Побывавший однажды у Толстых известный публицист Михаил Осипович Меньшиков писал Софье Андреевне после смерти Ванечки: «Когда я видел вашего маленького сына, то думал, что он или умрет, или будет гениальнее своего отца». Задатки нового Льва Толстого увидел в Ванечке и Николай Николаевич Страхов, который писал Толстому: «Он много обещал, может быть, наследовал бы не одно ваше имя, но и вашу славу».
Всех поражало внешнее сходство Ванечки с отцом. В чем тут было дело, понималось не сразу. Отец становился стариком, у него выпадали волосы на голове, нос делался «картошкой» и появилась известная всему миру седая борода. Ванечка был бледен, белокур, локоны до плеч. Но достаточно было внимательно посмотреть на него…
«На этом детском личике поражали глубокие, серьезные серые глаза; взгляд их, особенно когда мальчик задумывался, становился углубленным, проникающим, и тогда сходство со Львом Николаевичем еще более усиливалось. Когда я видел их вместе, то испытывал своеобразное ощущение. Один старый, согнувшийся, постепенно уходящий из жизни, другой – ребенок, а выражение глаз одно и то же, – вспоминал поклонник Толстого Гавриил Андреевич Русанов. – Лев Николаевич был убежден, что Ваня после него будет делать “дело Божье”».
К старости Толстой всё меньше и меньше занимался своими детьми. «Без руля и без ветрил» росли младшие сыновья Андрей и Михаил. Особенно Андрей, который рано пристрастился к алкоголю, пропадал ночами на деревне, целыми днями играл на гармошке и напугал родителей тем, что после гимназии собрался жениться на яснополянской крестьянке Акулине Макаровой. В связи с этим в октябре 1895 года отец написал сыну письмо, где справедливо указывал, что «питье водки» и «игра на гармонии не имеют ничего общего с женитьбой» и что «человек никак не может жениться, будучи в таком состоянии».
Старшие дочери продолжали служить отцу, но мечтали о замужестве. Толстой понимал, что рано или поздно они его оставят. Старшие сыновья Сергей и Илья жили врозь с родителями. Илья женился рано, Сергей – поздно, в том же 1895 году. Лев болел, а младшая дочь Саша, которая в будущем окажется самой преданной последовательницей отца, была еще мала, в 1894 году ей исполнилось десять лет. К тому же мать по сложным причинам не любила младшую дочь.
Ванечка душевно объединил всю эту непростую, многоликую семью. Отличительной чертой его характера было миротворчество. Это дитя не выносило семейных ссор и старалось всех немедленно помирить. У него было врожденное чувство справедливости. Он сразу вступался за слабого, будь это сестра Саша, которую обижали старшие братья, или няня, на которую могла накричать мама. И это не было испугом, обычным для ребенка во время домашних ссор, но очень ранним проявлением доброты и любви к людям. Он мог расцеловать руки кухаркиного сына Кузьки просто от радости, что видит его. Он любил устраивать праздники и готовить подарки. «Он волновался за несколько дней, у всех спрашивал, кто что подарит няне, и сам готовил ей чашку, платочек, шкатулочку или что-то еще», – вспоминала Софья Андреевна.
Возможно, Толстой не просто любил Ванечку, как старый отец любит позднего ребенка, но испытывал к нему определенный духовный интерес. Ванечке легко давалось то, что сам Толстой добивался в себе с огромным трудом. У него от рождения было то, к чему отец так стремился. Поэтому он любил проводить с ним время, часто играл с ним и в то же время вел самые серьезные разговоры о добре, любви и справедливости. И трудно сказать, кто кого учил. Он говорил отцу: «Папа́, никогда не обижай мою маму». А матери: «Не сердись, мама. Разве не легче умереть, чем видеть, когда люди сердятся…»
Однажды Ванечка все-таки обиделся на отца и запретил ему входить в свою комнату. Толстой оскорбился и нарочно вошел. Потом он записал в дневнике: «Трудно нам, порченным гордецам, прощать обиду, забывать ее, любить врагов, даже таких, как милый 3-летний В.». Работая над «Катехизисом» (кратким изложением своей веры), Толстой писал Попову: «Проверка одна – доступность младенцам и простым людям – чтобы было понятно Ваничке и дворнику».
Ванечка обладал выдающимися способностями. В шесть лет свободно говорил по-английски (и даже учил английскому старого художника Ге, который говорил о нем: «Это мой учитель»), понимал немецкий и французский языки. Он хорошо рисовал, был очень музыкален, сначала диктовал, а затем сам писал письма родным и, не прожив на свете и семи лет, оставил художественный рассказ «Спасенный такс», напечатанный Софьей Андреевной после его смерти.
И умирал он как-то необычно… Незадолго до смерти спросил мать, правда ли, что дети, умершие до семи лет, становятся ангелами. Да, ответила она. «Лучше и мне, мама, умереть до семи лет». У него не было страха смерти («Не плачь, мама, ведь это воля Божья»), но при этом на смертном одре испытывал тоску. Последними словами были: «Да, тоска…» (По версии Льва Львовича, последние слова младенца: «Вижу… Вижу…»).
Его похоронили рядом с братом Алешей на кладбище села Никольское близ Покровского-Стрешнева, где родилась Софья Андреевна. В 1932 году здесь прошла трасса строительства канала Москва-Волга, и останки детей перезахоронили в селе Кочаки в нескольких километрах от Ясной Поляны, где покоятся многие члены семьи Толстых. Как рассказывала свидетельница, «гробы были выкопаны из сухого песчаного грунта, и при вскрытии гроба Ванечки поразило, что его голова с локонами была как живая, но буквально на глазах, от соприкосновения с воздухом, кожа лица стала темнеть и волосы осыпались».
Софья Андреевна не могла оправиться от потрясения многие годы. Именно с этого началось ее серьезное психическое расстройство. Ее мучили ночные галлюцинации, в Ясной Поляне она уходила в сад и беседовала с мертвым Ванечкой на сокровенные женские темы. Но и Толстой, много видевший в жизни разных смертей, сначала не мог определить отношения к этой смерти. «Похоронили Ванечку. Ужасное – нет, не ужасное, а великое душевное событие. Благодарю тебя, Отец. Благодарю тебя».
За что он благодарил Бога? За смерть сына? За новое испытание? Или за новое понимание смысла жизни? Несколько позже он записал в дневнике: «Смерть Ванечки была для меня, как смерть Николеньки (старшего брата Толстого – П. Б.), нет, в гораздо большей степени, проявлением Бога, привлечением к Нему. И потому не только могу сказать, что это было грустное, тяжелое событие, но прямо говорю, что это (радостное) – не радостное, это дурное слово, но милосердное от Бога, распутывающее ложь жизни, приближающее меня к Нему событие».
И затем: «Смерть детей с объективной точки зрения: природа пробует давать лучших и, видя, что мир еще не готов для них, берет их назад. Но пробовать она должна, чтобы идти вперед. Это запрос. Как ласточки, прилетающие слишком рано, замерзают. Но им все-таки надо прилетать. Так Ванечка. Но это объективное дурацкое рассуждение. Разумное же рассуждение то, что он сделал дело Божие: установление царства Божия через увеличение любви – больше, чем многие, прожившие полвека и больше».
И еще: «Да, жить надо всегда так, как будто рядом в комнате умирает любимый ребенок. Он и умирает всегда. Всегда умираю и я».