Лев в тени Льва. История любви и ненависти - Павел Басинский 21 стр.


Ответные письма отца оставляют сложное впечатление. Он старается выражать любовь к сыну, заботу о нем, но чувствуется, что это непросто ему дается. Болезнь Лёвы мешает ему жить привычной жизнью, вторгается в процесс его творческих переживаний и философских размышлений как нечто ненужное и постороннее. Но самое главное, заболев, Лёва в глазах отца стремительно опустился на первую ступень, животную, эгоистическую, а это отца интересовало меньше всего.

«Ужасно то, что это cercle vicieux[32], – пишет он сыну из Ясной Поляны, – от нездоровья ты думаешь о своем здоровье, а от думы ты делаешься нездоров. Нужнее всего и полезнее всего тебе было бы увлечение сильное мыслью и делом. И этого я желаю тебе, зная, что этого нельзя заказать».

Но Лев Львович оттого ведь и мучился, что он страстно хотел жить «мыслью и делом», но его физическое состояние не позволяло этого. В совете отца был свой «порочный круг»: тебе плохо потому, что ты не можешь увлечься чем-нибудь сильно, а увлечься ты не можешь потому, что тебе плохо.

В письмах отца к сыну слишком много морализаторства. «Болезнь многому научила тебя, но далеко еще не всему, и если проживешь здоровый, и даже больной, еще пятьдесят лет, всё будешь учиться и всё всего не узнаешь».

Самое удивительно, что письмо это было написано в конце октября 1894 года, а скончался Лев Львович 18 октября 1945 года, то есть прожил еще именно 50 лет!

«…неверно ты говоришь, что для служения нужны внешние силы. Это неправда, здоровья и внешних сил не нужно. Этим-то и поразительна для меня благость и мудрость Бога, что Он дал нам возможность блага, независимо от всех каких бы то ни было материальных условий… Это как крылья у птицы. Жить можно и должно всей материальной жизнью, работая в ней; но как только препятствие, так развернуть крылья и верить в них и лететь».

Всё это было мудро, и сравнение с птицей звучало, пожалуй, очень красиво… Но это было написано человеку, который, находясь на лечении в Париже и взвесившись, выяснил, что весит чуть более двух пудов, то есть тридцати двух килограмм. В связи с этим он горько шутил в письме к родным: «Из костей моих выйдет пакет небольшой…»

«Еще я хотел спросить тебя: веришь ли ты в Бога? – В какого? – ты спросишь. – В такого, по воле которого существует всё, что существует, и существует так, как существует, и, главное, явился ты с своей разумной, любовной, бессмертной душой, заключенной на время в этом теле… Надо верить в такого Бога, и хорошо верить в такого Бога. Такому Богу можно молиться, разумеется не о том, чтобы изменилось что-нибудь в материальном мире, чтоб прошла болезнь, не пришла бы смерть и т. и., а можно молиться о том, чтобы Он помог познавать и исполнять волю Его, чтоб Он приблизил меня к Себе, чтоб Он помог откинуть то, что отделяет меня от Него. “Приди и вселися в ны”, как сказано в прекрасной молитве…»

Это тон проповедника, а не родного отца. Тем не менее, Лев Львович всё старался, что называется, соответствовать той религиозной высоте, которую задавал его отец. «Чем я живу? – пишет он отцу. – Стараюсь выздороветь, надеюсь, стараюсь помогать мальчикам, стараюсь не раздражаться на мама́ и входить, насколько могу в интересы ее солений и корректур, стараюсь не осуждать никого, видеть до конца и с новых сторон жизнь и людей, стараюсь смириться и быть довольным настоящим. Достигаю всего этого, насколько могу. Стараюсь иногда не желать выздороветь и кротко терпеть и слушать страдания и тогда понимаю, что их нет».

Одно из писем к отцу, было продиктовано им сыну художника Ге Колечке. Видимо, у Льва Львовича в ноябре 1894 года рука уже не держала перо. «Отвечаю на твое письмо, дорогой друг папа́, я знаю, что есть что-то в жизни людей, что двигает их по пути к истине… это что-то, совесть или разум, против нашей воли ведет нас куда-то, к чему-то лучшему, и вот в это что-то, в этого Бога я верю. И часто повторяю: да будет воля Твоя, думая, что так надо, так лучше. Молиться о том, чтобы вернулось здоровье, я перестал и прошу только сил и уменья переносить свое положение… Повторяю молитву Ефрема Сирина и еще свою выдумал…»

Невольно возникает мысль, что не только из-за своей болезни, но и под влиянием учения отца он к концу 1894 года дошел до полного отрицания воли к жизни, смирился со своим положением и готовился к смерти.

И здесь нужно смотреть правде в глаза. Отца меньше всего заботило физическое состояние сына. Он даже не пытался скрыть этого чувства. Куда больше он сочувствовал своей жене: «…Лёва тебя, как видно, теперь более всего мучает». В письме к Черткову Толстой писал о сыне: «Здоровье его не лучше. И странное дело, это физическое нездоровье нисколько не беспокоит меня. То, что он прибавил или убавил веса, оставляет меня совершенно равнодушным, тогда как всякая малейшая часть золотника его нравственного веса чувствительна мне и трогает меня».

И надо же так случиться, что в это время похожей болезнью заболела жена Черткова Анна Константиновна (Галя). И вот по одним письмам Черткова, Толстой делает вывод, что нравственное состояние Гали гораздо выше его сына: «Разница между Лёвой и ею та, что в ней больше смирения и потому больше силы духовной». Толстой вместе с дочерью Машей искал фельдшерицу для больной Гали, чтобы отправить в воронежское имение Чертковых. «Всей душой сочувствую вам, – пишет он Чертковым, – т. е. вам обоим, вам и Анне Константиновне… Очень хочется посмотреть на вашу жизнь и вместе с вами понести и тяжесть и радость ее. Я не отчаиваюсь приехать к вам. Наши – Таня с Лёвой, который всё мечется, едут назад из Парижа. Должно быть будут здесь около 20-го и тогда, если ничто не помешает и буду жив, постараюсь съездить к вам».

Попытка Льва Львовича по совету докторов вылечиться в Канне не увенчалась успехом. В начале 1894 года он переехал в Париж, но там ему стало так плохо, что он вызвал к себе старшую сестру Таню панической телеграммой.

В отправленном затем письме был крик отчаяния: «Я жду тебя, милая Таня, если ты еще не уехала по телеграмме. Возьми меня, свези домой и свяжи и лечите. Мне нужны люди свои, обычная тихая и скучная жизнь и нянька или я лягу в московские клиники».

Реакция отца была поразительной! «Папа́… нас окатил холодной водой, сказав, что ехать мне безумно, что Лёва сам раскается в том, что выписал меня…» – пишет в дневнике Татьяна по дороге в Париж. Там же она объясняет, в чем состояла любовь отца к Лёве: «…папа́ вчера говорил о своей любви к Лёве. Что малейшее изменение его внутренней жизни, взглядов, ему чувствительно, он следит за ним и видит всякое колебание, и ему больно за отступление и радостно за приближение его к истине, но что о его физическом состоянии он совсем не думает и не может заботиться. И говорил о том, что есть другая любовь, которая заботится о том только, чтобы человек был здоров, одет, сыт, – иногда эти два рода любви сходятся, но следовало бы ко всем относится так, как он к Лёве. Потом засмеялся и говорит: “А вот меня огорчает, что у Тани зубы падают”».

Ну можно ли это назвать любовью?!

Возращение больного Льва с Таней из Парижа досадно мешает отцу с Машей поехать к Чертковым. Между тем от Черткова тоже приходит паническая телеграмма: «Гале сегодня было совсем плохо. Думали, что умирает. Теперь немного ожила, но очень плоха. Хотела видеть вас».

«Не могу вам выразить, дорогой, милый друг, как я люблю вас и как желал бы быть теперь с вами. Теперь мне невозможно ехать. Лёва только нынче приехал и жалок, говорит, что чувствует, что всё кончено, что не выздоровеет и рад только тому, что умрет дома среди своих. Думаю, что это в большой степени следствие четырех ночей в вагоне, но всё-таки не могу оставить его теперь, тем более, что все восстают против моей поездки. Но как бы они не восставали, через дня два, три, когда он, как я надеюсь, окрепнет немного, я поеду, если буду жив, и буду иметь радость с вами разделить ваше горе, надежды и радость», – отвечает Толстой. А спустя шесть дней Чертковым летит телеграмма: «Завтра курьерским выезжаем; есть ли проезд? Отвечайте. Толстой».

Такое отношение отца обижало сына. Позже он напишет: «Когда профессор по нервным болезням в Московской клинике Кожевников, осмотрев меня, объявил родителям, что мне остается по большей мере два года жизни, отец пришел ко мне и стал “утешать”, говоря, что “каждому дан свой круг жизни: одному – сто лет, другому – два года, третьему – двадцать пять”. Никогда не забуду, с каким ужасом я взглянул на него, не веря, что он может быть таким жестоким. До сих пор я не понимаю, как мог он сказать это. Вероятно, чтобы утешить самого себя в случае моей смерти…»

В книге «Моя жизнь» Софья Андреевна пишет: «Лев Николаевич никогда не мог жить в атмосфере страданий других, особенно близких ему людей, и умышленно, а скорее, даже инстинктивно отрицал их, бежал от них. Так было всегда и со мной. Это я записала в своем дневнике в 1894 году, а в 1910 году случилось именно это. Я заболела нервно, и Лев Николаевич не вынес моего состояния и ушел».

В ноябре 1894 года состоялась встреча Толстого с лечащим его сына профессором Николаем Андреевичем Белоголовым, известным терапевтом, наблюдавшим в свое время Некрасова, Тургенева, Салтыкова-Щедрина. Профессор не стал скрывать серьезность положения Льва Львовича и заявил, что единственный выход – это помещение в лечебницу с самым жестким распорядком дня, где больной «так сказать, дрессируется в строжайшей дисциплине, где место этого характерного безволия заменяет строгая воля врача; где каждый день в назначенный час является к нему то баде-мейстер, то гимнаст и проделывает то, что предписано врачом, где еда строго регулирована и где главное больной знает, что за всякое нарушение предписаний врача он будет немедленно удален из лечебницы». Реакция на это Толстого была такой:

«Да, – перебил граф, – это я вас понимаю, это в роде того, что и мне иногда представлялось: взять его с собой на тройке, завести далеко и вывалить в снег и самому уехать; выбирайся – дескать, голубчик, как сам знаешь».

Нет, это была не жестокость. Это была слабость Толстого. Слабость не только характера, не способного переносить страдания близких людей и стремящегося от них спрятаться, убежать. Это было и самое слабое звено его мировоззрения. Одно дело сказать: «Любите друг друга! Ведь это так просто, так легко и так радостно!» И совсем другое – искренне полюбить слабого, больного сына, на время превратившегося в жалкое, эгоистическое существо, которое раздражало не только отца, но порой и мать, и старшую сестру, примчавшуюся спасать его в Париже. «Лёва всё плох и ужасно духом низко пал. Избави Бог мне его осуждать: я, может быть, была бы гораздо хуже его; но грустно видеть человека, который так снял с себя всякие нравственные обязательства… И ужас как много во мне эгоизма: я совсем не умею отдаться другому, мне часто обидно отношение Лёвы ко мне, когда он забывает, что я не ела, что я устала, что не здорова и т. п. Почти каждый день, когда я готовлю обед или завтрак, он мне говорит: “Зачем так много?” Мне совестно отвечать “это мне”, точно я могу жить не евши…»

И выходит, здесь и была проверка на любовь. На первой, самой низкой, животной ступени.

Судьба Хохлова

Невесело и мутно начался 1895 год в хамовническом доме Толстых. Толстой тяготился жизнью в Москве. Возможно, из-за болезни Лёвы, который продолжал страдать, капризничать и мучить родных.

В декабре 1894 года в доме собрали консилиум докторов по нервным болезням. Состояние больного обсуждали виднейшие невропатологи того времени Владимир Карлович Рот и Алексей Яковлевич Кожевников. «Они нашли Лёву очень плохим, – писала Софья Андреевна сестре Татьяне Андреевне Кузминской, – мало дали надежды на полное выздоровление, нашли болезнь кишок и крайнее нервное расстройство. Советовали электричество, но Лёва уперся и говорил, что вместо ухода за ним я мучаю его докторами, рыдал, сердился, жаловался, говорил о самоубийстве…»

Она писала, что страшно устала. Кроме Лёвы, ей приходилось много заниматься младшими детьми Андреем, Мишей, Сашей и Ваней. Старшие дочери после работы с отцом на голоде, по мнению матери, выглядели утомленными и к тому же переживали безнадежные «романы».

«Неужели мои дочери не выйдут замуж?» – жалуется в дневнике встревоженная мать.

1 января 1895 года Толстой вместе с дочерью Таней уехал в гости к своим друзьям Олсуфьевым в подмосковное имение Никольское. Это опять было похоже на бегство. Уезжали ночью, на санках. А в четыре часа утра в доме раздался звонок. Накинув халат, Софья Андреевна вышла в переднюю и к ужасу своему увидела одного из последователей мужа – Петра Хохлова, полуодетого, растрепанного и уже несомненно сумасшедшего. В последнее время он постоянно преследовал Таню, так что она боялась выходить на улицу. Предлагал стать его женой.

Увы, судьба Хохлова была характерной для некоторых «толстовцев».

Петр Галактионович Хохлов, студент Высшего технического училища, из семьи биржевого маклера, против воли отца стал последователем учения Толстого, решил бросить училище и жить своим трудом на земле. Отец написал Толстому письмо с упреками в гибели своего сына. «Мы, его родители, я, отец, старый и больной человек, и мать его, жена моя, слабая, болезненная женщина, и он у нас единственная опора». Толстой ответил на это своим письмом:

«Учение Христа есть учение о благе и потому, если последствие учения Христа нарушает благо людей, то надо предполагать, что в понимании учения Христа есть ошибка и надо искать эту ошибку до тех пор, пока не будет найден такой путь, при котором не нарушается ничье истинное благо. Позвольте дать вам совет… Совет мой вот в чем: постарайтесь не сердиться на вашего сына, подавить в себе чувство оскорбления, если вы его испытываете, вызовите в себе самые лучшие чувства ваши к сыну и только в таком миролюбивом и любовном настроении говорите с ним. Вы покорите его любовью».

Самому Петру Хохлову он писал: «Дорогой друг Петр Галактионович, сейчас получил ваше письмо, и слеза прошибла меня, и теперь пишу со слезами на глазах. Друг мой. Как бы я счастлив был, коли бы мог помочь вам, но то, что предстоит вам решать, вы решите тем лучше, чем более будет один, т. е. с Богом. Мне-то хочется видеть вас, и потому, в отношении приезда ко мне, делайте так, как Бог на сердце положит».

Впрочем, в следующем письме Толстой пытался отговорить молодого человека от поспешного шага: «Дорогой Петр Галактионович. Я сейчас получил письмо от вашего отца, которое очень тронуло меня. Это не шутка, милый друг, надежды и труды, направляемые этими надеждами, в продолжении 20 лет. Ему должно быть больно, больно, ужасно больно. И не могу примириться с тою мыслью, чтобы учение о благе, исполняемое в жизни, могло иметь такие последствия. Что-нибудь тут не так».

Хохлов бросил училище, оставил родителей и последовал за Толстым в буквальном смысле. Он появлялся в Ясной Поляне и Бегичевке, совершая с учителем путешествия по другим «толстовцам», занимавшимся сельским хозяйством. «Христообразный», как определил его Валентин Булгаков, он скорее смущал Толстого. Великий психолог догадался, что ничего хорошего из этого не получится. «Жутко, знаю, что не выйдет то, чего он жаждет…» – пишет он в дневнике после первого же знакомства с ним.

В начале 1895 года Хохлов сошел с ума и был помещен в московскую Преображенскую психиатрическую клинику. Толстой навещал его, «возился» с ним, как он замечает в дневнике. В больнице с Хохловым обращались как с обычным сумасшедшим. Толстого это возмущало. «Не ожидал такой подлости и жестокости от врачей», – пишет он в дневнике. Но временами Хохлов и сам понимал, что «запутался». «Я и право стал сумасшедший», – сказал он Толстому во время его последнего визита. «Не знаю, как помочь ему», – сетовал в дневнике Толстой.

31 августа Хохлов сбежал из психиатрической клиники и пропал. Его отец вновь обратился с письмом к Толстому в надежде, что сын находится в Ясной Поляне. Но его не было там. «Милостивый государь, Галактион Иванович, – ответил Толстой. – Я слышал уже прежде получения вашего письма о том, что Петр Галактионович ушел из больницы. К сожалению, он не появлялся у нас, няне знаю, где он. Если бы он пришел к нам, сейчас извещу вас. Очень соболезную и ему и вам и сам душою страдаю о нем».

В 1896 году Петр Хохлов скончался.

Толстой как болезнь

В то время, когда Хохлов находился в психиатрической больнице, сын Толстого Лев Львович тоже проходил курс лечения в Санаторной колонии доктора Ограновича. Так называлось это заведение, расположенное в селе Аляухове Звенигородского уезда Московской губернии.

Мать с отцом навестили его в конце марта 1895 года и вроде бы даже прожили там несколько дней. Но об этом имеются лишь косвенные свидетельства: воспоминания знаменитого тогда писателя и журналиста Александра Валентиновича Амфитеатрова (который перепутал год, назвав 1894-й) и очень позднее письмо сына Ограновича биографу Толстого Николаю Николаевичу Гусеву. Судя по письму Толстого дочери Марии от 18 марта 1895 года, поездка родителей в Аляухово состоялась 20 марта. Однако в дневнике Толстого она не обозначена, в отличие от посещения больного Хохлова и другого последователя, Николая Трофимовича Изюмченко, который за отказ от военной службы находился в тюрьме. Об этих двух посещениях Толстой пишет 28 марта 1895 года как о важных событиях.

В воспоминаниях Софьи Андреевны значится другая дата посещения больного Лёвы – 22 апреля – но при этом не упоминается, что с ней был и Лев Николаевич. «Застала я его лежащим на постели, около дома, на дворе, закрытым меховой шубой. Он поправился и прибавил тогда весу двадцать два фунта[33]. Но был очень плох своим мрачным настроением, эгоистичным, хотя спрашивал о всех, и особенно о Ванечке».

Невольно создается ощущение, что или поездка к больному сыну не оставила глубокого впечатления в памяти его отца (также, как посещение отцом сына не запомнилось его матерью), или Толстой просто не знал, что писать о ней в своем дневнике.

Назад Дальше